— Опять лезут!
Это была уже третья атака. И откуда только берутся эти еретики? Не иначе как сам сатана изблевывает их из своей утробы. В густой дымке снова блестели острия пик. Наши офицеры сорвали себе голос, командуя, а на шпаге капитана Брагадо — он уже потерял где-то шляпу и почернел от пороховой копоти — не поспевала засыхать кровь голландцев.
Прозвучал приказ, и тесно, локоть к локтю, стоявшие латники первой шеренги, перекинув длинные копья с левой руки на правую, выставили их перед собой, готовясь скрестить с вражескими. Тем временем с обоих флангов серьезно докучали голландцам наши стрелки. Я терся неподалеку от взвода Алатристе, стараясь не мешать солдатам, которые заряжали, прикладывались, палили: аркебузиры свое оружие вскидывали к плечу, тяжелые мушкеты били с сошек. Я сновал между ними, одному поднося порох, другому — пули, третьему подавал висевшую у меня на перевязи фляжку с водой; обоняние мое и зрение жестоко страдали от дыма, порой я, как та Магдалина, ничего не видел из-за слез и, когда меня подзывали, двигался на ощупь.
Вот я протянул капитану Алатристе горсть пуль, поскольку его запас истощался — несколько штук он сунул в кошель на левом бедре, две — за щеку, а третью — в ствол, хорошенько забил ее шомполом, подсыпал пороху, дунул на свисавший с левого запястья дымящийся фитиль, поднес его к затравочному отверстию и вскинул аркебузу — все это не глядя, почти машинально, не переставая при этом выцеливать ближайшего голландца. Выстрелил, и я увидел, как у еретика — это был копейщик в огромном шлеме — посреди кирасы словно распустился диковинный цветок, а сам он повалился навзничь, и место его тотчас заступили другие.
Справа от нас уже вовсю кипела схватка, а сколько-то неприятельских латников — и в немалом числе — устремилось и в нашу сторону. Диего Алатристе поднес к губам нагревшийся ствол аркебузы, сплюнул в дуло пулей, неторопливо повторил весь артикул и выстрелил. От пороховой гари лицо его покрылось серым налетом, а усы словно бы поседели.
Покрасневшими, воспаленными от дыма глазами — от копоти морщинки вокруг них обозначились четче — он напряженно всматривался в наступающих голландцев и выбирал себе жертву, а определив новую цель, уже не отводил от нее взгляда, как будто свалить выстрелом следовало именно этого, а не какого-то иного еретика.
— Полезли! — гаркнул капитан Брагадо. — Держись, ребята! Держись!!!
Что ж, на то, чтобы держаться, и даны ему были Господом Богом и его величеством две руки, одна шпага и сотня испанцев под начало. Пришло время толково распорядиться всем этим, ибо длинные голландские пики были уже совсем близко. Перекрывая грохот пальбы, донеслась до меня замысловатая — только мы, баски, умеем облекать свои пламенные чувства в такую витиевато-чеканную форму — брань Мендьеты: у него сломался замок аркебузы. Потом совсем рядом со мной мелькнул украшенный перьями шлем, что-то брякнуло, звякнуло, лязгнуло — и голландец свалился едва ли не под ноги мне. Справа от нас колыхался целый лес копий, одним своим краем разворачиваясь в нашу сторону. Я увидел, как Мендьета за ствол ухватил аркебузу, намереваясь орудовать ею как палицей. Остальные торопливо выпускали последние заряды.
— Испания! Сантьяго! Испания!
За спиной у нас, за частоколом копий трепетали на ветру пробитые пулями полотнища с андреевскими крестами. Рослые, рыжие голландцы накатывали лавиной — ужас и остервенение в глазах… кровь на лицах… перекошенные в крике рты… кирасы, шлемы, блеск стальных наконечников, готовых вот-вот вонзиться и пропороть насквозь. Пора было браться за шпаги. Я видел, как Алатристе и Копонс, стоя плечом к плечу, бросили аркебузы наземь, вытянули из ножен клинки Толедского закала. Видел, как врезались голландские копья в наши ряды, калеча, увеча и пронзая, а Диего Алатристе колол и рубил, вертясь меж длинных ясеневых древков. За одно из них я ухватился, и дравшийся рядом со мной испанец дотянулся шпагой до горла еретика, державшего копье, так что струя крови хлынула мне на руки. На подмогу уже спешили наши, протягивая копья поверх наших голов и становясь в строй на место павших. В трескучем скрещении копий, как в лабиринте, шла резня.
Отталкивая однополчан, я пробивался к Алатристе и, когда какой-то голландец, сбитый наземь, ухватил его за ноги, силясь повалить, — вскрикнул, не слыша собственного голоса, выхватил кинжал и кинулся спасать хозяина пусть даже ценой собственной жизни. В исступлении я прижал голову голландца к земле, покуда Алатристе лягался, пытаясь высвободиться, и сверху вниз тыкал в него шпагой.
Голландец попался жилистый и упорный — не сдавался и на тот свет не торопился, хоть кровь хлестала у него из ноздрей и изо рта, будто у харамского быка: я помню, как липла она к моим пальцам и, перемешиваясь с пороховой копотью и землей, пятнала белокожее, в веснушках и рыжеватой щетине лицо врага. Он не хотел умирать — стало быть, следовало его уговорить. Левой рукой придерживая его голову, правой я выхватил кинжал, трижды пырнул изо всех сил, однако клинок не пробил кожаный нагрудник. Голландец чувствовал удары — по крайней мере, глаза его расширились, он выпустил наконец ноги Алатристе, чтобы защитить лицо, застонал. Я же, ослепленный и ужасом, и яростью, нащупал наконец незащищенное место — как сейчас помню, между шнурами его колета — и всей тяжестью тела налег на рукоять. Он что-то залопотал по-своему — наверное, молил о пощаде, — но тотчас стал давиться кровью, завел глаза и затих, как словно никогда и не жил.
— Испания!.. Испания!.. Отступают!!!
И в самом деле — поредевшие шеренги еретиков, топча своих убитых, телами которых завалено было все поле, откатывались. Несколько человек из новичков намеревались преследовать их, однако большинство не тронулось с места, ибо картахенцы были в основном старослужащие и презренным делом считали бегать по полю россыпью, рискуя попасть в засаду или под фланговый удар. Алатристе сгреб меня за шиворот, приподнял с земли и повернул, удостоверяясь, что я цел. Потом, не произнеся ни слова, мягко оттолкнул от дохлого голландца, вытер лезвие о колет убитого, вложил — как показалось мне, жестом безмерной усталости — шпагу в ножны. И лицо, и руки его, и одежда были в крови, но это была чужая кровь. Я огляделся. У Себастьяна Копонса, искавшего свою аркебузу под грудой тел, обильно кровоточила рана на виске, с которого молодецкий удар стесал здоровенный — пяди в две, не меньше — лоскут кожи с волосами, на ниточке, что называется, болтавшийся над ухом.
— Твою мать… — бормотал арагонец ошеломленно.
Почерневшими от крови и пороха пальцами — большим и указательным — он придерживал лоскут, не вполне представляя себе, что с ним делать. Алатристе достал из какого-то загашника чистую тряпицу, приладил, как умел, полуоторванную кожу на место и обвязал Копонсу голову.
— Гляди-ка, Диего, чуть башку не отхватили.
— Ничего, заживет.
Копонс пожал плечами:
— Будем надеяться.
Я выпрямился и заметил, что меня шатает. Солдаты оттаскивали в сторону трупы голландцев. Кое-кто шарил у них по карманам, освобождая покойников от ненужного им более имущества. Гарроте без малейшей заминки отсекал кинжалом пальцы, украшенные перстнями — не возиться же, в самом деле, стягивая их по одному? Мендьета отыскивал себе новую аркебузу.
— Становись! — грянул голос капитана Брагадо.
В ста шагах от нас строились голландцы — к ним подошло подкрепление, включая и кавалерию: я видел, как блестят кирасы. Наши тоже оставили добычу, стали в ряд, локоть к локтю, меж тем как раненые ползком и на четвереньках покидали боевые порядки. Нужно было собрать убитых, сомкнуть строй.
Полк не отступил ни на пядь.
В таких вот и подобных занятиях проволочили мы время до полудня — стойко отбивали атаки, крича «Испания и Сантьяго!», когда очень уж наваливались голландцы, оттаскивали убитых, перевязывали раненых, и продолжалось все это до тех пор, пока еретики, убедясь, что за целое утро не сумели поколебать нашу живую стену, не начали мало-помалу ослаблять напор и натиск. К этому времени истощились у меня запасы пороха и пуль, так что приходилось шарить в патронташах убитых и несколько раз, улучая моменты меж двумя атаками, когда голландцы откатывались, выбираться на ничейную землю, чтобы забрать огневое зелье у неприятельских стрелков, и потом мчаться назад, как зайцу, под свист мушкетных пуль. Опустела и моя фляга, которую подавал я Алатристе и его товарищам — война, как известно, глотку сушит, — и потому я совершал походы на берег канала, оставшегося у нас за спиной, и сохранил об этом неприятнейшие воспоминания, ибо путь туда был буквально завален нашими ранеными: в избытке насмотрелся я на развороченные животы, пропоротые груди, окровавленные обрубки рук и ног, вдосталь наслушался стонов, предсмертных хрипов, брани на всех испанских наречиях, просьб о помощи, равно как и латыни нашего капеллана Салануэвы, который без устали соборовал умирающих, за неимением елея используя собственную слюну. Пусть бы те скудоумцы, что толкуют о бранной славе, вспомнили слова маркиза Пескара: «Господи, пошли мне сто лет войны и ни одного дня сражения» — или прогулялись бы со мной в то утро по бережку: вот тогда, глядишь, открылась бы им война оборотной своей стороной, показала бы закулисье парадного своего действа, осененного знаменами, гремящего медью труб и выспренними речами удальцов и вояк, которые благоразумно держатся в тылу, чеканят свой профиль на монетах и ставят себе памятники на площадях, но ни разу в жизни не слышали, как свистят пули, не видели, как , умирают товарищи, не обагряли рук вражьей кровью, не подвергали себя опасности лишиться от лихого удара в пах лучшего достояния мужчины.
Бегая взад-вперед до канала и обратно, я всякий раз вглядывался, не идут ли подкрепления из Аудкерка, однако дорога неизменно оставалась пуста. Пробежки эти также позволили мне увидеть всю панораму сражения — противостояние голландцев и двух наших полков, испанского и валлонского, оседлавших, как принято говорить, дорогу и не пускавших врага дальше. Видел я густой лес копий, а в нем — блеск стали, вспышки выстрелов, клубы порохового дыма, колыхание знамен. Валлоны, надо сказать, честно выполняли свой долг, хотя пришлось им тяжелее, чем нам, и несли они большой урон от меткой стрельбы голландских аркебузиров и жестоких кавалерийских атак. И после каждой все меньше копий вздымалось над строем: было видно, что солдаты Карла ван Сойста, люди добросовестные и отважные, явно обессиливают. Острота положения была еще и в том, что голландцы, смяв их, сумели бы зайти во фланг Картахенскому полку, истребить его тоже, а уж тогда — конец и Руйтерской мельнице, и Аудкерку, и Бреде. Это соображение смущало и томило меня, когда я возвращался к своим, не решившись пройти мимо дона Педро, в окружении своей свиты и охраны сидевшего верхом в середине каре. Мушкетная пуля уже на излете ударила в его чеканную миланскую кирасу, оставив прелестную вмятину, но, если не считать этой неприятности, наш полковник остался цел и невредим, чего никак нельзя было сказать о его штаб-трубаче — попавшая в рот пуля свалила его под ноги лошадям, где он и лежал, и никому до него не было дела. Я видел, что полковник и его свита, нахмурясь, наблюдали, как редеют шеренги валлонов. Даже мне при всей моей юношеской беспечности ясно было: покончат с ними — нам без кавалерийского прикрытия ничего не останется, как отступать к мельнице, чтоб не попасть в окружение. Согласитесь, что одно дело — когда, внушая врагам уважение и страх, противостоит им неколебимая стена решительных воинов, и совсем другое — когда воины эти отступают, пусть даже медленно и в порядке, больше заботясь о своем здоровье, нежели о сопротивлении. Тем паче что мы, испанцы, гордимся своей свирепостью в бою не меньше, чем горделивым бесстрастием в смертный час — даже на картинке никто не видал нас со спины. И пресловутое доброе имя дорогого стоит.
Солнце близилось к зениту, когда вконец поредевший строй валлонов, на совесть послуживших нашему государю и святой вере, был прорван. Под натиском кавалерии, под напором латников они, несмотря на все усилия своих офицеров, бросились бежать: одна часть — врассыпную — к Руйтерской мельнице, а другая, сохраняя порядок, — к нам под крыло. С ними пришли Карл ван Сойст, выглядевший так, будто его сию минуту сняли с креста: шлем сбит, обе руки прострелены — и несколько его офицеров, пытавшихся спасти знамена. Мы сами едва не дрогнули, когда к нам устремилась эта толпа, тем более что — и это было самое скверное — голландцы наступали им буквально на пятки, намереваясь воспользоваться нашим замешательством. Счастье еще, что атаковали нас, как бы сказать, вяловато, ибо первоначальный жар истратили на валлонов, надеясь, что те внесут смуту в наши ряды, и начнется паника. Но я ведь уже говорил — картахенцы были люди дошлые, испытанные, а потому, пропустив сколько-то валлонов, шеренги на правом фланге вновь сомкнулись, как створки железных ворот, и аркебузы с мушкетами дали мощный залп, перебивший изрядное количество отступавших, а заодно — и голландцев, поспешавших следом.
Повинуясь прозвучавшей команде и сохраняя свое легендарное хладнокровие, латники неторопливо развернулись навстречу голландцам, уперли в землю концы копий, прижав их ногой и держа древки левой рукой, а правой — обнажив шпаги. Они были готовы встретить летевшую на них кавалерию.
— Сантьяго! Испания и Сантьяго!
И голландцы словно наскочили на стену. Копья скрестились; удар был так силен, что длинные ясеневые древки разлетелись на куски. Началась рукопашная.
Неприятель атаковал теперь и с фронта, снова пустив вперед кавалерию. Опытные наши аркебузиры исправно и безо всякого замешательства делали свое дело — заряжали, прикладывались, палили, не прося ни пороха, ни пуль, и среди них был Диего Алатристе, который методично, без суеты и спешки раздувал фитиль, целился и стрелял. Частая пальба свалила передовых, однако основные силы продолжали напирать, так что фланговым стрелкам — и мне заодно — пришлось отступить под прикрытие наших копий. Я потерял из виду своего хозяина, но заметил, как Себастьян Копонс с перевязанной головой — странно смотрелась эта чалма на арагонце — схватился за шпагу. Кое-кто из наших растерялся, бросился назад, подальше от голландцев, ибо не одних лишь львов рождает иберийская земля. Однако большинство держались стойко. Пули вокруг ложились густо и метко и не только сами ложились, а и людей укладывали — стоявший рядом копейщик забрызгал меня кровью и тяжело навалился мне на плечо, воззвав по-португальски к Божьей Матери. Я высвободился, отбросил в сторону его копье, путавшееся в ногах. Плотные шеренги, пропахшие потом, кровью, порохом, мотали меня взад-вперед, точно прилив и отлив.
— Держись, ребята!.. Испания!.. Испания!
За спиной у нас, в центре каре, там, где развевались знамена, невозмутимо рокотал полковой барабан. Пули сыпались все гуще, солдат падало все больше, но шеренги смыкались, и меня в спину и с боков толкали крепкотелые люди в железе и коже.
Они все мне заслоняли, и я поднимался на цыпочки, выглядывая из-за плеча впереди стоящего, но видел только потрепанные поля шляп, гребни шлемов, поблескивающие стволы аркебуз и мушкетов, стальное сверкание копий и алебард. От жары, от порохового дыма нечем было дышать, кругом шла голова, и, едва не теряя сознание, я завел руку назад, сорвал с пояса кинжал и со всей мочи завопил:
— Оньяте! Оньяте!
Мгновение спустя, в треске ломающихся копий, в ржании раненых коней, в лязге стали голландская кавалерия прорвала строй, и началась такая каша, что один лишь Господь Бог смог бы понять, где свои, а где чужие.
VI. Резня
Это была уже третья атака. И откуда только берутся эти еретики? Не иначе как сам сатана изблевывает их из своей утробы. В густой дымке снова блестели острия пик. Наши офицеры сорвали себе голос, командуя, а на шпаге капитана Брагадо — он уже потерял где-то шляпу и почернел от пороховой копоти — не поспевала засыхать кровь голландцев.
Прозвучал приказ, и тесно, локоть к локтю, стоявшие латники первой шеренги, перекинув длинные копья с левой руки на правую, выставили их перед собой, готовясь скрестить с вражескими. Тем временем с обоих флангов серьезно докучали голландцам наши стрелки. Я терся неподалеку от взвода Алатристе, стараясь не мешать солдатам, которые заряжали, прикладывались, палили: аркебузиры свое оружие вскидывали к плечу, тяжелые мушкеты били с сошек. Я сновал между ними, одному поднося порох, другому — пули, третьему подавал висевшую у меня на перевязи фляжку с водой; обоняние мое и зрение жестоко страдали от дыма, порой я, как та Магдалина, ничего не видел из-за слез и, когда меня подзывали, двигался на ощупь.
Вот я протянул капитану Алатристе горсть пуль, поскольку его запас истощался — несколько штук он сунул в кошель на левом бедре, две — за щеку, а третью — в ствол, хорошенько забил ее шомполом, подсыпал пороху, дунул на свисавший с левого запястья дымящийся фитиль, поднес его к затравочному отверстию и вскинул аркебузу — все это не глядя, почти машинально, не переставая при этом выцеливать ближайшего голландца. Выстрелил, и я увидел, как у еретика — это был копейщик в огромном шлеме — посреди кирасы словно распустился диковинный цветок, а сам он повалился навзничь, и место его тотчас заступили другие.
Справа от нас уже вовсю кипела схватка, а сколько-то неприятельских латников — и в немалом числе — устремилось и в нашу сторону. Диего Алатристе поднес к губам нагревшийся ствол аркебузы, сплюнул в дуло пулей, неторопливо повторил весь артикул и выстрелил. От пороховой гари лицо его покрылось серым налетом, а усы словно бы поседели.
Покрасневшими, воспаленными от дыма глазами — от копоти морщинки вокруг них обозначились четче — он напряженно всматривался в наступающих голландцев и выбирал себе жертву, а определив новую цель, уже не отводил от нее взгляда, как будто свалить выстрелом следовало именно этого, а не какого-то иного еретика.
— Полезли! — гаркнул капитан Брагадо. — Держись, ребята! Держись!!!
Что ж, на то, чтобы держаться, и даны ему были Господом Богом и его величеством две руки, одна шпага и сотня испанцев под начало. Пришло время толково распорядиться всем этим, ибо длинные голландские пики были уже совсем близко. Перекрывая грохот пальбы, донеслась до меня замысловатая — только мы, баски, умеем облекать свои пламенные чувства в такую витиевато-чеканную форму — брань Мендьеты: у него сломался замок аркебузы. Потом совсем рядом со мной мелькнул украшенный перьями шлем, что-то брякнуло, звякнуло, лязгнуло — и голландец свалился едва ли не под ноги мне. Справа от нас колыхался целый лес копий, одним своим краем разворачиваясь в нашу сторону. Я увидел, как Мендьета за ствол ухватил аркебузу, намереваясь орудовать ею как палицей. Остальные торопливо выпускали последние заряды.
— Испания! Сантьяго! Испания!
За спиной у нас, за частоколом копий трепетали на ветру пробитые пулями полотнища с андреевскими крестами. Рослые, рыжие голландцы накатывали лавиной — ужас и остервенение в глазах… кровь на лицах… перекошенные в крике рты… кирасы, шлемы, блеск стальных наконечников, готовых вот-вот вонзиться и пропороть насквозь. Пора было браться за шпаги. Я видел, как Алатристе и Копонс, стоя плечом к плечу, бросили аркебузы наземь, вытянули из ножен клинки Толедского закала. Видел, как врезались голландские копья в наши ряды, калеча, увеча и пронзая, а Диего Алатристе колол и рубил, вертясь меж длинных ясеневых древков. За одно из них я ухватился, и дравшийся рядом со мной испанец дотянулся шпагой до горла еретика, державшего копье, так что струя крови хлынула мне на руки. На подмогу уже спешили наши, протягивая копья поверх наших голов и становясь в строй на место павших. В трескучем скрещении копий, как в лабиринте, шла резня.
Отталкивая однополчан, я пробивался к Алатристе и, когда какой-то голландец, сбитый наземь, ухватил его за ноги, силясь повалить, — вскрикнул, не слыша собственного голоса, выхватил кинжал и кинулся спасать хозяина пусть даже ценой собственной жизни. В исступлении я прижал голову голландца к земле, покуда Алатристе лягался, пытаясь высвободиться, и сверху вниз тыкал в него шпагой.
Голландец попался жилистый и упорный — не сдавался и на тот свет не торопился, хоть кровь хлестала у него из ноздрей и изо рта, будто у харамского быка: я помню, как липла она к моим пальцам и, перемешиваясь с пороховой копотью и землей, пятнала белокожее, в веснушках и рыжеватой щетине лицо врага. Он не хотел умирать — стало быть, следовало его уговорить. Левой рукой придерживая его голову, правой я выхватил кинжал, трижды пырнул изо всех сил, однако клинок не пробил кожаный нагрудник. Голландец чувствовал удары — по крайней мере, глаза его расширились, он выпустил наконец ноги Алатристе, чтобы защитить лицо, застонал. Я же, ослепленный и ужасом, и яростью, нащупал наконец незащищенное место — как сейчас помню, между шнурами его колета — и всей тяжестью тела налег на рукоять. Он что-то залопотал по-своему — наверное, молил о пощаде, — но тотчас стал давиться кровью, завел глаза и затих, как словно никогда и не жил.
— Испания!.. Испания!.. Отступают!!!
И в самом деле — поредевшие шеренги еретиков, топча своих убитых, телами которых завалено было все поле, откатывались. Несколько человек из новичков намеревались преследовать их, однако большинство не тронулось с места, ибо картахенцы были в основном старослужащие и презренным делом считали бегать по полю россыпью, рискуя попасть в засаду или под фланговый удар. Алатристе сгреб меня за шиворот, приподнял с земли и повернул, удостоверяясь, что я цел. Потом, не произнеся ни слова, мягко оттолкнул от дохлого голландца, вытер лезвие о колет убитого, вложил — как показалось мне, жестом безмерной усталости — шпагу в ножны. И лицо, и руки его, и одежда были в крови, но это была чужая кровь. Я огляделся. У Себастьяна Копонса, искавшего свою аркебузу под грудой тел, обильно кровоточила рана на виске, с которого молодецкий удар стесал здоровенный — пяди в две, не меньше — лоскут кожи с волосами, на ниточке, что называется, болтавшийся над ухом.
— Твою мать… — бормотал арагонец ошеломленно.
Почерневшими от крови и пороха пальцами — большим и указательным — он придерживал лоскут, не вполне представляя себе, что с ним делать. Алатристе достал из какого-то загашника чистую тряпицу, приладил, как умел, полуоторванную кожу на место и обвязал Копонсу голову.
— Гляди-ка, Диего, чуть башку не отхватили.
— Ничего, заживет.
Копонс пожал плечами:
— Будем надеяться.
Я выпрямился и заметил, что меня шатает. Солдаты оттаскивали в сторону трупы голландцев. Кое-кто шарил у них по карманам, освобождая покойников от ненужного им более имущества. Гарроте без малейшей заминки отсекал кинжалом пальцы, украшенные перстнями — не возиться же, в самом деле, стягивая их по одному? Мендьета отыскивал себе новую аркебузу.
— Становись! — грянул голос капитана Брагадо.
В ста шагах от нас строились голландцы — к ним подошло подкрепление, включая и кавалерию: я видел, как блестят кирасы. Наши тоже оставили добычу, стали в ряд, локоть к локтю, меж тем как раненые ползком и на четвереньках покидали боевые порядки. Нужно было собрать убитых, сомкнуть строй.
Полк не отступил ни на пядь.
В таких вот и подобных занятиях проволочили мы время до полудня — стойко отбивали атаки, крича «Испания и Сантьяго!», когда очень уж наваливались голландцы, оттаскивали убитых, перевязывали раненых, и продолжалось все это до тех пор, пока еретики, убедясь, что за целое утро не сумели поколебать нашу живую стену, не начали мало-помалу ослаблять напор и натиск. К этому времени истощились у меня запасы пороха и пуль, так что приходилось шарить в патронташах убитых и несколько раз, улучая моменты меж двумя атаками, когда голландцы откатывались, выбираться на ничейную землю, чтобы забрать огневое зелье у неприятельских стрелков, и потом мчаться назад, как зайцу, под свист мушкетных пуль. Опустела и моя фляга, которую подавал я Алатристе и его товарищам — война, как известно, глотку сушит, — и потому я совершал походы на берег канала, оставшегося у нас за спиной, и сохранил об этом неприятнейшие воспоминания, ибо путь туда был буквально завален нашими ранеными: в избытке насмотрелся я на развороченные животы, пропоротые груди, окровавленные обрубки рук и ног, вдосталь наслушался стонов, предсмертных хрипов, брани на всех испанских наречиях, просьб о помощи, равно как и латыни нашего капеллана Салануэвы, который без устали соборовал умирающих, за неимением елея используя собственную слюну. Пусть бы те скудоумцы, что толкуют о бранной славе, вспомнили слова маркиза Пескара: «Господи, пошли мне сто лет войны и ни одного дня сражения» — или прогулялись бы со мной в то утро по бережку: вот тогда, глядишь, открылась бы им война оборотной своей стороной, показала бы закулисье парадного своего действа, осененного знаменами, гремящего медью труб и выспренними речами удальцов и вояк, которые благоразумно держатся в тылу, чеканят свой профиль на монетах и ставят себе памятники на площадях, но ни разу в жизни не слышали, как свистят пули, не видели, как , умирают товарищи, не обагряли рук вражьей кровью, не подвергали себя опасности лишиться от лихого удара в пах лучшего достояния мужчины.
Бегая взад-вперед до канала и обратно, я всякий раз вглядывался, не идут ли подкрепления из Аудкерка, однако дорога неизменно оставалась пуста. Пробежки эти также позволили мне увидеть всю панораму сражения — противостояние голландцев и двух наших полков, испанского и валлонского, оседлавших, как принято говорить, дорогу и не пускавших врага дальше. Видел я густой лес копий, а в нем — блеск стали, вспышки выстрелов, клубы порохового дыма, колыхание знамен. Валлоны, надо сказать, честно выполняли свой долг, хотя пришлось им тяжелее, чем нам, и несли они большой урон от меткой стрельбы голландских аркебузиров и жестоких кавалерийских атак. И после каждой все меньше копий вздымалось над строем: было видно, что солдаты Карла ван Сойста, люди добросовестные и отважные, явно обессиливают. Острота положения была еще и в том, что голландцы, смяв их, сумели бы зайти во фланг Картахенскому полку, истребить его тоже, а уж тогда — конец и Руйтерской мельнице, и Аудкерку, и Бреде. Это соображение смущало и томило меня, когда я возвращался к своим, не решившись пройти мимо дона Педро, в окружении своей свиты и охраны сидевшего верхом в середине каре. Мушкетная пуля уже на излете ударила в его чеканную миланскую кирасу, оставив прелестную вмятину, но, если не считать этой неприятности, наш полковник остался цел и невредим, чего никак нельзя было сказать о его штаб-трубаче — попавшая в рот пуля свалила его под ноги лошадям, где он и лежал, и никому до него не было дела. Я видел, что полковник и его свита, нахмурясь, наблюдали, как редеют шеренги валлонов. Даже мне при всей моей юношеской беспечности ясно было: покончат с ними — нам без кавалерийского прикрытия ничего не останется, как отступать к мельнице, чтоб не попасть в окружение. Согласитесь, что одно дело — когда, внушая врагам уважение и страх, противостоит им неколебимая стена решительных воинов, и совсем другое — когда воины эти отступают, пусть даже медленно и в порядке, больше заботясь о своем здоровье, нежели о сопротивлении. Тем паче что мы, испанцы, гордимся своей свирепостью в бою не меньше, чем горделивым бесстрастием в смертный час — даже на картинке никто не видал нас со спины. И пресловутое доброе имя дорогого стоит.
Солнце близилось к зениту, когда вконец поредевший строй валлонов, на совесть послуживших нашему государю и святой вере, был прорван. Под натиском кавалерии, под напором латников они, несмотря на все усилия своих офицеров, бросились бежать: одна часть — врассыпную — к Руйтерской мельнице, а другая, сохраняя порядок, — к нам под крыло. С ними пришли Карл ван Сойст, выглядевший так, будто его сию минуту сняли с креста: шлем сбит, обе руки прострелены — и несколько его офицеров, пытавшихся спасти знамена. Мы сами едва не дрогнули, когда к нам устремилась эта толпа, тем более что — и это было самое скверное — голландцы наступали им буквально на пятки, намереваясь воспользоваться нашим замешательством. Счастье еще, что атаковали нас, как бы сказать, вяловато, ибо первоначальный жар истратили на валлонов, надеясь, что те внесут смуту в наши ряды, и начнется паника. Но я ведь уже говорил — картахенцы были люди дошлые, испытанные, а потому, пропустив сколько-то валлонов, шеренги на правом фланге вновь сомкнулись, как створки железных ворот, и аркебузы с мушкетами дали мощный залп, перебивший изрядное количество отступавших, а заодно — и голландцев, поспешавших следом.
Повинуясь прозвучавшей команде и сохраняя свое легендарное хладнокровие, латники неторопливо развернулись навстречу голландцам, уперли в землю концы копий, прижав их ногой и держа древки левой рукой, а правой — обнажив шпаги. Они были готовы встретить летевшую на них кавалерию.
— Сантьяго! Испания и Сантьяго!
И голландцы словно наскочили на стену. Копья скрестились; удар был так силен, что длинные ясеневые древки разлетелись на куски. Началась рукопашная.
Неприятель атаковал теперь и с фронта, снова пустив вперед кавалерию. Опытные наши аркебузиры исправно и безо всякого замешательства делали свое дело — заряжали, прикладывались, палили, не прося ни пороха, ни пуль, и среди них был Диего Алатристе, который методично, без суеты и спешки раздувал фитиль, целился и стрелял. Частая пальба свалила передовых, однако основные силы продолжали напирать, так что фланговым стрелкам — и мне заодно — пришлось отступить под прикрытие наших копий. Я потерял из виду своего хозяина, но заметил, как Себастьян Копонс с перевязанной головой — странно смотрелась эта чалма на арагонце — схватился за шпагу. Кое-кто из наших растерялся, бросился назад, подальше от голландцев, ибо не одних лишь львов рождает иберийская земля. Однако большинство держались стойко. Пули вокруг ложились густо и метко и не только сами ложились, а и людей укладывали — стоявший рядом копейщик забрызгал меня кровью и тяжело навалился мне на плечо, воззвав по-португальски к Божьей Матери. Я высвободился, отбросил в сторону его копье, путавшееся в ногах. Плотные шеренги, пропахшие потом, кровью, порохом, мотали меня взад-вперед, точно прилив и отлив.
— Держись, ребята!.. Испания!.. Испания!
За спиной у нас, в центре каре, там, где развевались знамена, невозмутимо рокотал полковой барабан. Пули сыпались все гуще, солдат падало все больше, но шеренги смыкались, и меня в спину и с боков толкали крепкотелые люди в железе и коже.
Они все мне заслоняли, и я поднимался на цыпочки, выглядывая из-за плеча впереди стоящего, но видел только потрепанные поля шляп, гребни шлемов, поблескивающие стволы аркебуз и мушкетов, стальное сверкание копий и алебард. От жары, от порохового дыма нечем было дышать, кругом шла голова, и, едва не теряя сознание, я завел руку назад, сорвал с пояса кинжал и со всей мочи завопил:
— Оньяте! Оньяте!
Мгновение спустя, в треске ломающихся копий, в ржании раненых коней, в лязге стали голландская кавалерия прорвала строй, и началась такая каша, что один лишь Господь Бог смог бы понять, где свои, а где чужие.
VI. Резня
Иногда я смотрю на картину и предаюсь воспоминаниям. Даже Диего Веласкесу, хоть я и рассказал ему все, что мог и как умел, не под силу оказалось изобразить на полотне ни ту долгую и смертельно опасную дорогу — она лишь угадывается за клубами порохового дыма, за серой дымкой, — которую пришлось нам одолеть, дабы стать участниками этой величественной сцены, ни копья всех тех, кто остался на обочинах, так и не узрев солнца Бреды. Прошли годы, и довелось мне увидеть, как кровавились острия наших копий в резне при Нордлингене или Рокруа: в первом случае блеснула прощальным блеском испанская звезда, во втором — навсегда закатилась она для армии, действующей во Фландрии. И в памяти моей эти битвы, как и сражение за Руйтерскую мельницу, остались прежде всего звуками — криками, воплями, скрежетом и лязгом стали о сталь, треском рвущейся одежды, хрустом ломающихся костей. Спустя много лет Анхелика де Алькесар игриво осведомилась, приходилось ли мне слышать звук более жуткий, чем тот, с которым мотыга рассекает картофельный клубень. Приходилось, отвечал я без колебаний, — когда черепная коробка от грамотного удара разлетается на куски. Анхелика улыбнулась, устремив на меня пристальный и задумчивый взгляд своих синих глаз, полученных в дар не иначе как от самого дьявола. Потом протянула руку, дотронулась до моих век, которые не смежал я и в самые страшные мгновенья, провела по моим губам, которые размыкались столько раз, исторгая крики ужаса или ярости, прикоснулась к моей руке, знавшей тяжесть клинка, не раз обагрявшейся кровью. Потом ее пухлые, теплые губы одарили меня поцелуем — они улыбались и пока длился он, и потом, когда она отстранилась. Давно уже нет больше на свете ни Анхелики, ни той Испании, о которой веду я рассказ, но до сих пор не изгладилась из моей памяти эта улыбка. Та самая, что играла на ее устах всякий раз, как Анхелика творила очередное зло, всякий раз, как подвергала мою жизнь смертельному риску, всякий раз, как целовала мои шрамы. Один из них, о чем я вам в свое время поведал, остался от удара, который она же мне и нанесла.
Помню, что испытывал я и гордость. Какие чувства обуревают человека в бою? Прежде всего, конечно, страх, задор, безумие. Потом — устало-покорное безразличие ко всему на свете. Но если посчастливится ему выжить и если он не пальцем деланый, а настоящий мужчина, то ощутит еще и толику гордости за то, что исполнил свой долг. Нетнет, господа, сейчас речь не о присяге, принесенной Богу и королю, не о порядливости работника, брезгующего есть даровой хлеб, и даже не о тех обязательствах, какие имеются у каждого из нас перед друзьями-товарищами. Я о другом — о том, чему выучил меня капитан Алатристе: о долге сражаться, когда надо сражаться, сознавая, что за спиной у тебя — родина и рота, ибо по зрелом размышлении приходишь к выводу: ни та, ни другая не достаются тебе случайно. Я толкую о том, что надо покрепче сжать рукоять, потверже стать, где стоишь, и продать свою шкуру подороже, а не с безгласной покорностью овцы на бойне. Я разумею, что познал и на собственном опыте убедился: очень редко предоставляет нам жизнь возможность с достоинством и честью потерять ее.
Ну, короче говоря, я пустился на поиски своего хозяина. В этом кромешном аду, где сыпались удары, гремели выстрелы, метались, волоча за собой кишки, лошади со вспоротым брюхом, рыскал я с кинжалом в руке, зовя капитана Алатристе. Там и тут, повсюду и везде шло смертоубийство, но уже не во славу нашего государя, а только чтоб жизнь спустить не за бесценок. Плотно сцепясь в клубок, резались мы с голландцами, и только по красным или же оранжевым перевязям можно было отличить своих от чужих, понять, кому всаживать клинок в брюхо, на чье плечо опереться.
Я впервые был в настоящем бою — в отчаянной схватке со всем, что определялось понятием «враг».
Конечно, мне и раньше приходилось бывать в разных переделках — в Мадриде я застрелил человека и скрестил оружие с Гвальтерио Малатестой, а здесь, во Фландрии, штурмовал городские ворота в Аудкерке, да и в других местах пускал в ход пистолет или кинжал: кто посмеет сказать, что это — не боевой опыт? Да и сегодня разве я не добил кинжалом раненного капитаном еретика? Разве не был выпачкан вражьей кровью мой колет? Но никогда прежде, до этой атаки голландцев, не охватывало меня сущее безумие, не доходил я до той черты, где удача значит больше, нежели отвага или ловкость. Топчась на окровавленной траве, попирая раненых и убитых, сойдясь с врагом грудь в грудь, так что и от пик, и от аркебуз, да и от шпаг проку уже не было никакого — вся надежда на кинжал, — беседовали испанцы с голландцами, время от времени пистолетным выстрелом в упор ставя точку в этом диалоге. Право, затрудняюсь объяснить, как сумел я уцелеть в этой резне, знаю только, что по прошествии скольких-то мгновений или столетий — само время текло в этот день не так, как должно, — вынесло меня, оглушенного, изможденного, полного одновременно и ужаса, и боевого задора, прямехонько к тому месту, где стояли капитан Алатристе и его товарищи.
Богом клянусь, это были сущие волки! В хаосе рукопашной схватки островком выделялся взвод моего хозяина, в миниатюре повторявший боевой порядок полка — защищая друг другу спину, они действовали шпагами и кинжалами так же споро и стремительно, как орудует своими челюстями волк.
И не кричали для поднятия духа «Испания!» или «Сантьяго!», нет — бились, сжав зубы, чтоб не тратить сил, потребных для умерщвления еретиков, а уж это, поверьте, они делали на совесть. Мелькала окровавленная тряпка на голове Себастьяна Копонса, наполовину обрубив копья, сдерживали натиск голландцев Гарроте и Мендьета, по самую рукоять покрыты были кровью шпага и кинжал в руках капитана Алатристе. Здесь же дрались братья Оливаресы и галисиец Ривас. Что же касается Хосе Льопа, то он мертвый валялся на земле. Я не сразу признал уроженца Майорки, потому что аркебузная пуля снесла ему полчерепа.
Диего Алатристе — без шляпы, со взлохмаченными, влажными, давно не мытыми волосами, падавшими ему на лоб, закрывавшими уши, — стоял, широко расставив, будто вколотив, ноги в землю, и лишь воспаленные глаза, опасным огнем сверкавшие на черном от пороховой копоти лице, говорили что и ему не чужда ярость боя. Осмотрительно и скупо тратя силы, будто черпая их из какого-то тайного и несякнущего кладезя, капитан наносил удары расчетливо и точно, и оттого, вероятно, они всякий раз оказывались смертельными. Парировал выпады, останавливал летящий прямо в грудь наконечник копья и при малейшей возможности опускал руки, давая себе передышку, прежде чем снова вступить в бой. Я приблизился, но он ни знаком, ни словом не показал, что заметил меня; казалось, пребывает он вдали отсюда, в конце какого-то долгого пути, в преддверии ада и дерется, не оглядываясь назад, не оборачиваясь.
У меня так затекла рука, что в конце концов пальцы, сжимавшие кинжал, сами собой разжались, и я выронил его. Наклонился подобрать. А когда стал выпрямляться — увидел нескольких голландцев: вопя во все горло, они ринулись на нас. У самых ушей прожужжало несколько мушкетных пуль, застучали, ударяясь и сталкиваясь, копья. Вокруг падали люди, а я, пытаясь выпрямиться, понял, что пробил мой час.
Что-то стукнуло меня по голове, все поплыло, и замелькали перед глазами бесчисленные святящиеся мушки. Теряя сознание, я из последних сил стискивал в руке кинжал, не желая расставаться с ним: все мне стало безразлично, кроме одного — не хотелось, чтобы нашли меня безоружным. Потом вспомнил мать и непослушными губами забормотал молитву.
— Отче наш… Gure Aita… — тупо повторял я по-испански и на родном языке, не в силах вспомнить, как там дальше. В этот миг кто-то ухватил меня за ворот колета и поволок по траве, заваленной телами. Я раза два наугад слабо ткнул кинжалом, считая, что меня тащит голландец, но последовавшие один за другим подзатыльники заставили меня уняться. И вдруг я оказался внутри небольшого круга, очерченного ногами в заляпанных грязью сапогах, а над головой услышал дивный концерт для стали, с лязгом и звоном полосующей сталь, со свистом рассекающей ткань и плоть, с хрустом дробящей и мозжащей кости, для стали, говорю, и множества глоток, исторгающих сиплые крики ярости, боли, ужаса, а равно и предсмертные хрипы. Сзади, оттуда, где неколебимо стояли вокруг знамен основные наши силы, горделиво-невозмутимая барабанная дробь, как и прежде, приказывала держаться во славу старой бедной Испании.
— Отходят! Отходят! Вперед марш!
Теперь, когда стало понятно, что картахенцы выстояли, хотя в первых шеренгах живых уже не осталось — эти бойцы пали, с места не сойдя, — грянули трубы, а полковой барабан рассыпал дробь поживее, и рокот его подхватили барабаны полков, идущих к нам на выручку, над плотиной и вдоль дороги на Руйтерскую мельницу заколыхались их знамена, засверкали острия их копий. Появилось долгожданное подкрепление. Слева от нас выдвигался эскадрон итальянских кавалеристов, везших за седлом стрелков; всадники приветственно махали нам, прежде чем, переведя коней в галоп, ударить на голландцев, которые отступали, смело могу сказать, в полнейшем беспорядке, ища спасения в лесу.
Отряд мушкетеров и латников беглым шагом уже достиг противоположной стороны дороги, спустясь к тому месту, где еще совсем недавно противник крошил стойких валлонов.
Помню, что испытывал я и гордость. Какие чувства обуревают человека в бою? Прежде всего, конечно, страх, задор, безумие. Потом — устало-покорное безразличие ко всему на свете. Но если посчастливится ему выжить и если он не пальцем деланый, а настоящий мужчина, то ощутит еще и толику гордости за то, что исполнил свой долг. Нетнет, господа, сейчас речь не о присяге, принесенной Богу и королю, не о порядливости работника, брезгующего есть даровой хлеб, и даже не о тех обязательствах, какие имеются у каждого из нас перед друзьями-товарищами. Я о другом — о том, чему выучил меня капитан Алатристе: о долге сражаться, когда надо сражаться, сознавая, что за спиной у тебя — родина и рота, ибо по зрелом размышлении приходишь к выводу: ни та, ни другая не достаются тебе случайно. Я толкую о том, что надо покрепче сжать рукоять, потверже стать, где стоишь, и продать свою шкуру подороже, а не с безгласной покорностью овцы на бойне. Я разумею, что познал и на собственном опыте убедился: очень редко предоставляет нам жизнь возможность с достоинством и честью потерять ее.
Ну, короче говоря, я пустился на поиски своего хозяина. В этом кромешном аду, где сыпались удары, гремели выстрелы, метались, волоча за собой кишки, лошади со вспоротым брюхом, рыскал я с кинжалом в руке, зовя капитана Алатристе. Там и тут, повсюду и везде шло смертоубийство, но уже не во славу нашего государя, а только чтоб жизнь спустить не за бесценок. Плотно сцепясь в клубок, резались мы с голландцами, и только по красным или же оранжевым перевязям можно было отличить своих от чужих, понять, кому всаживать клинок в брюхо, на чье плечо опереться.
Я впервые был в настоящем бою — в отчаянной схватке со всем, что определялось понятием «враг».
Конечно, мне и раньше приходилось бывать в разных переделках — в Мадриде я застрелил человека и скрестил оружие с Гвальтерио Малатестой, а здесь, во Фландрии, штурмовал городские ворота в Аудкерке, да и в других местах пускал в ход пистолет или кинжал: кто посмеет сказать, что это — не боевой опыт? Да и сегодня разве я не добил кинжалом раненного капитаном еретика? Разве не был выпачкан вражьей кровью мой колет? Но никогда прежде, до этой атаки голландцев, не охватывало меня сущее безумие, не доходил я до той черты, где удача значит больше, нежели отвага или ловкость. Топчась на окровавленной траве, попирая раненых и убитых, сойдясь с врагом грудь в грудь, так что и от пик, и от аркебуз, да и от шпаг проку уже не было никакого — вся надежда на кинжал, — беседовали испанцы с голландцами, время от времени пистолетным выстрелом в упор ставя точку в этом диалоге. Право, затрудняюсь объяснить, как сумел я уцелеть в этой резне, знаю только, что по прошествии скольких-то мгновений или столетий — само время текло в этот день не так, как должно, — вынесло меня, оглушенного, изможденного, полного одновременно и ужаса, и боевого задора, прямехонько к тому месту, где стояли капитан Алатристе и его товарищи.
Богом клянусь, это были сущие волки! В хаосе рукопашной схватки островком выделялся взвод моего хозяина, в миниатюре повторявший боевой порядок полка — защищая друг другу спину, они действовали шпагами и кинжалами так же споро и стремительно, как орудует своими челюстями волк.
И не кричали для поднятия духа «Испания!» или «Сантьяго!», нет — бились, сжав зубы, чтоб не тратить сил, потребных для умерщвления еретиков, а уж это, поверьте, они делали на совесть. Мелькала окровавленная тряпка на голове Себастьяна Копонса, наполовину обрубив копья, сдерживали натиск голландцев Гарроте и Мендьета, по самую рукоять покрыты были кровью шпага и кинжал в руках капитана Алатристе. Здесь же дрались братья Оливаресы и галисиец Ривас. Что же касается Хосе Льопа, то он мертвый валялся на земле. Я не сразу признал уроженца Майорки, потому что аркебузная пуля снесла ему полчерепа.
Диего Алатристе — без шляпы, со взлохмаченными, влажными, давно не мытыми волосами, падавшими ему на лоб, закрывавшими уши, — стоял, широко расставив, будто вколотив, ноги в землю, и лишь воспаленные глаза, опасным огнем сверкавшие на черном от пороховой копоти лице, говорили что и ему не чужда ярость боя. Осмотрительно и скупо тратя силы, будто черпая их из какого-то тайного и несякнущего кладезя, капитан наносил удары расчетливо и точно, и оттого, вероятно, они всякий раз оказывались смертельными. Парировал выпады, останавливал летящий прямо в грудь наконечник копья и при малейшей возможности опускал руки, давая себе передышку, прежде чем снова вступить в бой. Я приблизился, но он ни знаком, ни словом не показал, что заметил меня; казалось, пребывает он вдали отсюда, в конце какого-то долгого пути, в преддверии ада и дерется, не оглядываясь назад, не оборачиваясь.
У меня так затекла рука, что в конце концов пальцы, сжимавшие кинжал, сами собой разжались, и я выронил его. Наклонился подобрать. А когда стал выпрямляться — увидел нескольких голландцев: вопя во все горло, они ринулись на нас. У самых ушей прожужжало несколько мушкетных пуль, застучали, ударяясь и сталкиваясь, копья. Вокруг падали люди, а я, пытаясь выпрямиться, понял, что пробил мой час.
Что-то стукнуло меня по голове, все поплыло, и замелькали перед глазами бесчисленные святящиеся мушки. Теряя сознание, я из последних сил стискивал в руке кинжал, не желая расставаться с ним: все мне стало безразлично, кроме одного — не хотелось, чтобы нашли меня безоружным. Потом вспомнил мать и непослушными губами забормотал молитву.
— Отче наш… Gure Aita… — тупо повторял я по-испански и на родном языке, не в силах вспомнить, как там дальше. В этот миг кто-то ухватил меня за ворот колета и поволок по траве, заваленной телами. Я раза два наугад слабо ткнул кинжалом, считая, что меня тащит голландец, но последовавшие один за другим подзатыльники заставили меня уняться. И вдруг я оказался внутри небольшого круга, очерченного ногами в заляпанных грязью сапогах, а над головой услышал дивный концерт для стали, с лязгом и звоном полосующей сталь, со свистом рассекающей ткань и плоть, с хрустом дробящей и мозжащей кости, для стали, говорю, и множества глоток, исторгающих сиплые крики ярости, боли, ужаса, а равно и предсмертные хрипы. Сзади, оттуда, где неколебимо стояли вокруг знамен основные наши силы, горделиво-невозмутимая барабанная дробь, как и прежде, приказывала держаться во славу старой бедной Испании.
— Отходят! Отходят! Вперед марш!
Теперь, когда стало понятно, что картахенцы выстояли, хотя в первых шеренгах живых уже не осталось — эти бойцы пали, с места не сойдя, — грянули трубы, а полковой барабан рассыпал дробь поживее, и рокот его подхватили барабаны полков, идущих к нам на выручку, над плотиной и вдоль дороги на Руйтерскую мельницу заколыхались их знамена, засверкали острия их копий. Появилось долгожданное подкрепление. Слева от нас выдвигался эскадрон итальянских кавалеристов, везших за седлом стрелков; всадники приветственно махали нам, прежде чем, переведя коней в галоп, ударить на голландцев, которые отступали, смело могу сказать, в полнейшем беспорядке, ища спасения в лесу.
Отряд мушкетеров и латников беглым шагом уже достиг противоположной стороны дороги, спустясь к тому месту, где еще совсем недавно противник крошил стойких валлонов.