Вереница солдат внезапно остановилась: от одного к другого стал передаваться пароль, только что придуманный капитаном Брагадо, — «Антверпен». Все было растолковано задолго до выхода, каждый знал, что кому делать, и потому, не дожидаясь приказов, налево и направо от меня двинулись цепочки белых пятен. Слышался тихий плеск — солдаты по пояс в воде огибали плотину с обеих сторон. Шедший за мною солдат тронул меня за плечо — давай, мол, свою кладь. Лицо было неразличимо в темноте, я слышал лишь учащенное дыхание да скрип затягиваемых ремней. Когда я глянул вперед, белесый силуэт Алатристе уже растаял в пелене тьмы и тумана.
   Мимо, неслышно, как тени, прошли замыкающие — я уловил приглушенный звон и лязг: это они доставали из ножен клинки и наконец-то заряжали аркебузы и пистолеты. Еще несколько шагов — и вот они обогнали меня, оставили позади, а я растянулся ничком на мокрой траве откоса, от солдатских сапог покрывшейся скользкой глиной и грязью. Сзади кто-то подполз и прилег рядом. Хайме Корреас.
   Припав к земле, еле слышно переговариваясь, мы с тревогой всматривались во тьму, поглотившую сорок четыре испанца, которые задались целью устроить еретикам веселую ночку.
 
   Сколько времени прошло, не знаю, но думаю, что успел бы дважды помолиться по четкам деве Марии.
   Мы с Хайме вконец продрогли и прижимались друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Слышно было только, как поплескивает вода о каменную стену плотины.
   — Чего-то больно долго, — прошептал Хайме.
   Я промолчал, представляя себе, как капитан Алатристе по шею в воде, держа пистолет в высоко поднятой руке, чтоб не замочить порох, подкрадывается к голландским часовым, охранявшим шлюзы.
   Потом подумал о Каридад Непрухе, а с нее мысли мои перескочили на Анхелику де Алькесар. А хорошо все-таки, сказал я про себя, что женщины не всегда знают, какой ужас таится порой в сердце мужчин.
 
   И вот посреди тьмы, тишины, тумана треснул где-то в отдалении выстрел из аркебузы. Я прикинул — шагах в трехстах впереди. Еще мгновение — и началась бешеная пальба, перемежаемая взрывами. Мы с Хайме были взбудоражены и возбуждены, но тщетно пялились в туман — ничего не видно. Выстрелы гремели теперь со всех сторон, делаясь все чаще, сотрясая небо и землю, и казалось, будто началась невиданная гроза, и за темной завесой туч перекатывается гром. Потом рвануло сухо и резко — раз и другой.
   Завеса раздернулась, и теперь мы видели, как слабое молочно-белое свечение тотчас налилось розовым, повторилось тысячекратно в крошечных капельках влаги, пропитавшей воздух, отразилось в темной воде, у кромки которой лежали мы с Хайме. Плотина Севенберга была объята пламенем.
   Затрудняюсь сказать, сколько продолжалось это, зато знаю, что подобного грохота не услыхать и в преисподней — знаю точно, хоть и не бывал там.
   Мы с Хайме приподнялись с земли, и тут послышался топот многих бегущих ног, а потом в туманной пелене начала вырисовываться вереница белых рубах — наши вброд перебирались на ближний берег.
   Взрывы и пальба не смолкали — белые тени стремительно двигались вперед, чавкали сапогами по грязи, сопя и отдуваясь, вот кто-то выругался от души, кто-то пошатнулся, задетый пулей, и его подхватили товарищи. Гулкие мушкетные выстрелы звучали все ближе, пули ложились гуще, белые рубахи, бежавшие толпой, рассыпались поодиночке.
   — Бежим! — крикнул мне Хайме.
   Не совладав с паникой, я вскочил на ноги. Оставаться здесь одному не хотелось. Мимо еще пробегали отставшие, и в каждом белесом пятне я силился разглядеть капитана Алатристе. Вот на плотине возникла и помедлила, будто в нерешительности, какая-то тень, постояла и неуклюже пустилась бегом, и тяжелое дыхание при каждом шаге чередовалось со сдавленным стоном. Немного не дойдя до меня, человек упал, покатился по откосу, и я услышал громкий всплеск — он свалился в реку. Не успев осознать, что делаю, я прыгнул вперед, по колено зайдя в воду, стал шарить, отыскивая невидимое в тумане неподвижное тело. Нащупал кирасу под рубахой, обросшее бородой лицо, холодное, как сама смерть. Нет, это был не капитан.
   Пальба грохотала теперь совсем близко и мало того — со всех сторон. Я взобрался на плотину и в этот миг понял, что не знаю, в какую сторону податься. Я не видел теперь отдаленного зарева, никто не бежал мимо меня, я не мог сообразить, с какого берега скатился вниз бородатый испанец, а главное — не понимал, куда бежать. Голова, оглушенная беззвучным воем ужаса, отказывалась соображать. «Думай! — приказал я себе. — Приди в себя, Иньиго Бальбоа, и думай, не то рассвета не увидишь!» Встал на колени, стараясь, чтобы неистовый стук крови в висках не заглушал голос разума. Солдат упал в тихую воду, вспомнилось мне. Мерк еле слышно шумел под откосом справа от меня. Севенберг — ниже по течению. А мы пришли по правому берегу и по бревнам, сыгравшим роль понтона, перебрались на плотину у левого берега. Стало быть, я иду не в ту сторону. И, развернувшись, я, прорезая темную пелену, бросился бежать так, словно за спиной у меня были не голландцы, а сам сатана.
 
   Да уж, нечасто приходилось мне так бегать — попробуйте-ка, господа, сами: в кромешной тьме, в насквозь промокшей, отяжелевшей от влаги одежде.
   Рискуя сверзиться прямехонько в Мерк, несся я, ничего не видя перед собой, ловя разинутым ртом холодный воздух, который будто раскаленными докрасна иглами впивался мне в легкие при каждом вдохе. И вдруг ощутил под ногой бревенчатый понтон. Вцепился в него и, скользя по мокрому дереву, на четвереньках перебрался на другой берег. Но едва лишь ступил на твердую землю, как тьма осветилась яркой вспышкой, и у самого моего уха просвистела аркебузная пуля.
   — Антверпен! — завопил я, бросаясь ничком.
   — …твою мать! — долетело до меня в виде отзыва.
   Из тумана, сторожко пригибаясь, вынырнули два белесых силуэта.
   — Считай, дружище, что заново родился, — произнес другой голос.
   Я поднялся, подошел ближе. Лиц не различал — только белые пятна рубах и очертания ружейных стволов, готовых отправить меня прямиком на тот свет.
   — Что ж вы, сеньоры, разве не заметили мою рубаху? — спросил я, еще не вполне отойдя от бега и пережитого испуга.
   — Какую еще рубаху?
   Я растерянно провел рукой по груди и не выругался потому только, что в ту пору считал это для себя зазорным. Я столько времени пролежал на брюхе, покуда наши брали плотину, что рубаха была вся в грязи.

IX. Дон Педро и мы

   Вскорости, к великой скорби Генеральных Штатов и неописуемому ликованию приверженцев истинной веры, помер Мориц Оранский, успев, правда, на прощанье отбить у нас город Гох и сжечь наши магазины в Гиннекене. Попытался он с налету взять Антверпен, да вышла у него осечка. И отправился этот закоснелый в лютеровой ереси грешник в геенну, не исполнив желания, коим был одержим последнее время: снять осаду с Бреды не удалось. И, соболезнуя голландцам в невосполнимой их утрате наши пушки день-деньской долбили стены крепости шестидесятифунтовыми ядрами, а на заре подняли мы на воздух больверк с тридцатью солдатами, на нем находившимися, разбудив их таким вот неучтивым манером и показав, что не всем, кто рано встает, Бог подает.
   К тому времени крепость Бреда интереса для нашей державы в военном отношении не представляла — тут, что называется, было дело принципа и репутации. Весь мир затаил дыхание, гадая, слава или позор суждены войскам испанского короля. Даже султан турецкий — ни дна ему ни покрышки! — места себе не находил, ожидаючи, с честью ли выпутается его католическое величество из этой передряги или уберется ни с чем; что уж говорить о европейских государях и прежде всего — о королях Франции и Англии, которые всегда были не прочь извлечь выгоду из неприятностей Испании и безмерно огорчались нашим удачам; в точности так же обстояло дело с венецианцами и даже с Папой Римским. Подумать только — нам, испанцам, делавшим в Европе самую грязную работу, разорившим свою страну во славу Божью и Пречистой Девы, его святейшество, даром что наместник Господа Бога на земле и всякое такое, старался нагадить где только можно и нельзя, потому что не хотел нашего усиления в Италии. Ибо ни одной империи на свете еще не удавалось двести лет кряду внушать всем страх и трепет, не обзаведясь при этом врагами в тиарах или без, пакостящими ей под прикрытием сладких слов, улыбок и прочей дипломатии, беспощадно и безжалостно. Впрочем, желчь нашего понтифика еще отчасти понятна: ровно столетие назад испанцы и ландскнехты нашего императора Карла V, которым жалованья не платили с тех времен, как Сид Кампеадор [26] ходил еще в капралах, взяли приступом и разграбили Рим, не пощадив ни кардинальских дворцов, ни женщин, ни монастырей, так что Клементу VII, предшественнику нынешнего святейшества, пришлось подоткнуть полы сутаны и дать деру в замок Сант-Анджело. Так что полезно уразуметь, что и у римских пап бывают хорошая память и уязвленное самолюбие.
 
   — Тебе письмо, Иньиго.
   Я удивленно поднял глаза. Перед шалашиком, который мы смастерили из одеял, веток и земли, стоял капитан Алатристе: на голове — шляпа, на плечах — изношенный плащ, приподнятый сзади ножнами шпаги Густые усы, орлиный нос, впалые щеки.
   Обветренное загорелое лицо казалось сегодня особенно изможденным и бледным и словно бы еще больше осунулось. Железное здоровье капитана пошатнулось несколько дней назад — вода была тухлая. Да, впрочем, и хлеб — заплесневелый, и мясо, когда бывало, — червивое. Так что все это вместе вызвало жар и жестокую перемежающуюся лихорадку.
   Но капитан не признавал ни пиявок, ни очистительных, уверяя, что не лечат они, а калечат. Сейчас он вернулся от одного маркитанта, в случае надобности становившегося и цирюльником, и аптекарем, который изготовил для него некий целебный отвар из трав.
   — Мне?
   — Похоже на то.
   Оставив Хайме Корреаса и прочих, я выбрался наружу и стал отряхивать землю со штанов. Здесь можно было не бояться шальной пули со стены: дело происходило неподалеку от частокола, за которым размещались наши телеги и вьючная скотина — словом, обоз — и стояло несколько дощатых хибарок, исполнявших роль таверны — это если появлялось вино — и борделя, укомплектованного немками, итальянками, фламандками и нашими соотечественницами. Мы, пажи-мочилеро, проявляя чудеса пронырливости и изобретательности, тоже исхитрялись захаживать туда, дабы несколько скрасить себе жизнь, насколько позволяло наше малолетство и положение в полку — невысокое, прямо скажем, положение. Однако не было еще случая, чтобы не приносили мы из наших фуражировок два-три яйца, десяток яблок, сальных свечей или иного добра, годного для продажи или обмена. Сей промысел позволял мне поддерживать капитана и его товарищей, а при благоприятном стечении обстоятельств — обделывать и собственные свои дела, навещая в обществе верного Хайме Корреаса заведеньице Мендосы: с тех пор, как на берегу канала мой хозяин имел беседу с валенсианцем Кандау, никто больше не смел становиться у меня на пути. Диего Алатристе был осведомлен о моих походах и относился к ним неодобрительно, замечая с укоризной, что от женщин, следующих за войском, держаться следует подальше, если не хочешь получить любострастную болячку или удар ножом. Мне было неведомо, как у него-то самого раньше складывались отношения с сими верными спутницами солдат, но сейчас, находясь при нем неотлучно, ни разу не видел я, чтобы заходил он в палатку или фургон, украшенный изображением лебедя. Знаю, впрочем, что с разрешения Кармело Брагадо побывал он раза два в Аудкерке, осененном теперь флагом с андреевским крестом, где навещал ту фламандку, о которой, помнится, я уже упоминал прежде. Ходили слухи, будто в последний раз вышло у Алатристе какое-то недоразумение с ее мужем, которого для охлаждения пыла пришлось сбросить пинком под зад в канал, а потом со шпагой в руке еще объяснять двоим бургундцам, что лезть не в свое дело — вредно для здоровья. После того случая капитан туда больше не наведывался.
   Что же касается природы моих чувств к Диего Алатристе, то были они противоречивы, о чем я в ту пору лишь смутно догадывался. С одной стороны, я подчинялся ему беспрекословно и предан был, извините за пафос, беззаветно, о чем вы отлично осведомлены. С другой же, как всякое существо в буйном цвету юности, стремился высвободиться из-под его, громко говоря, эгиды. Страна Фландрия произвела во мне важные перемены: я жил среди солдат и притом получил возможность сражаться за свою жизнь, за свою честь и за своего государя. Кроме того, в последнее время появилось у меня много вопросов, на которые я не находил ответов — не считать же таковыми молчание капитана. Я всерьез подумывал о том, чтобы сделаться солдатом, хотя года мне еще не вышли — на службу раньше семнадцати-восемнадцати лет не брали, — а врать не хотелось, но при благоприятном стечении обстоятельств это препятствие удалось бы преодолеть. В конце концов, капитан Алатристе и сам вступил в службу, имея от роду всего лишь пятнадцать лет. Наши тогда осаждали крепость Гульст, и, чтобы ввести противника в заблуждение, собрали всех пажей, мочилеро, вестовых, дали им пики, знамена, барабаны и велели потоптаться по дамбе — пусть, мол, неприятель сочтет эту толпу нестроевых вовремя подоспевшим подкреплением. Потом начался весьма кровопролитный штурм форта «Звезда», и пажи, получив в руки оружие, воодушевясь при виде битвы, отважно полезли в самый огонь на помощь своим хозяевам. Вместе со всеми пер в гущу схватки и Диего Алатристе — в ту пору барабанщик в роте капитана Переса де Эспилы. И так славно воевали они в тот день, что принц-кардинал Альберт, губернатор Фландрии, лично командовавший штурмом, оказал отличившимся милость и приказал записать их в солдаты.
   — Утром пришло из Испании.
   Я взял протянутое мне письмо. На конверте из хорошей бумаги и с нетронутой сургучной печатью значилось мое имя:
 
   Сеньору дону Диего Алатристе для передачи Иньиго Бальбоа.
   Рота капитана дона Кармело Брагадо, Картахенскийполк, действующая армия, Фландрия.
 
   Дрожащими руками перевернув конверт, я увидел на нем инициалы «А. де А. » Не говоря ни слова, я под внимательным взглядом Алатристе медленно отошел в сторону — туда, где на бережку немки устраивали постирушку. Немецкие солдаты, как, впрочем, и кое-кто из испанцев, любили брать в жены отставных потаскух, которые скрашивали им тяготы походной жизни да еще и доход приносили, стирая солдатам белье, торгуя водкой, хворостом, табаком и трубками, а порой — помните, я рассказывал? — копали траншеи, помогая мужьям. Ну это я к тому, что рядом с портомойней стояло дерево, а под деревом — большой камень, и вот на него-то я и сел, не веря глазам своим и не сводя их с буквочек «А. де А. » на конверте. Я знал, что капитан все еще смотрит на меня, и выждал, пока сердце не перестанет так гулко ухать в груди, а потом, стараясь, чтобы движения мои не выдавали снедавшее меня нетерпение, сломал сургуч и развернул письмо.
 
   Сеньор дон Иньиго,
   Я была счастлива узнать о том, что Вы служите воФландрии, и, поверьте, позавидовала Вам.
   Надеюсь, Вы не держите на меня зла за те неприятности, которые навлекла на Вас наша последняявстреча. Ибо не Вы ли сказали когда-то, что готовы умереть за меня? Примите же недавние свои испытания как прихоть судьбы, которая прихотливо чередует горести и радости — такие, как служба нашему государю или, например, получение этого письма.
   Признаюсь Вам, что всякий раз, проходя мимо ручья Асеро, я уношусь мыслями к нашей тогдашнейвстрече. Как я поняла, Вы не сберегли мой амулет. Непростительная оплошность со стороны такого безупречного кавалера, как Вы.
   Надеюсь увидеть Вас Когда-нибудь во дворце пришпаге и шпорах и в чаянии этого дня посылаю Вам свой привет и улыбку.
   Анхелика де Алькесар
 
   P.S. Рада, что Вы еще живы. У меня на Вас виды.
 
   Трижды перечитал я это письмо, переходя от ошеломления к ликованию, а от ликования — к легкой печали, и долго смотрел на бумагу, лежавшую на коленях моих заплатанных штанов. Я воюю во Фландрии, Анхелика же думает обо мне. Бог даст, я еще сумею продолжить рассказ о приключениях капитана Алатристе и своих собственных, и тогда вы узнаете, какие же виды имела на меня Анхелика де Алькесар в ту пору, когда нашему веку исполнилось двадцать пять лет, ей — тринадцать, а мне пошел пятнадцатый год. Впрочем, вы и сами, должно быть, догадываетесь, что благодаря этим ее видам пережил я мгновения величайшего счастья и самого черного ужаса. Пока скажу лишь, что это златокудрое синеглазое существо, столь же прелестное, сколь и коварное, по каким-то неведомым причинам, объяснить которые можно лишь тем, что есть женщины, с самого появления на свет хранящие в сокровенных своих глубинах темную тайну, — так вот, существо это холодно, намеренно, осознанно еще много раз заставит меня рисковать… добро бы еще бренной плотью — нет, спасением души. И загадочным образом будут уживаться в ней любовь — ибо, смею думать, иногда она меня все же любила, — и ненависть, ибо всю жизнь ввергала в разнообразные несчастия.
   И продолжаться это будет до тех пор, пока ранняя и трагическая смерть не вырвет ее из моих рук, не избавит меня от нее — клянусь Богом, я и сам, как видите, не знаю, скорбеть или радоваться.
 
   — Ты ничего хочешь мне сказать? — спросил капитан Алатристе.
   Сказано было мягко и вроде бы без подвоха. Я обернулся. Он сидел рядом со мной на камне под деревом с обрубленными на растопку ветвями. Шляпа в руке, отсутствующий взгляд устремлен куда-то вдаль, к стенам Бреды. Так просидел он все то время, что я читал и перечитывал письмо Анхелики.
   — Да ничего особенного не скажешь, — ответил я.
   Капитан медленно склонил голову, как бы принимая мой ответ, слегка пригладил двумя пальцами усы. Промолчал. Он сидел ко мне боком, и в эту минуту показался мне похожим на орла, неподвижно и покойно отдыхающем на вершине скалы. Два шрама на лице — над бровью и поперек лба, а на тыльной стороне левой руки — третий, оставленный Гвальтерио Малатестой у Приюта Духов. Еще несколько скрыты под одеждой, так что в итоге выходит восемь. Исцарапанный чужими клинками эфес шпаги, залатанные сапоги, перехваченные под коленями аркебузными фитилями, тряпки, вылезающие из прохудившихся подошв, бахромчатый от ветхости суконный плащ неопределенного цвета.
   Может, и моему хозяину случалось любить когда-то, подумал я. Может, он и сейчас еще по-своему кого-нибудь любит — Каридад Непруху или молчаливую светловолосую фламандку из Аудкерка.
   Вот он тихо вздохнул — вернее, просто выдохнул воздух из легких — и стал подниматься. Тогда я протянул ему письмо. Он молча взял его и, прежде чем приняться за чтение, посмотрел на меня — но теперь уже я с каменным лицом уставился на стены
   Бреды. Краем глаза, однако, я заметил — рука со шрамом снова поднялась, два пальца опять пригладили усы. Потом зашуршала, складываясь по сгибам, бумага, и письмо вернулось ко мне.
   — Есть на свете такое… — начал он.
   И замолчал. Я бы не удивился, если бы капитан этими словами и ограничился — это было вполне в его манере. Но он заговорил снова:
   — Есть на свете такое, что женщины знают с рождения… Пусть даже и не подозревают об этом.
   И снова замолчал. Потом как-то поерзал, будто не знал, чем завершить фразу.
   — А мужчинам, чтобы постичь это, иной раз и жизни мало.
   И на этот раз уже ничего не прибавил к сказанному. Никаких тебе: «берегись, будь осторожен, это племянница нашего врага», — или тому подобных предостережений, которые были бы столь уместны в данном случае, и которые, как он, без сомнения, знал, я с наглым юношеским высокомерием пропустил бы мимо ушей. Он еще посидел немного, оглядывая далекий город, потом надел шляпу, поднялся, оправляя плащ на плечах, и направился к траншеям.
   Я смотрел ему вслед, раздумывая над тем, скольких женщин надо узнать, сколько дорог пройти, сколько ударов шпагой получить и отразить, сколько раз видеть чужую смерть и заглядывать в глаза своей собственной, — чтобы повернулся язык выговорить такие слова.
 
   Была середина мая, когда Генрих Нассау, преемник почившего Морица, решил в последний раз попытать счастья и прорваться к Бреде. И вот ведь какое случилось невезение: накануне выступления голландцев наш полковой командир дон Педро де ла Амба с несколькими штабными офицерами отправился с инспекцией на северо-восток, а взвод капитана Алатристе назначили сопровождать начальство. Ну, Петлеплёт тронулся в путь, как положено, верхом, под знаменем, с полдесятком штабных и с шестью немцами-алебардщиками личной охраны, а человек двенадцать пехоты, среди коих был мой хозяин, Копонс и все прочие с аркебузами и мушкетами, кортеж этот открывали и замыкали. Я шел в хвосте, таща свою суму, набитую кое-какими припасами, порохом и пулями, и глядел, как отражается вереница людей и лошадей в тихой воде, розовой от склонявшегося к горизонту солнца. Небо чистое, день тихий, нежаркий, и ничто не предвещало грозных событий, воспоследовавших в самом скором времени.
   Замечено было, что голландцы зашевелились, и наш генерал дон Амбросьо де Спинола поручил дону Педро лично осмотреть позиции, которые итальянцы занимали у реки Мерк, на узкой дороге, ведущей к Севенбергу и Струденбергу — осмотреть на предмет того, не надо ли перебросить к ним для усиления роту испанцев. Петлеплёт решил переночевать в Терхейдене, где стоял гарнизоном Латарский полк, а наутро вместе с начальником его штаба доном Карлосом Ромой выехать на место и во всем разобраться.
   До Терхейдена добрались мы засветло; полковник со своей свитой разместился в приготовленных для них палатках, мы же расположились на небольшом редуте — частокол да корзины с землей — поужинали чем бог послал, а вернее — чем по-братски поделились с нами веселые итальянцы. Капитан Алатристе отправился к палатке справиться, не будет ли каких распоряжений, на что дон Педро в обычной своей грубой и пренебрежительной манере ответил, что он, мол, ни для чего ему не нужен и может быть свободен. Вернувшись к остальным, Алатристе рассудил, что местность незнакомая, а итальянцы — люди, может, и хорошие — да ненадежные, так что выставить надо собственные караулы. Мендьета пошел в первую смену, старший Оливарес — во вторую, а для себя капитан приберег третью. И, стало быть, Мендьета с заряженной аркебузой и тлеющим фитилем остался у костра, а мы все устроились на ночлег кто как мог.
 
   Занималась заря, когда меня разбудили странный шум и крики «В ружье!». В грязно-сером рассветном сумраке увидел я Алатристе и прочих: они поджигали фитили аркебуз, щелкали кремневыми замками пистолетов, загоняли пули в стволы мушкетов, и все это — очень торопливо. Совсем неподалеку оглушительно гремела пальба, звучали разноязычные крики. Выяснилось вскорости, что Генрих Нассау выслал к дамбе отряд отборных английских стрелков и еще человек двести латников, вверив команду над ними британскому же полковнику Веру, а следом двигались французы с немцами общим числом тысяч до шести, в арьергарде же шла тяжелая артиллерия, обоз и конница. Чуть рассвело, как англичане с большим жаром атаковали первое итальянское укрепление, защищаемое прапорщиком с горсткой солдат, закидали их ручными бомбами, а уцелевших зарубили. После этого с той же отвагой и столь же удачно заняли люнет, прикрывавший ворота форта, и стали карабкаться на его стены. Тут итальянцы в траншеях, увидев, что неприятель сумел прорваться так далеко, а они остались без прикрытия, пришли в замешательство и траншеи свои оставили. Англичане бились рьяно и доблестно, ничего не скажешь, чести своей не уронили и сильно потеснили роту итальянцев под командой Камило Фениче, оборонявшую форт, так что те самым позорным образом обратили к неприятелю спину, дабы подтвердить, быть может, мнение Тирсо де Молины о некоторых солдатах:
 
   Колоду карт засаленных тасуя,
   Святых тревожат жуткою божбой,
   Они и Божью Мать помянут всуе,
   Как девки их поманят за собой.
   — А бой случится — мы костьми не ляжем,
   Не станем насмерть. Ну какой в том прок?
   Ужо мы неприятелю покажем…