Страница:
стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя
молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто
что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
- Спасибо тебе за свадьбу, - и чинно поклонилась славившим ее как
невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: "Горько,
горько!" - и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и
заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые
люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем проводили молодых в отведенную для
них комнату, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я
поехал в свою Заозерку, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не
великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком.
Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без
чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали...
Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем
знали я да она. И то... как она знала? Она знала про себя, не имея в виду
сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки. Когда
Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я
стал говорить о судьбе, о "планиде", о прочей чепухе и, наконец, о том, что
можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя - теперь муж и
жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший
сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную
зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
- Пусть мается за тем, кому она полюбовно на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев
нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это
все "по воле божией" (а я тут, оказывается, только слуга этой воли),
посоветовали вернуть в дом беглянку и ее "богоданного" (обратите внимание
на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься
до тех пор, пока она их не простит.
Они так и сделали.
На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование,
если б не Федор...
Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и
все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:
- Пора и восвояси. В Калужскую...
Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был
готов тоже давно, может быть, задолго до того, как она задумала выдать
Настеньку замуж за Шошу... Да и... Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне
хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не
отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась
наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши
ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит)
она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику
вдовий дом.
- Это в какую же Калужскую? - сказала она. - Ты его, сироту, подобрал,
внуком назвал своим, а он что? "Иди, дед, на все четыре стороны"? Так, что
ли, Шошенька?
- Не знаю, маменька, что и ответить, - отозвался Шоша.
- А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? - указала
Мокшариха на меня. - Вот и решай.
- А что решать, когда уж все само собой решено? - вмешалась Настя. -
Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже
других...
- Это так, - согласился Федор, - только зачем же за меня-то решать? Я
хоть и беден, да не поклончив.
Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись.
Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем
уступить. И утром Мокшариха и я помчались на станцию. Поезд уже готов был
тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.
И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от
сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг
посветлел и сказал:
- Тогда и толковать не о чем, Степанида...
...А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны
такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года.
Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд,
как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у
которых родились и выросли теперь хорошие дети...
Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще,
да не знаю как...
Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских
степях и заново пережить памятные дни моей юности.
Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза,
обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного
поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях
у своей юности.
Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется
- даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское
зимовье, чуть в сторону - хоронился еле заметный могильник. Он цел и
теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек...
Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе
случившееся в этих местах...
Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо
наши стада.
Мне сказали:
- Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом
стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли
кормиться на вытоптанных участках... Ну, да тебя учить нечего!
Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как
главнейшую из "валют" тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на
всякий случай - мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять
серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень
обрадовало. На таком коне без ночевки - и там!
Все было хорошо... Не хотелось только расставаться с новым домиком,
который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом,
а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией
известным в селе скупщиком зерна.
А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так
называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье - и все. Хоть залейся
водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот
нам ее и отдали под общежитие.
Мы - это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом
скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.
Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка
соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель.
Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы,
двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В
предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни.
Стряпали мы по очереди.
Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие.
Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами.
Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он
натасканными из конторы чернилами - синими, зелеными, фиолетовыми,
красными. В чернилах и тогда не было недостатка.
Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ
есть приказ.
Ногу в стремя, ружье за плечи - и... здравствуй, степь!
Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном
раздолье, - здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась.
Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее
все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно
объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с
пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней,
со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность.
Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То
полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня,
а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь...
Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком - ага,
значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это
начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты
точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: "Как ты проехал, расскажи
дорогу", - и ты словно немой. Можешь только показать рукой - и все. И тем
не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там
речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..
Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты
аула...
...Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли
чай и мука...
Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении
знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее
хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс,
кошмы, малахаи, кожу.
Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил
по-русски. Его семья состояла из четырех человек - маленькой и рано
состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец
называл Сережа, и дочери по имени Манике.
О ней и рассказ.
Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все
необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький
стол, не подымавшийся выше тридцати - сорока сантиметров от земли,
несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения
- и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей.
Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца
Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого
Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.
- Кто шьет на ней? - спросил я.
- Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки
много. Машина девку кормить будет.
Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со
мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые
обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому
удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который
лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня
познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка
по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с
женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь
мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели
казахского.
- Надо по-русски говорить, - твердила старуха. - Рядом живем. Одну
землю матерью зовем... Русский мужик - хороший мужик, когда не пьет. А
когда пьет - не приведи господь, пресвятая богородица... - перекрестилась
веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.
- Совсем попадья! - заметил Шарып. - Обедню даже может петь.
Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской
избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы
познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события,
развернувшиеся так стремительно и неожиданно.
Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно
разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута,
как сказочная шкатулка. Посмотришь - и пройдешь мимо, а раскроешь - чудеса.
Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела
жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто
подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые
разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки
Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне,
наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества
различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы
придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с
вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на
худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.
В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только
глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися,
ласковыми, "говорливыми"... А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг
мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.
- Порченая девка, - как-то по секрету сказал мне председатель
аулсовета. - Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную
девку!
Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:
- Не могу сказать. Мало русских слов знаю.
И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А
вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских
слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.
Все открылось само собой.
Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как
будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на
полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для
вентиляции.
Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке,
широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это,
несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее
матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась
занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.
Девушка протянула, я бы даже сказал - молитвенно воздела руки к луне,
которая заглядывала в юрту через отверстие войлочного купола. Постояв так с
минуту, Манике, простонав, направилась к выходу из юрты.
Мне никогда не приходилось видеть больных лунатизмом, но я знал, что
такая болезнь существует. Мне было также известно, что будить, а того хуже
- окликнуть лунатика во время приступа болезни чуть ли не смертельно
опасно.
Не знаю, какие чувства руководили мной, только я, надев самое
необходимое, последовал за Манике. Она, по-прежнему протягивая руки, шла к
луне, стремясь оторваться от земли. Я шел за нею шагах в двадцати.
Мы оказались довольно далеко от аула. Наконец она остановилась и,
будто желая вознестись на луну, стала подпрыгивать. Это было хотя и очень
красиво в танцевальном смысле, но достаточно жутковато во всех остальных.
Сами посудите. Ночь. Степь. Кругом никого. И вдруг девица в белом,
чуть ли не в саване, стремится взлететь на луну. Зрелище не из привычных...
И я поступил так, как, наверное, на моем месте сделал бы всякий.
Боясь разбудить Манике, я осторожно обнял ее, затем осторожно повернул
ее лицо прочь от луны и так же осторожно, взяв ее на руки, понес к юрте.
Она не сопротивлялась, покорно положила свою голову на мое плечо, перестала
стонать. Пусть я не принадлежал к геркулесам, но мне вовсе не составляло
труда донести ее и уложить на свое место.
Шарып не храпел. Мне показалось, что он лежит с открытыми глазами.
Утром мы пили чай вдвоем с Шарыпом. Его сын Сержан еще не приезжал с
выпаса. Ийс и Манике ушли "из десятой доли" стричь наших баранов. Начав
разговор о том о сем, я перевел его на Манике. На события прошлой ночи. И
Шарып не таясь рассказал все.
Причина болезни, оказывается, состояла в том, что Манике родилась не в
юрте, а в открытой степи. В большое полнолуние. И луна увидела
новорожденную первой. Раньше матери. А те, кого луна видит первой,
становятся ее детьми, которые рано или поздно должны подняться на небо и
стать там звездами. Поэтому Манике никто не берет замуж, и это Шарып
находил вполне логичным. Зачем, в самом деле, платить выкуп за девушку,
которая принадлежит луне, ночью покидает юрту и на глазах всего аула
просится на небо, к своей матери?!
А так как никто не знал, в каком возрасте дочь луны вознесется на
небо, то Шарып променял годовалого жеребенка на швейную машину.
- Не должен отец кормить сто годов свою дочь. Пусть сама кормится, -
сказал он. - Луна может ее старухой взять. Бывает и так.
Насколько было в моих силах, я попытался доказать Шарыпу, что Манике
больна лунатизмом, что эта болезнь излечима и что ее нужно свезти к
русскому доктору. Но Шарып сказал на это:
- Хочешь - лечи. Вези с собой. Даром отдам!
Я не поддержал этого предложения, хотя и слыхал, что Манике можно
вылечить домашними средствами. Просто внушить ей путем хорошей беседы, что
все это чепуха.
В полдень, на время жары, вернулась Манике, и мы продолжили начатый с
ее отцом разговор. Выяснилось нечто невероятное. Манике была убеждена в
своем назначении стать звездой, и она даже знала свое место на небе, обещая
мне показать его после захода солнца.
Девушке до того заморочили голову и она так ясно представляла свое
будущее, что ее ни капли не огорчало настоящее. Она была совершенно
равнодушна, когда подруги мечтали о земной жизни. Манике даже находила, что
звездой быть лучше, нежели женой неизвестного и, может быть, старого
человека.
- Кто купит, тому и продадут. А вдруг дурак купит? Или больной
человек? Плохо! Ой как плохо!
По ее мнению, оказаться звездой было нехорошо только в одном отношении
- можно погаснуть, если чем-нибудь прогневишь мать-луну. Оказывается, в
этом случае луна сбрасывает провинившуюся звезду с неба и та, превратившись
в камень, сгорая, падает обратно на землю.
- Видал, наверно, как звезды падают?
- Видел, - совершенно серьезно сказал я и так же серьезно принялся
слушать дальше.
Манике надеялась выйти замуж на небе, потому что у луны есть и
сыновья. Это желтые звезды. А синие - это дочери. Но далее разъяснилось:
если девушка, дочь луны, побывала замужем на земле или даже обманула луну в
безлунную или в облачную ночь и встречалась с мужчиной, то ей уже не бывать
замужем в небесах.
Как ни нелепа была вся эта история с луной и ее детьми, все же такое
мог придумать только поэт, даже если он не ведал грамоты.
Теперь мне хотелось узнать, помнила ли Манике, как я ее нес минувшей
ночью.
- Конечно, - сказала она, - только проснуться не могла.
А затем предупредила, чтобы в следующий раз я нес ее не так, как
вчера. Потому что когда несешь человека или барана, не прижимая его плотно
к себе, то ноги и руки устают больше. И Манике показала мне, как это
делается, взяв меня в охапку, пробуя поднять.
- Замуж ей надо, - сказала на это вошедшая Ийс. - Муж скоро вылечит.
Я уже проверил все участки Пресного выпаса. Оставался последний.
Рассчитавшись с Шарыпом плиткой кирпичного чая, подарив Манике
"неприкосновенные", хранимые на сверхслучай, шесть аршин ситца на платье,
пожелав ей выздороветь, я стал собираться в путь, с тем чтобы переночевать
с пастухами в девятом стаде и, не возвращаясь к Шарыпу, отправиться домой.
Да и, признаться, хотелось уехать от всего этого...
Шарып меня всячески задерживал:
- Поедешь завтра. Сегодня плохой день. Птицы беспокоятся. Будет дождь.
Завтра тебя Сержан проводит...
Но я настоял на своем. Отпив вечерний чай, пожелав Манике еще раз
здоровья и счастья, снова посоветовав Шарыпу показать ее доктору,
отправился в путь.
Девятый участок был самый дальний и самый большой. Там паслось до пяти
тысяч наших овец. Надеясь на быстрые ноги своего полукровного орловца, я
хотел добраться к сумеркам.
Отдохнувший конь, вдоволь нарезвившийся в табунах мелкорослых покорных
лошадок, шел крупной рысью. А я, довольный своим близким возвращением
домой, думал о Бату, который, конечно, приготовил тысячу маленьких
сюрпризов к моему приезду. Потом я думал о Манике и о том, как много еще
предстоит работы учителям, докторам, которые появятся здесь. Как бы
посмеялась над своим заблуждением Манике, если бы ей показать луну хотя бы
через хороший бинокль! И бинокль для нее, может быть, стал бы и врачом и
лекарством. Ведь ее болезнь питается только самовнушением.
Рассуждая так, я потерял направление. Не было ни озера справа, ни
зимовья слева, ни солнца над горизонтом.
Чудесно помечтал!
Я стал рыскать по степи. Увидишь озерцо - к нему. Прискачешь - ничего
похожего. Покажутся очертания землянок - кинешься туда, а это забытый
могильник. Его только и не хватало. А тут еще луна. Оранжевая, насмешливая,
огромная. Больше солнца. Так и смотрит на тебя. Будто хочет сказать: "Ага,
заблудился! Теперь мы поговорим с тобой один на один".
Мне почему-то не хотелось смотреть на нее. Я никогда не любил
назойливости. А мы с ней лицом к лицу. Я еду прямо на ее восход. Потому что
именно оттуда послышалось блеяние овец. Может быть, где-то там и находится
девятый участок.
Направление снова оказалось ложным. Начались белые солончаки. Дно
высохшего озера. Пахло смрадом преющей тины.
Проплутав часа два и порядком взмылив лошадь, я стал подумывать о
ночлеге. А потом вспомнил совет, что в таких случаях нужно опустить поводья
и дать возможность лошади идти самой - и лошадь обязательно приведет к
жилью. Так я и сделал. Но Серый привел меня к незнакомому, довольно
большому озеру. Ему хотелось пить.
Выждав часок, дав лошади остыть, я напоил ее. Напился и сам
горьковатой воды. Затем снова оседлал своего коня и сказал:
- Давай, друг, вывози!
И он, понюхав воздух, не торопясь пошел. Шел он прямо. Пахнуло
кизячным дымком. Значит, думаю, идет к жилью. Жду терпеливо. Всматриваюсь.
Вдруг да покажутся купола юрт. А луна забралась уже высоко. Задремал. Я
давно научился спать в седле. Кулунда всему выучила.
Вдруг лошадь метнулась в сторону. Я открыл глаза. Серый вспугнул
большую дрофу, а она испугала его. Улепетывающую дрофу можно было настичь
выстрелом. И я хотел было... Да как-то страшно стрелять ночью одному. Еще
привлечешь чье-нибудь не очень доброе внимание. В степи могут быть всякие
встречи. Здесь бродили тогда разные люди. Кому-нибудь мог понадобиться и
мой Серый, и мое седло, и, может быть, даже моя одежда.
Снова стал вглядываться. Наткнусь же, в конце концов, на какой-нибудь
аул, проступят же темные силуэты юрт...
Ничего похожего! А потом, напрягая зрение, я увидел белую точку. Белая
точка довольно быстро двигалась на меня.
Неужели я опять приехал к могильнику? И мне стало стыдно. Значит, я
тоже не очень далеко ушел от тех, кому еще несколько часов тому назад, пока
светило солнце, желал просвещения, посмеиваясь над их темнотой.
Когда белая точка приблизилась, я испугался и обрадовался. Это была
Манике с воздетыми к луне руками...
Выходит, проплутав, я дал круг и вернулся к ее аулу? Но аула не было
видно. Значит, она сегодня ушла далеко в степь.
Я слез с коня. Повел его в поводу. И когда Манике была уже близко,
Серый вдруг громко заржал. Она вздрогнула, покачнулась. Я подхватил ее.
Осторожно опустил на землю. А что дальше? Нести на руках? А где аул?
Оставалось одно - ждать рассвета.
Я стреножил лошадь. Ослабил подпруги. Потом отвязал от седла скатанную
шинель. Постлал ее Манике так, чтобы, сидя возле нее, заслонить собою луну.
Манике ровно дышала и спокойно спала. Заметив, что она одета не очень
тщательно, я решил прикрыть ее свободной полой шинели. Мало ли, может быть,
луна действует на все непокрытое... Да и, кроме того, степь уже дохнула
предутренней свежестью.
Посидев недолго возле нее, я снова задремал и, решив прикорнуть, пока
посветлеет восток, прилег рядышком с Манике. Я не знаю, сколько времени
длился мой сон. Его прервал голос Шарыпа.
- Ты видишь, как он ее лечит?! - сказал он.
Я проснулся. Вскочил. Машинально схватил ружье и увидел председателя
аулсовета, Шарыпа и еще двоих. Тоже пеших. Почему-то с нагайками. Они молча
похлестывали ими по голенищам своих сапог.
Проснувшаяся Манике, увидев отца и мужчин, прикрылась до глаз полой
шинели, а потом, взвизгнув, вскочила и бросилась прочь.
- Я заблудился... Я всю ночь проплутал в степи... - стал я объяснять
Шарыпу.
Тут Шарып перебил меня и как бы продолжил мой рассказ:
- А потом вдруг ты встретил Манике?
- Да! - подтвердил я.
- Не хотел и встретил! - послышался насмешливый голос председателя. -
А потом ты тоже не хотел и уснул вместе с ней?
И я еще раз сказал:
- Да!
На это председатель, выругавшись по-казахски, обратился ко мне
по-русски:
- Ты умный парень, у тебя большая голова. Я тоже умный человек. Я не
хочу делать шум. Я не хочу делать тебе больно. Ты знаешь, что должен делать
отец, когда у него украли дочь. Разговаривай с Шарыпом. Хороший будет
разговор - все будет хорошо. Плохой будет разговор... сам знаешь, как
бывает, когда плохой разговор.
Сказав так, председатель велел поймать моего Серого, а затем повел его
в аул, который оказался не далее версты или полутора верст. За
председателем последовал дядя Манике, брат Шарыпа, и брат Манике Сержан.
Мы остались вдвоем с Шарыпом.
- Что будем делать? - спросил Шарып.
- А откуда мне знать, - ответил я, осмелев. - Буду ждать наших.
Приедут. Выяснят. Рассудят.
- Кого рассудят? Как рассудят? Я тебя судить буду! А потом, что
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя
молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто
что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
- Спасибо тебе за свадьбу, - и чинно поклонилась славившим ее как
невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: "Горько,
горько!" - и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и
заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые
люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем проводили молодых в отведенную для
них комнату, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я
поехал в свою Заозерку, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не
великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком.
Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без
чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали...
Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем
знали я да она. И то... как она знала? Она знала про себя, не имея в виду
сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки. Когда
Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я
стал говорить о судьбе, о "планиде", о прочей чепухе и, наконец, о том, что
можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя - теперь муж и
жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший
сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную
зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
- Пусть мается за тем, кому она полюбовно на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев
нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это
все "по воле божией" (а я тут, оказывается, только слуга этой воли),
посоветовали вернуть в дом беглянку и ее "богоданного" (обратите внимание
на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься
до тех пор, пока она их не простит.
Они так и сделали.
На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование,
если б не Федор...
Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и
все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:
- Пора и восвояси. В Калужскую...
Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был
готов тоже давно, может быть, задолго до того, как она задумала выдать
Настеньку замуж за Шошу... Да и... Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне
хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не
отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась
наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши
ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит)
она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику
вдовий дом.
- Это в какую же Калужскую? - сказала она. - Ты его, сироту, подобрал,
внуком назвал своим, а он что? "Иди, дед, на все четыре стороны"? Так, что
ли, Шошенька?
- Не знаю, маменька, что и ответить, - отозвался Шоша.
- А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? - указала
Мокшариха на меня. - Вот и решай.
- А что решать, когда уж все само собой решено? - вмешалась Настя. -
Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже
других...
- Это так, - согласился Федор, - только зачем же за меня-то решать? Я
хоть и беден, да не поклончив.
Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись.
Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем
уступить. И утром Мокшариха и я помчались на станцию. Поезд уже готов был
тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.
И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от
сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг
посветлел и сказал:
- Тогда и толковать не о чем, Степанида...
...А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны
такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года.
Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд,
как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у
которых родились и выросли теперь хорошие дети...
Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще,
да не знаю как...
Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских
степях и заново пережить памятные дни моей юности.
Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза,
обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного
поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях
у своей юности.
Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется
- даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское
зимовье, чуть в сторону - хоронился еле заметный могильник. Он цел и
теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек...
Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе
случившееся в этих местах...
Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо
наши стада.
Мне сказали:
- Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом
стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли
кормиться на вытоптанных участках... Ну, да тебя учить нечего!
Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как
главнейшую из "валют" тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на
всякий случай - мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять
серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень
обрадовало. На таком коне без ночевки - и там!
Все было хорошо... Не хотелось только расставаться с новым домиком,
который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом,
а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией
известным в селе скупщиком зерна.
А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так
называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье - и все. Хоть залейся
водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот
нам ее и отдали под общежитие.
Мы - это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом
скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.
Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка
соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель.
Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы,
двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В
предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни.
Стряпали мы по очереди.
Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие.
Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами.
Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он
натасканными из конторы чернилами - синими, зелеными, фиолетовыми,
красными. В чернилах и тогда не было недостатка.
Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ
есть приказ.
Ногу в стремя, ружье за плечи - и... здравствуй, степь!
Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном
раздолье, - здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась.
Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее
все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно
объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с
пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней,
со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность.
Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То
полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня,
а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь...
Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком - ага,
значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это
начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты
точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: "Как ты проехал, расскажи
дорогу", - и ты словно немой. Можешь только показать рукой - и все. И тем
не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там
речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..
Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты
аула...
...Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли
чай и мука...
Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении
знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее
хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс,
кошмы, малахаи, кожу.
Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил
по-русски. Его семья состояла из четырех человек - маленькой и рано
состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец
называл Сережа, и дочери по имени Манике.
О ней и рассказ.
Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все
необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький
стол, не подымавшийся выше тридцати - сорока сантиметров от земли,
несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения
- и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей.
Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца
Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого
Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.
- Кто шьет на ней? - спросил я.
- Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки
много. Машина девку кормить будет.
Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со
мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые
обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому
удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который
лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня
познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка
по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с
женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь
мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели
казахского.
- Надо по-русски говорить, - твердила старуха. - Рядом живем. Одну
землю матерью зовем... Русский мужик - хороший мужик, когда не пьет. А
когда пьет - не приведи господь, пресвятая богородица... - перекрестилась
веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.
- Совсем попадья! - заметил Шарып. - Обедню даже может петь.
Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской
избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы
познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события,
развернувшиеся так стремительно и неожиданно.
Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно
разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута,
как сказочная шкатулка. Посмотришь - и пройдешь мимо, а раскроешь - чудеса.
Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела
жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто
подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые
разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки
Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне,
наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества
различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы
придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с
вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на
худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.
В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только
глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися,
ласковыми, "говорливыми"... А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг
мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.
- Порченая девка, - как-то по секрету сказал мне председатель
аулсовета. - Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную
девку!
Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:
- Не могу сказать. Мало русских слов знаю.
И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А
вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских
слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.
Все открылось само собой.
Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как
будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на
полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для
вентиляции.
Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке,
широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это,
несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее
матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась
занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.
Девушка протянула, я бы даже сказал - молитвенно воздела руки к луне,
которая заглядывала в юрту через отверстие войлочного купола. Постояв так с
минуту, Манике, простонав, направилась к выходу из юрты.
Мне никогда не приходилось видеть больных лунатизмом, но я знал, что
такая болезнь существует. Мне было также известно, что будить, а того хуже
- окликнуть лунатика во время приступа болезни чуть ли не смертельно
опасно.
Не знаю, какие чувства руководили мной, только я, надев самое
необходимое, последовал за Манике. Она, по-прежнему протягивая руки, шла к
луне, стремясь оторваться от земли. Я шел за нею шагах в двадцати.
Мы оказались довольно далеко от аула. Наконец она остановилась и,
будто желая вознестись на луну, стала подпрыгивать. Это было хотя и очень
красиво в танцевальном смысле, но достаточно жутковато во всех остальных.
Сами посудите. Ночь. Степь. Кругом никого. И вдруг девица в белом,
чуть ли не в саване, стремится взлететь на луну. Зрелище не из привычных...
И я поступил так, как, наверное, на моем месте сделал бы всякий.
Боясь разбудить Манике, я осторожно обнял ее, затем осторожно повернул
ее лицо прочь от луны и так же осторожно, взяв ее на руки, понес к юрте.
Она не сопротивлялась, покорно положила свою голову на мое плечо, перестала
стонать. Пусть я не принадлежал к геркулесам, но мне вовсе не составляло
труда донести ее и уложить на свое место.
Шарып не храпел. Мне показалось, что он лежит с открытыми глазами.
Утром мы пили чай вдвоем с Шарыпом. Его сын Сержан еще не приезжал с
выпаса. Ийс и Манике ушли "из десятой доли" стричь наших баранов. Начав
разговор о том о сем, я перевел его на Манике. На события прошлой ночи. И
Шарып не таясь рассказал все.
Причина болезни, оказывается, состояла в том, что Манике родилась не в
юрте, а в открытой степи. В большое полнолуние. И луна увидела
новорожденную первой. Раньше матери. А те, кого луна видит первой,
становятся ее детьми, которые рано или поздно должны подняться на небо и
стать там звездами. Поэтому Манике никто не берет замуж, и это Шарып
находил вполне логичным. Зачем, в самом деле, платить выкуп за девушку,
которая принадлежит луне, ночью покидает юрту и на глазах всего аула
просится на небо, к своей матери?!
А так как никто не знал, в каком возрасте дочь луны вознесется на
небо, то Шарып променял годовалого жеребенка на швейную машину.
- Не должен отец кормить сто годов свою дочь. Пусть сама кормится, -
сказал он. - Луна может ее старухой взять. Бывает и так.
Насколько было в моих силах, я попытался доказать Шарыпу, что Манике
больна лунатизмом, что эта болезнь излечима и что ее нужно свезти к
русскому доктору. Но Шарып сказал на это:
- Хочешь - лечи. Вези с собой. Даром отдам!
Я не поддержал этого предложения, хотя и слыхал, что Манике можно
вылечить домашними средствами. Просто внушить ей путем хорошей беседы, что
все это чепуха.
В полдень, на время жары, вернулась Манике, и мы продолжили начатый с
ее отцом разговор. Выяснилось нечто невероятное. Манике была убеждена в
своем назначении стать звездой, и она даже знала свое место на небе, обещая
мне показать его после захода солнца.
Девушке до того заморочили голову и она так ясно представляла свое
будущее, что ее ни капли не огорчало настоящее. Она была совершенно
равнодушна, когда подруги мечтали о земной жизни. Манике даже находила, что
звездой быть лучше, нежели женой неизвестного и, может быть, старого
человека.
- Кто купит, тому и продадут. А вдруг дурак купит? Или больной
человек? Плохо! Ой как плохо!
По ее мнению, оказаться звездой было нехорошо только в одном отношении
- можно погаснуть, если чем-нибудь прогневишь мать-луну. Оказывается, в
этом случае луна сбрасывает провинившуюся звезду с неба и та, превратившись
в камень, сгорая, падает обратно на землю.
- Видал, наверно, как звезды падают?
- Видел, - совершенно серьезно сказал я и так же серьезно принялся
слушать дальше.
Манике надеялась выйти замуж на небе, потому что у луны есть и
сыновья. Это желтые звезды. А синие - это дочери. Но далее разъяснилось:
если девушка, дочь луны, побывала замужем на земле или даже обманула луну в
безлунную или в облачную ночь и встречалась с мужчиной, то ей уже не бывать
замужем в небесах.
Как ни нелепа была вся эта история с луной и ее детьми, все же такое
мог придумать только поэт, даже если он не ведал грамоты.
Теперь мне хотелось узнать, помнила ли Манике, как я ее нес минувшей
ночью.
- Конечно, - сказала она, - только проснуться не могла.
А затем предупредила, чтобы в следующий раз я нес ее не так, как
вчера. Потому что когда несешь человека или барана, не прижимая его плотно
к себе, то ноги и руки устают больше. И Манике показала мне, как это
делается, взяв меня в охапку, пробуя поднять.
- Замуж ей надо, - сказала на это вошедшая Ийс. - Муж скоро вылечит.
Я уже проверил все участки Пресного выпаса. Оставался последний.
Рассчитавшись с Шарыпом плиткой кирпичного чая, подарив Манике
"неприкосновенные", хранимые на сверхслучай, шесть аршин ситца на платье,
пожелав ей выздороветь, я стал собираться в путь, с тем чтобы переночевать
с пастухами в девятом стаде и, не возвращаясь к Шарыпу, отправиться домой.
Да и, признаться, хотелось уехать от всего этого...
Шарып меня всячески задерживал:
- Поедешь завтра. Сегодня плохой день. Птицы беспокоятся. Будет дождь.
Завтра тебя Сержан проводит...
Но я настоял на своем. Отпив вечерний чай, пожелав Манике еще раз
здоровья и счастья, снова посоветовав Шарыпу показать ее доктору,
отправился в путь.
Девятый участок был самый дальний и самый большой. Там паслось до пяти
тысяч наших овец. Надеясь на быстрые ноги своего полукровного орловца, я
хотел добраться к сумеркам.
Отдохнувший конь, вдоволь нарезвившийся в табунах мелкорослых покорных
лошадок, шел крупной рысью. А я, довольный своим близким возвращением
домой, думал о Бату, который, конечно, приготовил тысячу маленьких
сюрпризов к моему приезду. Потом я думал о Манике и о том, как много еще
предстоит работы учителям, докторам, которые появятся здесь. Как бы
посмеялась над своим заблуждением Манике, если бы ей показать луну хотя бы
через хороший бинокль! И бинокль для нее, может быть, стал бы и врачом и
лекарством. Ведь ее болезнь питается только самовнушением.
Рассуждая так, я потерял направление. Не было ни озера справа, ни
зимовья слева, ни солнца над горизонтом.
Чудесно помечтал!
Я стал рыскать по степи. Увидишь озерцо - к нему. Прискачешь - ничего
похожего. Покажутся очертания землянок - кинешься туда, а это забытый
могильник. Его только и не хватало. А тут еще луна. Оранжевая, насмешливая,
огромная. Больше солнца. Так и смотрит на тебя. Будто хочет сказать: "Ага,
заблудился! Теперь мы поговорим с тобой один на один".
Мне почему-то не хотелось смотреть на нее. Я никогда не любил
назойливости. А мы с ней лицом к лицу. Я еду прямо на ее восход. Потому что
именно оттуда послышалось блеяние овец. Может быть, где-то там и находится
девятый участок.
Направление снова оказалось ложным. Начались белые солончаки. Дно
высохшего озера. Пахло смрадом преющей тины.
Проплутав часа два и порядком взмылив лошадь, я стал подумывать о
ночлеге. А потом вспомнил совет, что в таких случаях нужно опустить поводья
и дать возможность лошади идти самой - и лошадь обязательно приведет к
жилью. Так я и сделал. Но Серый привел меня к незнакомому, довольно
большому озеру. Ему хотелось пить.
Выждав часок, дав лошади остыть, я напоил ее. Напился и сам
горьковатой воды. Затем снова оседлал своего коня и сказал:
- Давай, друг, вывози!
И он, понюхав воздух, не торопясь пошел. Шел он прямо. Пахнуло
кизячным дымком. Значит, думаю, идет к жилью. Жду терпеливо. Всматриваюсь.
Вдруг да покажутся купола юрт. А луна забралась уже высоко. Задремал. Я
давно научился спать в седле. Кулунда всему выучила.
Вдруг лошадь метнулась в сторону. Я открыл глаза. Серый вспугнул
большую дрофу, а она испугала его. Улепетывающую дрофу можно было настичь
выстрелом. И я хотел было... Да как-то страшно стрелять ночью одному. Еще
привлечешь чье-нибудь не очень доброе внимание. В степи могут быть всякие
встречи. Здесь бродили тогда разные люди. Кому-нибудь мог понадобиться и
мой Серый, и мое седло, и, может быть, даже моя одежда.
Снова стал вглядываться. Наткнусь же, в конце концов, на какой-нибудь
аул, проступят же темные силуэты юрт...
Ничего похожего! А потом, напрягая зрение, я увидел белую точку. Белая
точка довольно быстро двигалась на меня.
Неужели я опять приехал к могильнику? И мне стало стыдно. Значит, я
тоже не очень далеко ушел от тех, кому еще несколько часов тому назад, пока
светило солнце, желал просвещения, посмеиваясь над их темнотой.
Когда белая точка приблизилась, я испугался и обрадовался. Это была
Манике с воздетыми к луне руками...
Выходит, проплутав, я дал круг и вернулся к ее аулу? Но аула не было
видно. Значит, она сегодня ушла далеко в степь.
Я слез с коня. Повел его в поводу. И когда Манике была уже близко,
Серый вдруг громко заржал. Она вздрогнула, покачнулась. Я подхватил ее.
Осторожно опустил на землю. А что дальше? Нести на руках? А где аул?
Оставалось одно - ждать рассвета.
Я стреножил лошадь. Ослабил подпруги. Потом отвязал от седла скатанную
шинель. Постлал ее Манике так, чтобы, сидя возле нее, заслонить собою луну.
Манике ровно дышала и спокойно спала. Заметив, что она одета не очень
тщательно, я решил прикрыть ее свободной полой шинели. Мало ли, может быть,
луна действует на все непокрытое... Да и, кроме того, степь уже дохнула
предутренней свежестью.
Посидев недолго возле нее, я снова задремал и, решив прикорнуть, пока
посветлеет восток, прилег рядышком с Манике. Я не знаю, сколько времени
длился мой сон. Его прервал голос Шарыпа.
- Ты видишь, как он ее лечит?! - сказал он.
Я проснулся. Вскочил. Машинально схватил ружье и увидел председателя
аулсовета, Шарыпа и еще двоих. Тоже пеших. Почему-то с нагайками. Они молча
похлестывали ими по голенищам своих сапог.
Проснувшаяся Манике, увидев отца и мужчин, прикрылась до глаз полой
шинели, а потом, взвизгнув, вскочила и бросилась прочь.
- Я заблудился... Я всю ночь проплутал в степи... - стал я объяснять
Шарыпу.
Тут Шарып перебил меня и как бы продолжил мой рассказ:
- А потом вдруг ты встретил Манике?
- Да! - подтвердил я.
- Не хотел и встретил! - послышался насмешливый голос председателя. -
А потом ты тоже не хотел и уснул вместе с ней?
И я еще раз сказал:
- Да!
На это председатель, выругавшись по-казахски, обратился ко мне
по-русски:
- Ты умный парень, у тебя большая голова. Я тоже умный человек. Я не
хочу делать шум. Я не хочу делать тебе больно. Ты знаешь, что должен делать
отец, когда у него украли дочь. Разговаривай с Шарыпом. Хороший будет
разговор - все будет хорошо. Плохой будет разговор... сам знаешь, как
бывает, когда плохой разговор.
Сказав так, председатель велел поймать моего Серого, а затем повел его
в аул, который оказался не далее версты или полутора верст. За
председателем последовал дядя Манике, брат Шарыпа, и брат Манике Сержан.
Мы остались вдвоем с Шарыпом.
- Что будем делать? - спросил Шарып.
- А откуда мне знать, - ответил я, осмелев. - Буду ждать наших.
Приедут. Выяснят. Рассудят.
- Кого рассудят? Как рассудят? Я тебя судить буду! А потом, что