белки. Тонюсенькие брови. А руки? У Стаси были грациозными и плавными
движения рук, даже если она чистила рыбу или развешивала сушиться наше
белье.
Как мог Султан не влюбиться в такую девушку! И разве можно было его
обвинять в этом? Ведь соглашался же я стать начальником станции, когда меня
убеждала Клавочка. Мог ли не согласиться Султан, когда она шептала ему
слова любви и, может быть, так же, как и меня, называла "золотым утром",
"сладким сном". Белой птицей она, конечно, назвать его не могла. Султан был
достаточно смугл для этого... Но усесться к Султану на колени, обнять его и
потанцевать перед ним в том же виде, в каком она стояла на берегу перед
купанием, для нее не могло составить затруднений...
Я представлял все это так наглядно, что кажется, даже слышал, как она
его убеждала. И Султан не устоял. Может быть, он, благоразумный парень,
подумал про себя: "Не доберусь до Дона, а до Уфы-то уж доеду. Женюсь и
поселю ее у меня в доме".
И, вернее всего, это так и было. Мало ли до чего доводит любовь. Об
этом написаны сотни книг. Внутренне оправдывая Султана, я все же не мог
простить ему похищения Рыжика. И принялся думать о нем. А потом тоже
утешился. Наверно, я так был устроен, что всякое горе во мне быстро
находило себе противоядие.
К полудню я окончательно успокоился, но косить все-таки не стал. Пусть
пропадет черный полушубок.
Я вернулся в Лисянку на хромой кобыле вместе с Семкой. Мои пожитки
оказались целы. В сундуке лежала записка, состоящая из одного слова:
"Прасти". И она меня очень растрогала. И я простил Султана окончательно,
хотя обида все еще мешала примириться с потерей Рыжика.
Рыжика напоминало все. То седло, сиротливо лежащее в сенцах. То старая
уздечка. Его запах в пригончике, где он жил. Метины на столбе, который он
грыз. Следы его подков, отпечатанные и затвердевшие на слончаке подле
столба.
Конечно, Рыжик - лошадь, и его нельзя сравнить с человеком, - все же
он был вернее Султана.
Без лошади и без Султана я почувствовал себя совершенно одиноким. Даже
Клавочка со своими мечтами о железнодорожном счастье не трогала меня. Да и
ее мечты были какие-то ненастоящие, как игра в "дочки-матери". Уж если на
то пошло, то Стаська рисовала реальные возможности: вот лошадь, вот ходок,
запрягай, привязывай корову и едем. Другое дело, что меня никак не
привлекали цирковые представления на базарах, но и они были совершенно
возможными. Корова прыгает в обруч. А я, накрашенный охрой и суриком,
потешаю на базаре людей. Стаська с бубном собирает деньги...
И так ли уж отличается Клава от Стаси, когда она, заманивая меня в
свой мирок счастья, разрешает мне поцеловать ее в щеку, но при условии,
если я буду стоять по одну сторону изгороди палисадника, а она - по другую?
Это какое-то пошлое жеманство и обидное недоверие.
То ли дело Стася. Она в эти дни показалась слишком яркой по сравнению
с Клавой, и Клава померкла в моих глазах.
Я пристрастился к охоте. Отдавался чтению. Решил обучать семилетнюю
племянницу Егорши Настеньку грамоте. Потом подошла пора уборки хлебов.
Пересев теперь на жатвенную машину - лобогрейку, я делал успех за успехом.
Егорша к обещанному черному полушубку добавил корсаковую шапку и высокие
семифунтовые валенки.
Вскоре пришло распоряжение губпродкома о проверке налоговых списков,
и... лето кончилось. Предстояла бессонная, трудная работа. Разъезды, борьба
за отправку зерна. Ночные дежурства на ссыпном пункте...
Накануне перед отъездом в соседнюю волость мне была наряжена
крестьянская подвода. Невесело засыпал я, привыкший ездить верхом. Ночью
снился Рыжик. Он ржал и звал меня. Ржал так громко, что я даже проснулся.
Проснувшись, я продолжал слышать его веселое "хи-хи-хи"...
"Что такое? - подумал я. - Не сплю, а сон не уходит. Рыжик ржет..." И
когда ржание повторилось громче за окном дома, то я как спал без рубашки,
так и выпрыгнул без рубашки в окно.
Передо мной был Рыжик. Он бросился ко мне, чуть не сбив меня с ног. Он
терся мордой, как собака, о мои голые плечи, мазал меня слюной. Его ноздри
нервно вздрагивали. Он уже не ржал, а будто всхлипывал. Я обнял его...
Когда во дворе стало светлее, я увидел оборванные поводья, худые ребра
и вспухшие ласины на его боках. Лошадь как бы жаловалась. И мне показалось,
что в ее глазах слезы. Конечно, показалось... Лошади не умеют плакать.
- Милый мой рыженький, - приговаривал я, разнуздывая дорогого гостя,
проводя его в пригончик, где все еще в кормушке лежал не доеденный им и не
растащенный воробьями овес.
Утром я не поскакал на Рыжике в соседнюю волость, желая дать ему
отдых. Рыжика, кажется, не видел никто, но вся деревня восторгалась верным
конем, прочуявшим дорогу домой. Находились люди, которые рассказывали об
его побеге с такими подробностями, о которых мог знать только Рыжик, если
бы он мог знать.
- Гнали, стало быть, они всю ночь не кормя, - рассказывала Алексеевна,
мать Семки, - гнали, стало быть, гнали, чтобы к базару в Юдино поспеть,
потом, не давая ему ни отдыху, ни корму, заставили его ходить на задних
ногах, да плясать, да схихикивать... А потом, когда пришло время корове
представление представлять, Рыжика они к телеге привязали. И опять ни сена
ему, ни овса. А тот не стерпел, как мотнет головой, оборвет узду - да в
рысь, да вскачь... Салтанко за ним. Стаська на всю площадь базланит:
"Держите его!" Да куда там... Он - в хлеба. И как в воду канул... Долго ли
при его-то расточке... А теперь он дома. Кто хочет, поглядите и сами
увидите, что все это чистая правда...
Рассказ Алексеевны с разными добавлениями пересказывался и другими. И
во всем этом похоже на правду было только одно: Султана и Стасю видели в
Юдине, и кто-то на полустанке рассказывал обманутому почтовику о том, как
маленькая коровка с золотыми рожками скакала в полосатое колесо, а рыжая
лошаденка плясала под "духовую" гармошечку.
Когда я уехал, Рыжик не остался без надзора. За ним ходила не одна
бабушка, но и ребятня. Став знаменитым конем, Рыжик получил столько
пшеничных кусочков, овсяных горстей, что даже не справлялся с угощением.
Дети добивались разрешения, чтобы его погладить. Дети вычистили, выскребли
в его пригончике. Они выводили его на "променаж", таскали ему с дальнего
глубокого колодца чистую, "совсем бессолую" воду. И когда через неделю или
более я вернулся в Лисянку, лошадь встретила меня веселой, мытой, чищеной,
как всегда. Мальчишки, оказывая ей внимание, стали внимательны и ко мне.
Они поймали заготовленной мною сеткой утят бабушкиной "гулящей" утки,
заперев их вместе с беглянкой в старой бане.
Прошло еще несколько недель, история с Рыжиком уже забылась. Осень то
и дело давала знать о себе холодным дыханием ветра, моросящими дождями,
ранними сумерками, и, наконец, выпал первый снег. И поздним вечером в
субботу, когда я и Егорша, напарившись в бане, сидели и распивали чай, в
горницу вошел, опустив голову, не смея взглянуть на нас, Султан. Он был
оборван и жалок. Из правого сапога торчали пальцы. На левом сапоге еще
держалась подошва. Он остановился, будто ожидая ударов и брани.
Мы переглянулись с Егоршей, и Егорша сказал:
- Иди мой руки и садись чайничать...
Но Султан не трогался с места. Ему, видимо, хотелось прежде рассказать
все, а потом уже выслушать приговор.
- Иди, иди, - повторил приглашение Егорша. - Знаем, что к чему. Рыжик
нам все рассказал... Мало ли бывает...
Но Султан не сел с нами за стол. Его покормили на кухне.
Получив от начальства выговор и обещание быть отданным под суд за
новую малейшую провинку, Султан не обелял себя, но все же, ища оправдания,
сказал:
- Я очень любил ее, а она убежала ночью... Все взяла. Даже мои сапоги,
чтобы я не догонял ее. Деньги тоже взяла... Мы продали ходок и продали
Пестрянку. Деньги она носила в кошеле на шее. Чтобы не потерять... Конечно,
она их не потеряла. Я их потерял... Теперь чем я буду платить за ходок? Чем
буду платить за Пестрянку?..
Раскаяние Султана было длинным, плаксивым, жалобным, и его, пожалуй,
не стоит пересказывать.
Султана перевели на мясозаготовительный пункт, находившийся в тридцати
верстах от Лисянки. Там мне с ним довелось встретиться снова, но это уже
особый рассказ.
Весной Егорша получил новый ходок, ничуть не худший, чем угнанный
Султаном. А за Пестрянку я ничего не требовал, хотя Султан в письме написал
мне: "Палучишь летом за пистрянку атличный драбавик с центральным боем".
Через год я, покинув Лисянку, вернулся на Урал. Распростившись тогда с
Кулундинскими степями, я не растерял моих знакомых. С одними я изредка
переписываюсь, а с другими даже встречаюсь.
Егорша теперь уже очень стар, но еще остается на посту председателя
большого, объединенного колхоза.
Султан так и не ушел от цирка. Он долгие годы был дрессировщиком, а
сейчас возглавляет какую-то гастролирующую цирковую труппу.
Клавочка, ныне Клавдия Михайловна Штерн, тоже не ушла от своей мечты.
Она стала женой начальника станции Владимира Николаевича Штерна. Сейчас они
живут в Ленинграде. Он на пенсии. Их старший сын, инженер, Константин
Владимирович, работает в нашем институте... Изменений, как видите,
произошло достаточно. Произошли они, видимо, и в жизни Стаси. Кто теперь
она? Если судить по внешности, то это, может быть, актриса... Вернее всего,
что она актриса. Очень хорошо, что у меня хватило ума не узнать ее. Не
всегда людям следует напоминать их печальное прошлое, с которым они так
прочно расстались, что даже, может быть, забыли его... И это очень хорошо.
А я лично благодарен сегодняшней встрече. Она оживила в памяти дорогую для
меня страничку моей пестрой юности...
А потом, перед сном, Константин Петрович сказал мне в раздумье:
- А вообще-то говоря, если уж говорить правду... Стася тогда могла бы
при каких-то иных обстоятельствах оказаться моей женой, а девушка, которая
шла с ней по набережной, моей дочерью...
Какие сны видел в эту ночь Константин Петрович, я не знаю. Наверно,
хорошие сны.