Разве счастье в грохоте и шуме? Слава, как поняла Руфина, не очень надёжная сваха.
   Она жила все это время своим нежным чувством к Серёже, и, казалось, оно заполняло всю её. Скоро у них должна быть своя крыша, свои мыши и своя кошка, которая уже подрастает таким игривым котёнком. А самое главное — он!
   Он, такой милый-милый… Светлый, как ночь в июне. Тихий, как летний вечер на лесном озере. Добрый-добрый, как улыбка матери. Послушный, как собственная рука.
   Как хорошо ещё вчера думалось ей о нем. Каких только слов она не наготовила ему. Не из самой ли лучшей песенки он пришёл к ней? Не волшебная ли музыка была его матерью? Не во сне ли она встречается с ним?
   А теперь? Что произошло теперь? Почему её глаза робеют встретиться с глазами Серёжи? Не разлюбила же она его за эти считанные часы? Не изменила же она своим чувствам?
   Не изменила ли?
   «Нет. Нет. Нет», — твердила она.
   А маятник часов спорил с ней: «И нет и да… И нет и да… И нет и да…»
   Это взорвало Руфину. Она остановила часы. Но от этого не остановилось время и не затихло волнение в её душе, стремительно сокрушающее, как полая вода, как ураган, все, что так нежно и заботливо создавалось ею на всю её и Сережину жизнь.
   Вечером она не пошла к Серёже в домик с башенкой, где он работал. Пусть у неё уже не так сильно болела голова, но болела. Руфина не знала, как рассказать ему о встрече с его братом. Она ещё и сама не разобралась в этом. Ясно было одно — что-то изменилось.


7


   Февральское солнце, поднявшись над крышами домов Старозаводской улицы, заглянуло в большую горницу векшегоновского дома, где спал Иван Ермолаевич. Напрасно старалось солнце размежить своими яркими лучами стариковские веки. Дед весело похрапывал, улыбаясь во сне. И было чему…
   Приехал дорогой его внук, выросший не у отца с матерью, а у деда с бабушкой. Выросший «ненаглядинкой-виноградинкой, трудовой родовой дедовой косточкой, последней бабкиной зоренькой, золотыми рученьками, хрустальным сердечушком и прямой, тугой, как струна, совестью».
   Да разве найдётся на свете столько слов, чтобы он и Степанида Лукинична сумели рассказать людям, как они любят своего внука.
   Дед и внук, набражничавшись накануне, не торопились открывать глаза. Когда же запахло верещавшими на горячей сковороде вчерашними пельменями, пахнуло острым дымком из трубы вскипевшего самовара, Степанида Лукинична крикнула спящим:
   — Ребятёнки!.. Самовар на столе. Не гневите солнышко.
   Иван Ермолаевич открыл глаза. Его серебряная борода, остатки таких же кудрей засверкали, освещённые солнцем и счастливой улыбкой. Выпростав ноги из-под ватного одеяла, он, как был в исподнем, так и побежал за перегородку, где спал Алексей.
   Склонившись над спящим, щекоча его бородой, он принялся напевать глуховатым голосом слова знакомой песенки:
   Дети, в школу собирайтесь, Петушок пропел давно…
   Внук ответил хохотом. Сегодня он будто вернулся в милые школьные годы. Бабка, как давным-давно, принесла внуку шерстяные носки и сказала:
   — Тёпленькие. Из печурочки. Надевай, пока ноги не остыли.
   Такие нежности, наверно, удивили бы ту же Руфину, будь она здесь. Но во всякой семье свои отношения и свои способы выражения их.
   Умытый, наряжённый Алёша сел на свой стул перед своей тарелкой с синей каёмочкой и следами золотого ободка. Милые памятки детства. Деревянная солонка со спинкой как у кровати. Перечница-меленка. Медный поднос. Плетёная сухарница. Тугой холодец. Хрустящие грузди. Белая капуста. Огурцы с укропом. Морковные пирожки. Налевные шанежки. В жбане — овсяная бражка. Не столь хмельна, сколь в нос шибает.
   Когда только успела бабушка?
   Какое счастливое возвращение! Алексей ещё ничего не знает. Не знают и старики Векшегоновы, что сейчас происходит в душе Руфины, как отозвалась в ней встреча с Алексеем. Зато вчера допоздна проплакала Анна Васильевна, рассказывая отцу и матери Алексея о переменах в её дочери.
   — Не узнаю я её, Любонька, — причитает Анна Васильевна. — Сама не своя. В глазах скорбь, на лице боль… Вся в себя ушла. Молчит. Сторонится меня. Не помешалась бы…
   Любовь Степановна Векшегонова утешает Анну Васильевну, а у самой голос дрожит. Нехорошие предчувствия одолевают её. Недовольна она приездом старшего сына.
   — Надо, чтобы он уехал. Я так и скажу ему, — обещает Любовь Степановна. — Да он и сам догадается, когда узнает… когда я намекну ему.
   С утра отец и мать Алексея направились в старый векшегоновский дом. А там Алексей с жаром рассказывал Ивану Ермолаевичу, как полюбились ему новые заводы, какая огромная жизнь начинается в Сибири и как мало он знал об этом.
   Было по всему видно, что Алёша доволен своей кочевой жизнью. Ему нравилось быть участником пуска новых заводов.
   — Прямо как с одного дня рождения на другой, — делится он с дедом.
   Алексей под большим секретом рассказал, как он мечтает о новых фабриках на колёсах, которые будут передвигаться будто корабли по зеленому морю тайги…
   И в самый разгар рассказа о новых самоходных фабриках дед посмотрел в окно и увидел сына Романа.
   — Никак отец твой идёт. Никак, Стеша, этой сковороды теперь маловато будет…
   Вошёл отец Алексея, Роман Иванович. Он хотел обрадоваться встрече с сыном, да почему-то этого не получилось.
   Они обнялись, чмокнули друг друга в щеку, и отец стал спрашивать, как доехал Алексей, почему не дал знать о приезде, надолго ли…
   Разговор начинался, но не завязывался.
   Вскоре пришла и мать. Она всплакнула при встрече с сыном. И может быть, не столько слезами радости, сколько слезами огорчения. Она прямо сказала Алексею:
   — Ах, Алёша, Алёша… Месяца бы хоть через три тебе приехать, когда бы Руфина стала мужней женой, когда бы поросли к тебе все стёжки-дорожки…
   Дед насторожился. Нахмурился. Расправил бороду и сказал:
   — Весёлый, однако, разговор.
   — Весёлого мало, папаша. Сергей-то ему брат. Надо бы дать Серёже в своё гнездо войти… Тогда бы и говорить было не о чем…
   — Мама, — перебил Алексей, — я ведь не знал… И если я опять кому-то мешаю, то разве трудно завтра же купить билет — и все… Ну разве я мог подумать, что Руфина все ещё… Нет, нет, мама, ты не беспокойся… Мне вовсе не трудно уехать… Мне даже нужно…
   Тут раздался стук. Задребезжала посуда на столе. Разбилась вазочка на тонкой ножке: она подпрыгнула и свалилась набок.
   Это Иван Ермолаевич ударил кулаком по столу. И в этом ударе ещё чувствовалась и сила и власть старика.
   — Если Руфку Дулесову, — начал он тихим голосом чеканить слова, — от Серёжки может всякий ветер отдуть, так скажите мне, старому дураку, на милость, какая она ему, ясное море, жена?
   — Рана же у неё, папенька, рана, — принялась оправдывать Руфину Любовь Степановна.
   А дед опять на той же волне:
   — Коли рана, так дай ей зажить. Дождись наперёд, когда она зарубцуется, а потом и на шею вешайся. Не Серёжа ведь начинал это все, а она.
   — Откуда нам знать, папаша, кто начинал из них.
   — Ты не знаешь, а я знаю. На этом и кончим, чтобы далеко в лес не зайти… Давай, Степанида Лукинична, жарь остатние… Сын ведь с милой снохой пришёл…
   К разговору о Руфине и Сергее никто больше не возвращался. Но Алексей от этого не чувствовал себя легче. Он решил уехать завтра же. Уехать не сказавшись, оставив деду с бабкой короткое письмо.
   Но Алексей не уехал. Ему, как оказалось, уже незачем было уезжать.


8


   Вечером в тот же день Руфина пришла в новый дом. Серёжа, закончив нарезку последнего сгона отопительных труб, готовился проверить резьбу муфтой, как услышал шаги. Это были её шаги. Их нельзя было спутать ни с какими другими.
   У Руфины заплаканные глаза. На лице её красные и белые пятна.
   Из рук Серёжи выпала муфта. Она, покатившись, остановилась возле больших газовых клещей. Он не бросился, как всегда, к Руфине навстречу и даже не сказал ей «здравствуй».
   Руфина прошла к окну и стала спиной к Сергею. Сергею не хотелось, чтобы она первой начинала разговор. И вообще разговор ему показался сейчас ненужным.
   Вчера вечером и сегодня ночью они, не встречаясь, кажется, переговорили обо всем. Но, чтобы убедиться, он все же спросил:
   — Значит, все это было у тебя как бы отражённо… И я как бы не я, а его отражение…
   — Не знаю, Серёжа, я ничего не знаю, — послышалось сквозь слезы Руфины. — Только что-то произошло, а что, я тоже ещё не знаю…
   — Тогда узнай… Я подожду. Я научился ждать. Я обучен этому с десятого класса… А может быть — с восьмого.
   Серёжа неторопливо направился к двери. Он был уверен, что Руфина окликнет его. Остановит. Остановит и скажет: «Куда же ты?», или «Погоди, Серёжа, не уходи», или что-нибудь в этом роде. Но Руфина не окликнула его. Она даже не повернулась.
   Дверь бесшумно закрылась за ушедшим Серёжей.
   Руфина осталась у окна. По её щекам текли крупные слезы. Она не останавливала и не утирала их. За окном стоял мороз. Синий, сорокаградусный мороз. Безжалостный ко всему окружающему. Он леденил до оцепенения даже кроткий свет луны.
   Наверно, Руфина простояла бы очень долго у окна, казня себя за жестокость и свои чувства, проснувшиеся с возвращением Алексея, но на кривой тропинке, идущей через сугробы глубокого снега неожиданно появился Николай Олимпиевич Гладышев.
   Руфа вспомнила, что он обещал в середине этой недели побывать у них в домике, чтобы окинуть его хозяйским взором перед «пуском в эксплуатацию».
   Посещение Гладышева оказалось так некстати…
   А может быть, наоборот. Ведь он всегда был хорошим другом и добрым покровителем их семьи. С ним она могла быть куда откровеннее, чем с родным отцом и, может быть, в данном случае, откровеннее, чем с матерью. Руфина вытерла слезы и направилась к двери.
   Он постучался. Она ответила:
   — Да, да…
   Его разрумянившееся на морозе доброе лицо обрамляли заиндевевшие воротник и шапка из седых камчатских бобров. Он, ничего, разумеется, не зная, крикнул:
   — Здорово, ребята!..
   Руфина ответила на это грустно:
   — Здравствуйте, Николай Олимпиевич.
   Увидев лицо Руфины, он не стал её расспрашивать. Она сама объяснила ему в коротких словах все происшедшее:
   — Вчера вернулся Алексей Векшегонов, Николай Олимпиевич. Вернулся — и вернулось все… Все, что было три года тому назад.
   — И что же теперь? — боязливо спросил Гладышев.
   Руфина опустила голову. Наступили те необходимые в подобных случаях минуты молчания, когда слова, перед тем как сказаться, хорошо взвешиваются. Этим и был занят Николай Олимпиевич, снимая свою жаркую шубу.
   И когда мысли Гладышева облеклись в слова, он сказал:
   — Дружочек мой… Слезы, конечно, облегчают сердечные боли, но все же лучший доктор для таких недугов — время. Ему и нужно доверить своё лечение.
   — Я думала, Николай Олимпиевич, у вас найдутся слова теплее и убедительнее, — не согласилась Руфа, снова отвернувшись к окну, за которым стоял тот же синий, безжалостный и, кажется, усилившийся мороз. — У вас всегда было так много успокоительных слов.
   И тогда он сказал:
   — Руфина, тебе не кажется, что твоим доктором может оказаться также и работа? Жаркая работа. Живая. Такая работа, которая потребует всю тебя. Всех твоих сил. Которая поможет забыть обо всем, не давая отвлечься ни на минуту.
   — Да, — тихо произнесла она. — Вы, кажется, правы. Но есть ли такая работа?
   — Есть! — твёрдо сказал Гладышев. — Разве ты не знаешь об отстающей семнадцатой линии? Пятый месяц мы бьёмся с ней, но пока никаких успехов… Эта линия нуждается не в укреплении новыми силами, а в полном обновлении. В полном. До последнего человека.
   В голове Руфины возникла и молниеносно развилась мысль, опередившая задумываемое Николаем Олимпиевичем. И он теперь, разговаривая с нею, как бы уточнял то, что Руфина уже достаточно ясно представила.
   Он говорил:
   — Если бы ты захотела вернуться на производство и решилась бы возглавить новый молодёжный коллектив семнадцатой линии, коллектив своих сверстников, и взялась бы за дело с тем жаром, каким ещё не так давно ты славилась, то я готов поручиться, что результаты сказались бы в первый же месяц работы.
   Лицо Руфины зарумянилось. Николай Олимпиевич коснулся самого сокровенного. Оказаться снова замеченной, вернуть потерянное оставалось тайным желанием честолюбивой девушки. Это желание, как будто спавшее все это время, теперь проснулось и заговорило так громко, что, кажется, стало заглушать все остальное.
   А Николай Олимпиевич, может быть и не желая, помогал её воображению:
   — Я не могу сказать заранее, во что это все выльется, но думаю, что на заводе может появиться производственная линия, которая будет удостоена права называться коммунистической… А отсюда делай выводы — какое это будет иметь значение в общественной и личной жизни.
   Если верить восточной пословице, утверждающей, что оседлавший тигра не может пересесть на клячу, а пересев на неё, не может расстаться с мечтой о тигре, нам будет понятно, почему в заплаканных глазах Руфины сверкнула искорка надежды.
   Заметив это, Николай Олимпиевич сказал:
   — Не опускать руки, а бороться должны мы, и особенно когда несчастья нависают над нами. Полагаю, что сказанное мною единственно правильно.
   — Я согласна!
   Руфина, обняв Николая Олимпиевича, по-дочернему поцеловала его пухлую, все ещё румяную от мороза щеку…
   На другой день стало известно, что Руфина Дулесова возвращается на производство бригадиром отстающей семнадцатой линии.
   Это известие было передано по внутризаводскому радио в «Наших новостях», и конторское платье Руфины сменил синий комбинезон, простроченный на швах, по кромкам карманов и наплечных лямок двойной ярко-жёлтой ниткой в цвет её шёлковой косынке.


9


   На Старозаводской улице нет тайн. Уход Серёжи тоже не мог остаться тайной. Узнал об этом и Алексей. Ему было жаль Серёжу, и, хотя стать второй раз причиной страдания Руфины ему было больно, такой исход он и считал неизбежным.
   Иван Ермолаевич, чтобы отвлечь внука, стал расспрашивать о самоходных фабриках:
   — Алёшка, стар я и туп уж, наверно, а отставать боюсь. И до того-то мне желательно досконально узнать про твои самоходные фабрики, что даже не сплю от любопытства.
   Старик хитрил. Ему хотелось отвлечь внука, посадить его на любимого конька и заставить умчаться в мечты.
   Последние два года Векшегонов жил мечтой о фабриках на колёсах. Он пока ещё не делился этим ни с кем. Боялся, что мечта, не ставшая убеждением, может рухнуть, если в ней усомнятся другие. Идея фабрик на колёсах родилась в сибирских просторах. Она родилась, когда завершалось строительство бумажной фабрики. Она выросла в тайге, на берегу большой реки. Фабрика ещё не вступила в строй, а окрестные лесные массивы уже заметно поредели. И Алексей подумал тогда: что же будет через десять — пятнадцать лет, если теперь заготовители бумажного сырья — древесины — так глубоко шагнули в тайгу? Не слишком ли дорого будет стоить доставка леса издалека? Даже рекой. Всегда ли сырьё нужно доставлять к фабрике, нельзя ли, чтобы фабрика приходила к сырью? Приходила так же, как приходит комбайн, обрабатывающий своего рода сырьё, каким являются колосья. Не есть ли комбайн маленькая фабрика на колёсах? А драга? Разве драгу нельзя назвать самоходным заводом по добыче золота?
   Иван Ермолаевич, слушая жаркий рассказ внука, загорался и сам. Ему была понятна суть идеи, её возникновение и развитие. И он сказал:
   — Дельно, Алёша. Давай дальше.
   Найдя благодарного слушателя, Алексей перешёл к описанию сухопутного корабля:
   — Он так велик, дедушка, что даже самые высокие деревья по сравнению с ним не более чем колосья пшеницы по сравнению с комбайном. Вот лес… Вот бумажный корабль-фабрика на огромных гусеницах. Гусеницы шириной с нашу Старозаводскую улицу.
   Ивану Ермолаевичу была показана страница альбома.
   — Это ещё набросок, дедушка. Это ещё только эскизные поиски самоходной фабрики. Ты видишь, как она высится над тайгой. Видишь, как она сжинает, точнее, выкорчёвывает деревья, а потом проглатывает и перерабатывает их в бумагу. Как это будет происходить, мне пока во всех подробностях ещё не ясно… Но я знаю, что машины и механизмы фабрики, обрабатывая и сортируя древесное сырьё, превратят его в бумагу, а отходы станут энергетической пищей фабрики. То есть топливом. Это корневища, ветви, кора. Тебе это понятно?
   — Вот тебе и на! Полная картина. И нос и корма. А за кормой взрыхлённая земля, которая с годами порастёт лесом. Саженым или самосейным. Так, что ли?
   — Так, дедушка. Именно так… — Алексей радуется. Его глаза светятся.
   — Тайга будет сводиться не полностью, а полосами. Понимаешь, такими широкими просеками, чтобы оставшийся старый лес породил молодой.
   — Об этом я и толкую. Значит, мы в одно с тобой думаем. В одно.
   Рассказ продолжается:
   — Ты представляешь, дедушка, как эта громадина движется все дальше и дальше, в недосягаемые пока ещё лесные массивы, где на корню гибнут состарившиеся деревья, не принося людям никакой пользы, куда дорого и невыгодно прокладывать железную дорогу. А самоходной фабрике не надо дорог. Она сама себе стелет дорогу своими гусеницами. Для неё и река как ручей. Конечно, не Енисей и не Амур, а обычные средние реки.
   — А люди? Где будут жить люди? — спросил Иван Ермолаевич, входя действующим лицом в мечту внука. — Где, скажем, буду жить я, когда приеду гостем на твою самоходную фабрику?
   И внук отвечает:
   — Большие морские корабли вмещают тысячу, две, три тысячи человек. Фабрике же достаточно двести — триста рабочих. Она должна быть автоматизирована до предела возможного. Современные бумажные фабрики требуют не так много рук. Фабрика на колёсах — это и жилища для тех, кто уходит в рейс. Как на кораблях. Но там вокруг вода. На земле всегда проще. Вот, посмотри.
   Показываются новые листы эскизов и набросков. Голос Алексея не умолкает. Он, кажется, рассказывает не только деду, но и себе:
   — Такие фабрики, дедушка, не только возможны, но и неизбежны. И не одни лишь бумажные, но и фанерные, химические, фабрики искусственного волокна, фабрики по прокладке дорог. Шоссейных и железных. Фабрики по добыче полезных ископаемых и переплавке редких руд. Мало ли даров в этом ещё неоткрытом краю. Иногда ценнейшие месторождения бывают недостаточными по мощности… Ты это понимаешь?
   — Понимаю, Лешка.
   — И на их базе, ну, что ли, возле них, не имеет смысла возводить завод. Потому что ему месторождения может хватить на год, на два. А самоходному заводу это неважно. Он может прийти хоть на месяц. Взять, переработать и уйти на новое малое месторождение. Дедушка, веришь ли ты, чувствуешь ли ты, что я не фантазёр, а практик?.. Понимаешь ли ты, что передвижные фабрики — это новая страница в нашем народном хозяйстве? Не посмеёшься ли ты надо мной? Я ведь хорошо знаю твою смешинку и как ты иногда скрываешь её от людей, которых любишь.
   Иван Ермолаевич нахмурил брови, поднялся с лавки и строго посмотрел на внука:
   — Лешка, хитрить с тобой — значит врать себе. Я мало прошёл классов, и мне никогда не понять, скажем, устройства обыкновенного радиоприёмника. А уж про космический корабль нечего и говорить. Тут я чурка чуркой. Но это ни в каком разе не значит, что я не вижу, по возможности своих глаз, куда ведут и что дадут нам космические корабли и какими они будут лет через двадцать, а то и через пятьдесят лет. Для этого хватает и моего ума.
   Иван Ермолаевич снова сел на скамейку рядом с Алексеем, обнял его и стал говорить, будто боясь, что его подслушают стены, фикус или кот Мурзей.
   — Алёшка, я верю в твои фабрики, хотя и знаю, что это пока бумага. Мечтания. Я верю в них, потому что они в линии жизни. В линии, которая ещё не прочерчена, но не может не прочертиться. И то, что ты сказал про комбайны, про драги и про то, что многие фабрики неминуемо должны приходить к сырью и сойти со своих фундаментов, — для меня это как дважды два. А какой будет фабрика — гусеничной, или шагающей, или разборно-сборной, или вертолётной — это дело десятое. Если суть верна, она найдёт свою плоть. Эту ли, — Иван Ермолаевич ткнул пальцем в альбом эскизов, — или какую-то другую, судить не мне. Одно только беспокоит меня, Алексей. Ты!
   — Я?
   — Да. В тебе есть свой свет. Хороший свет. Но ты пока ещё тусклый фонарь.
   — Почему же, дедушка?
   И дед ответил:
   — Ты боишься своего света. Тебе страшновато дать волю его лучам. И даже со мной, с твоим первым дружком-товарищем, ты говоришь с какой-то опаской. Лешка! Разведчик должен быть осторожен. Это так. Осторожен, но смел. А смел ли ты? Нет, Лёша. Ты башковит и умел, но не смел. Если ты веришь своему кораблю, зачем тебе спрашивать, верю ли я ему? А если не верю, тогда что? Опустить руки? Отказаться? А вдруг я пень? А если на пути твоих фабрик встретятся ещё пни?..
   Иван Ермолаевич, потеряв нить разговора, вспомнив, с чего начал и чем хотел кончить, стал говорить снова:
   — Алёшка!.. Помни, Алёшка, дедов наказ. Живущий только сегодняшним днём, как, к примеру, твой дядька, Николай, живёт во вчерашнем дне. В сегодняшнем дне живёт только тот человек, который зашагивает в завтрашний день. Кто думает о нем. Кто желает его. Конечно, не всегда находит ищущий, но не ищущий — никогда ничего не найдёт. А ты ищешь. Ищешь… И в этом твоё счастье.
   — Спасибо тебе, дед. Большое спасибо.
   Алёша приник к тёплой груди старика. Тот стал гладить его кудри. Так сиживали они годков двадцать, пятнадцать тому назад. Время прошло, а отношения между ними все те же.
   Хорошо мечтается Алексею Векшегонову.
   Как бы ни выглядела фабрика на колёсах — «кораблём» в одиночном плавании или «флотилией», состоящей из цехов на колёсах, это придёт, найдётся. Дедушка прав: если не думать, не мечтать уже сегодня, сейчас о завтрашнем дне, не заглядывать в него смело и дерзко, то во имя чего мне и всем нам жить сегодня?
   Пусть эти корабли ещё не завершены и на ватмане. Но все-таки они уже есть. Разве не все, созданное человеком, было когда-то всего лишь мечтой?


10


   После двух дней безделья Алексей Векшегонов решил показаться на люди и побывать на своём заводе.
   Здесь началась его трудовая жизнь. Здесь знакомо и мило каждое строение, каждая труба, каждый перекрёсток заводских улиц. Дорог шум, и мил запах.
   Деревья, в посадке которых участвовал Алексей ещё мальчишкой, стали большими. Появились новые здания цехов. Из сборного бетона. Теперь строили только так.
   Не все узнают Алексея, а он не окликает их. Не хочет задерживаться и рассказывать, что да как. Ему нужно скорей пройти в заводоуправление к дяде Николаше.
   И вот он у дверей его кабинета.
   — Вы к кому? Как сказать о вас?
   Знакомый голос Лидочки Сперанской вдруг умолкает, потом снова поёт, но уже на другой ноте, в которой слышится извинение:
   — Алёша… Алексей Романович, я вас не узнала. Здравствуйте. С приездом. Вы совсем?
   — Не… не знаю, — слегка заикнулся Алексей. — А вы теперь работаете секретарём?
   — Нет, нет, — почему-то смутившись, ответила Лидочка. — Я референт по техническим новостям… Секретарь обедает, и я заменяю его… Проходите… Николай Олимпиевич один.
   — Ба-а! — Николай Олимпиевич вышел из-за стола и облобызался с племянником.
   — Здравствуй, дядя Николаша.
   — Н-ну, рассказывай… Правда, я кое-что уже знаю… Садись.
   Они уселись в кресла перед письменным столом. Гладышев с любопытством разглядывал Алексея.
   Рассказ Алексея был кратким. Точным. Похожим на рапорт.
   — Да что ты, право, как послужной список читаешь, — прервал племянника Гладышев. — Кроме заводского монтажа, было же у тебя ещё что-то в жизни?
   — Кажется, нет, дядя Николаша.
   — Так и не влюбился?
   — Пробовал, — сознался Алексей и покраснел, — только все это было каким-то самообманом. Таким же, как тогда… Но не будем об этом.
   — Почему же не будем-то? — спросил Николай Олимпиевич, придвигая кресло. — Даже я пока ещё не теряю надежды. Одиночество такого рода противоестественно и в мои годы.
   — Наверно.
   — Лешка, ты что-то скрываешь?
   — Кажется, нет.
   — А мне кажется — да. Лёш… ты можешь быть откровенным с твоим дядькой?
   — Странный вопрос. В скрытности меня ещё никто не обвинял.
   — Это верно. Курить ещё не научился на новостройках?
   — Нет, не научился.
   — А я не могу разучиться.
   Николай Олимпиевич принялся неторопливо набивать трубку, потом раскуривать её. Он явно обдумывал вопрос, который хотел задать Алексею.
   — Ты только не обижайся… Я, Лешка, не хочу вторгаться ни в чью жизнь. Но иногда приходится. Скажи, ты давно не видел Ийю Красноперову?
   — С тех пор, как она уехала. А почему ты спросил вдруг о ней?
   — Я потом отвечу тебе. И не переписывался с нею?
   — Нет.
   Николай Олимпиевич развёл руками, пустил клуб дыма.
   — Странно, очень странно.
   — Что же тут странного? Нужно знать Ийю.
   — Знай, братец, не знай, но согласись: если спустя столько времени прямо вслед за тобой приезжает она, то едва ли это можно объяснить простой случайностью.