Страница:
- Я не гожусь! Не могу! Не смогу! - испуганно воспротивилась я.
- Здесь не спрашивают. Здесь - назначают, - оборвал меня технорук.
Зачем меня принудительно вытаскивают из сумрака? Чего от меня хотят? Я - только вол, но внутренне свободный вол.
Немощная, подавленная, я не представляла себе не только дальнейшей лагерной жизни, но даже элементарно - грядущего дня. Перед лагерем надо было отвечать за выполнение норм выработки, а перед девятью женщинами, никогда не занимавшимися физическим трудом, за то, чтоб они были сыты.
Бригада "гнала" волокно. Хочешь получить 600 граммов хлеба, положи на весы в конце рабочего дня 750 килограммов волокна. Того легкого волокна, которое так быстро становится на солнце невесомым.
После первого дня моего бригадирства весы замерли на цифре 450 килограммов. В переводе на хлеб - 400 граммов.
- Так не будет ийти, - сказали иностранки, - надо халтурьять, как все.
"Как все" - значило кому-то плюс к основным обязанностям взять еще одну: бегать к протекавшему метрах в ста грязному арыку, зачерпывать в ведро воду, погружать в него веник и, обдавая водой сходившее с машины волокно, утяжелять его до 750 килограммов.
Практика была новой. На заводе такой способ был неприменим. И потом: как отнесется к этому конвоир?
"Старый Архип" все понимал. Молчал. Спасибо тому старому охраннику! Но от "вольняшек"-то, взвешивавших продукцию, не скрыть, что волокно увлажнено!.. Забирать продукцию приезжали разные. Однако наряд с утяжеленными водой и вписанными 750 килограммами подтверждали все. Еще и подмигивали: "Ну, ты чего?.. Порядок!"
Моложе всех в бригаде - я. Мне и приходилось, подменяя то одного, то другого, бегать от машины к арыку туда и обратно.
Пятидесятиградусная жара выматывала, подкашивались ноги, из глаз сыпались искры. Казалось: еще шаг - и рухну. И так изо дня в день.
Недели через две в разгар операции обрызгивания старый конвоир что-то выкрикнул. Я оглянулась. Верхом на лошади во весь опор к нам скакал технорук. Бросать ведро и веник было бессмысленно и поздно. Я была поймана с поличным. Технорук Портной осадил лошадь возле меня и, не слезая с нее, произнес:
- От кого, от кого, но от вас этого не ожидал!
Заключенный-начальник ускакал, а я стояла как пригвожденная. Хотелось провалиться сквозь землю. Стыд! Такой прежний и давний, он сжигал меня. Можно было возразить: "Поймите, ведь это только, чтоб не умереть!" Но разве это и так не ясно?
Встревоженные женщины гадали: что теперь будет? В зону мы вернулись пришибленные. На разнарядку, куда после работы собирали всех бригадиров, чтобы завизировать наряды, я шла, как идут к позорному столбу. Ждала, что технорук при всех обвинит меня в мошенничестве. Утешала себя только тем, что он снимет меня с бригадирства, чем облегчит и душу, и жизнь.
Не сказав ни полслова, Портнов подписал заявку на хлеб.
Как же следовало начинать следующий день? Голод был Сциллой, совесть Харибдой. Внутреннего согласия тут быть не могло.
"Неправо-правым" делом было получить хлеб для бригады. Мы продолжали "побрызгивать", натягивая вес волокна хотя бы на пятисотграммовую пайку.
Я про себя удивлялась: что мог этот человек угадать в такой растерянной и опустошенной доходяге, какой была я? Зачем вызвал малые силы к действию и предъявил при этом нравственный иск, который я не оправдала? Слова "от кого, от кого, но от вас не ожидал" слишком глубоко задели.
Жизнь между тем, коль тебя вызволили из угасания и ты существуешь, принимается испытывать и выучивать всячески.
После работы дежурный по бригаде залезал в узкую щель под трясилку и, лежа на спине, стаскивал с зубьев машины нити волокна. Железная рама не давала пошевелиться.
Включить машину, когда ее кто-то чистит, значило изуродовать или убить человека.
В день моего дежурства я лежала под машиной, как вдруг на меня обрушился грохот и гром. Трясилка заходила, руку вместе с зубьями начало мотать, от сильной боли помутилось сознание.
Тишина наступила так же неожиданно. Общими усилиями меня вытащили. На правой руке повредило фалангу. Хлестала кровь.
Я знала, что рубильник могла включить одна только Юля Эккерт. Ее ненавидящий взгляд следовал за мной буквально по пятам. Когда нас привели этапом, Юля стояла среди тех пергаментных "схем", которые так испугали. Никого уже из них не было в живых. Юля устояла, начала работать в бригаде, но силы ее таяли на глазах. Она жаждала кому-нибудь отомстить за себя. Я, хоть и с "ребрами наружу", но - бригадир, казалась ей удачливее, чем она сама.
Едва уняв кровотечение, чувствуя себя несчастной, я ждала хоть каких-нибудь слов участия от бригады. Подошедшая ко мне Маргарита Францевна сказала:
- Вы не должны на нее сердиться, Тамара.
Хотелось слов теплых, услышала - укоряющие. Сама понимала, что не должна. Беда, конечно, общая. Но все же...
От духоты, от клопов мы часто сбегали из барака, предпочитая спать на земле. После "покушения" Юля смягчилась, норовила лечь ко мне поближе.
Через несколько дней, проснувшись утром, мы увидели Юля мертва. Поистине: "Вы не должны на нее сердиться!" Как верно, что больше пожалели тогда не меня, а Юлю.
Хлеб нам привозили нерегулярно: "Война идет!"
Труднее становилось вставать, тяжелее работать, душили голод и грязь, жалили иголки конопли. Жизнь иссякала. И если бы кто-то спросил меня: "Какой же источник тебя все-таки питал?" - искренне ответила бы: "Не знаю", но потом, вне логики жизненных обстоятельств, вспомнила бы странное ощущение соседства каких-то Божьих волн и степные, лунные ночи Киргизии. Они были храмом. Работая в ночную смену, мы оказывались в самом сердце лунной азиатской ночи. Она гудела, была наводнена шуршанием песка, трав, стрекотом цикад. Полуголодное существование уволакивало не то к забытью, не то к вознесению. Казалось, будто и вовсе тебя нет, ты только то, чем внемлешь мирозданию. Что-то вокруг происходило, творилось. Земля со страстью призывала к себе лунный свет, упивалась им, ополаскивалась, принимала в себя. Сияние позванивало. Я "видела" высоту ночи. И понимала: грандиозное, недосягаемое оно есть.
Когда менялась смена, засыпая в бараке, я чаяла хоть единожды, превозмогая бессилие, прорваться сквозь сон, выйти, чтобы "попасть" в эту великую ночь. Эти мгновения поили...
Притащившись с работы после дневной смены, я усаживалась на землю: прислонясь к стене барака, без мыслей и чувств смотрела сквозь проволоку за зону в степное пространство, наблюдая, как дрожит и успокаивается к ночи раскаленный воздух. И однажды реально, зримо различила вдали нагромождение прихотливых силуэтов домов, крыш. Зрелище возникшего красновато-туманного города было захватывающим. Это был степной мираж. Непостижимость. Тайна.
В ноябре собирали очередной этап. Зачитали и мою фамилию. Я растерялась, испугалась дорог, неизвестных мест, уголовников.
Завернув в свое плюшевое, бесподкладочное пальто шерстяную кофточку и туфли, купленные Эриком перед арестом, приготовилась к этапу. Ко мне подошла нарядчица:
- Вас ждет технорук, зайдите к нему в контору.
После летнего инцидента с жульническим обрызгиванием волокна я видела его только на разнарядках и когда он предложил идти на работу в совхоз. Он со мной не заговаривал, я тем более. Зачем он вдруг меня вызывает?
Усталый и мрачный, Портнов предложил сесть и с места в карьер сказал:
- Это я настоял, чтобы вас включили в этап.
Я не нашлась, что ответить или спросить. Он продолжал:
- Надо быть осмотрительней в выборе друзей. Понимаете, о чем я говорю?
Не понимала! Каких друзей? У меня их не было.
- Вами стал интересоваться оперуполномоченный. Ваша Евгения Карловна дает ему полный отчет о том, чем вы с ней делитесь, - продолжал технорук. Поверьте, сейчас для вас самое лучшее - новое место. Я желаю вам только хорошего. И не повторяйте ошибок!
Боже мой! Чего в механизме жизни не понимала я сама? Было худо, неловко. За дверью конторы уже строили тех, кто уходил в этап. Я поднялась:
- Спасибо.
- Подождите, - остановил меня Портнов.
Он зашел за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул их мне:
- Зима идет. Не знаю, где вы очутитесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!
Он подошел ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб. Взгляд был теплым, добрым.
- Как хочется, чтобы у вас все хорошо сложилось, милая вы девочка!
Никак не желая того, я горько и больно заплакала, прижав носки к груди.
Среди провожавших была и Евгения Карловна. Я твердила про себя: "Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?"
В бараке стоял шум, гам, мат. Устали не все. Не все обессилели. Распоясавшиеся незамедлительно оценили обстановку.
Выкрикнули:
- Приготовьтесь, сейчас будем курочить берданы (то есть отбирать передачи)!
В этапе было много киргизок. Местные родственники носили им продукты мешками. Уже через несколько минут человек восемь мужчин, явно уголовного типа, ринулись отбирать их достояние. Мужчины вырывали, женщины кричали, кусались, рвали мешки обратно... И тогда, по-настоящему озлясь, "рыцари" начали стаскивать заартачившихся с нар вместе с добычей на середину барака.
Сдернув одну, другую... пятую сопротивлявшихся киргизок, отпихнув ногами мешки, озверевшие, вошедшие в раж уголовники начали их раздевать, бросать на пол и насиловать. Образовалась свалка. К ней присоединялись... Выхлынуло и начало распространяться что-то животное и беспощадное. Женские крики глушили ржание, нечеловеческое сопение...
В чреве запертого грязного барака по соседству с животным насилием с Соней началась странная беззвучная истерика, она впилась в меня ногтями. Мы заползли с ней в самый темный угол нар, желая превратиться в ничто, в пыль, в дым, чтобы нас никто не видел, чтобы не видели, не слышали мы. Но я увидела... Увидела, как с другой стороны барака к нам направляется человек пять мужчин. Что делать? Следует их умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Все равно кого!..
Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся поближе пытались в нее стучаться, звать на помощь охрану...
...А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло творить само себя беспрепятственно.
Пятеро мужчин подошли совсем близко и... сели на нары. Сначала была только скорость понимания, что они - защита, что мы теперь вне опасности! Как неразличимо все сращено.
- По какой? - спросил один, повернувшись к нам.
- 58-я, - выдавила я из себя.
- Откуда?
- Соня - с Молдаванки. Я - из Джангиджира. А вы?
- Мы из Токмака.
Сердце заныло.
- Значит, вы должны знать моего мужа?!
- Кого именно?
- Эрика Андреевича.
- Так это наш доктор. Вы его жена? Точно. Видели мы вашу фотографию у него. Похожи. Почти... А ведь он был тоже назначен в этот этап. Его отстояла... ну, отстояли его. А ведь могли здесь встретиться...
Выручившая тема стала опорой, я перевела дыхание.
В чаду исступленного возбуждения на сегодня мы были заслонены провидением от того, что жутче смерти.
И про себя я обожествила этих пятерых.
Двери открыли только утром. Тут же начали выкликать фамилии. Барак опустел. Увели и "ночных хозяев". Осталось человек тридцать. Соню и меня не назвали. Идти мы бы все равно не могли.
В бараке воцарилась тишина. И мы с Соней уснули.
От сна, возврата памяти к минувшей ночи я отходила медленно и отошла бы еще не скоро, если б не разговор на верхних нарах. Вполголоса беседовали двое мужчин.
- Ты с какого в партии?
- С восемнадцатого.
- Как же в тридцать седьмом уцелел?
- Сам не знаю. А ты?
- Я с двадцатого.
- Скажи, ты что-нибудь понимаешь?
- Чего тут понимать? У них разнарядка на НКВД. Дают им: в Коми, на Востоке построить столько-то железных дорог, столько добыть свинца. Вот и выискивают себе бесплатную рабочую силу. Нас с тобой, прочих...
- Брось чепуху говорить. Тут в чем-то другом дело.
- То не чепуха, браток. Факт!
- А сам знает?
- Как не знать? Знает! Ну а ты что думаешь?
- Можно с ума сдвинуться.
- А-то.
Я видела их потом. Шла с ними дальше в этап. Обоим лет по пятидесяти. Лица изборождены морщинами. Коммунисты с восемнадцатого и двадцатого! У одного под курткой одета тельняшка.
И они прожили ночь массового насилия, общую парашу для мужчин и женщин, крики ненависти, издевательский хохот. К каким своим историческим воспоминаниям они присовокупили эти? Во всяком случае, они ни за кого не вступились, никого не стали оборонять.
А разговор этот я не забывала. Ничто его не могло стереть из памяти. В простом спокойном обмене гипотезами было нечто чудовищное. О Сталине говорилось как о главаре бандитской шайки. Осатанелость грандиозных размахов пятилеток связывалась с тем, что служащие НКВД хватали кого попало, давали по десять лет, превращая тех, кто им неугоден, в рабочий скот.
Я отталкивала от себя леденящую мозг неправдоподобную, жутчайшую из догадок. Неужели плановое "рассудочное" превращение огромнейшей части людей в поголовье для блага других - правда нового общества? Того общества, за которое бились мой отец и мама?
Тоска по объяснениям цепко хватала за горло. Но насущным делом минуты было устоять на ногах, одолеть холод и голод.
Лазарет, в который меня поместили, был набит до отказа. На плотно придвинутых друг к другу топчанах лежали отощавшие люди с бело-желто-зелеными лицами. Мужчины и женщины вместе. Лазаретный барак также был врыт в землю.
Полагаться стоило только на сон и отдых от работы. Больничный паек и отсутствие лекарств поправке не способствовали. Было холодно. Тонкое серое одеяло, которое я натянула до подбородка, тепла не давало.
Против меня лежала худенькая "шалашовочка", вначале укравшая у меня кофту, а потом выручившая тем, что предотвратила избиение, крикнув: "Да вот он, мешок!" Все хотелось спросить ее: "Почему ты так сделала?" Но знала: она огрызнется. Пожалеть для нее было проще, чем сформулировать "почему".
Шел март. И именно в этот весенний месяц вдруг ударили злые морозы.
На четвертый день моего пребывания в лазарете, уже поздней ночью в Беловодск привели этап. Для столь свирепых холодов экипировка заключенных оказалась чистейшей фикцией. Одного за другим в лазаретное подземелье вносили и вносили людей с обмороженными руками, ногами и лицами. Многие были без сознания.
Лицо одного из ожидавших помощи показалось знакомым, но я не сразу поняла, что это джангиджирский технорук Портнов. Он был так слаб, что не открывал глаз. Что за эти три месяца могло с ним произойти? Почему он попал в этап?
В тот момент я хотела одного: владеть куском хлеба и кружкой сладкого чая, чтобы помочь ему. Бессилие нищего - отвратительно!
Старый узбек, которого положили возле меня, без конца просил: "Пить! Пить!" Сосед слева - тоже. Раз-другой я, пересилив себя, поднималась, вливала в рот стонущим по глотку воды. Но просили отовсюду.
Проснулась я неожиданно. Вдруг. По одну и другую сторону от меня лежали уже мертвецы.
За ними пришли с носилками не сразу. Уносили и возвращались опять: пять... семь... девять... В тяжелом сне метался Портнов.
Впечатления ночи потрясли.
Я сидела на краю топчана, мучительно силясь принять какое-то решение. Оставаться в этом погребе было невмоготу, а от мысли, что придется выходить на работу в такую стужу, внутри все сводило. Ждать откуда-то помощи не приходилось. Значит, вопреки всему, собрав остатки сил, надо было не только тянуть, но и превзойти себя - попытаться выйти на рекордный паек. Тогда, получив восемьсот граммов хлеба, возьму пятьсот граммов себе, а триста принесу Портнову. Нет, шестьсот - себе, а двести - Портнову...
То ли это был бред, то ли призрак "воли к жизни", но он обрел очертания решения. Джангиджирский технорук помог к нему прийти. Он отправил меня набираться ума-разума, сейчас ему было худо. Я хотела ему помочь.
По моей просьбе я была выписана из лазарета.
Чтобы выработать рекордный паек, надо было от склада к стройплощадке нести едва ли не пятнадцать кирпичей за раз. Я просила накладывать мне по семь. Рассчитала шаги "от" и "до". Ни одного лишнего движения. Только эти кирпичи, эти шаги. Я должна была, делая вместо одной проходки, две, справиться! "Трудно только первый день. Потом наемся хлеба и будет легче", уговаривала я себя.
На пути была узкоколейка. Переходить через нее с кирпичами самое непростое. О нее я и споткнулась, не дотянув до обеденного перерыва каких-нибудь пару часов. Упала вместе с кладью. С полнейшим безразличием ко всему, даже не пытаясь подняться, я лежала на земле и глядела в голубое небо. Больше ко мне ничто из окружающей жизни не имело отношения...
...Возле меня кто-то остановился. Сначала я увидела сапоги, полу брезентового плаща. Незнакомый человек присел возле меня на корточки.
- Сколько вам лет? - спросил он.
- Двадцать три.
- А срок?
- Семь лет, - машинально отвечала я, лежа на земле поперек узкоколейки.
- Какая статья?
- 58-я.
- Понятно. Пойдете работать на завод нормировщицей? Давайте помогу встать. Пошли к бригадиру. Где он?
Вольнонаемный харьковчанин главный инженер строительства завода Василий Иванович Лукаш помог подняться.
В лагере все то же: подъем, команда "стройся", выход на работу, натужные усилия выработать рабочую пайку хлеба. И вдруг обращение поистине странное.
Бригадир Гриша Батурин заставил пережить своеобразного рода потрясение. Занятный мужичок глянул однажды своими хитрющими глазками и тонким голосом произнес:
- Чего хотел сказать... Не знаю вот, как!
- Говорите, Гриша, что такое? - испугалась я.
- Вы грамотная, интеллигентная там и прочее... Мне газета попалась, там рассказ напечатан, сильно за душу берет. Взяли бы прочли в клубе для всех!
Что это он? Какая чушь? Рассказ, клуб, сцена?
Газету все-таки взяла. Прочла: Елена Кононенко, "Жена". Ранило фронтовика. Остался без обеих ног. Из госпиталя написал жене письмо: если захочет увидеть его "таким", то он приедет и будет ждать ее на вокзале. Женщина в назначенное время, не чуя под ногами земли, бежит к станции. Увидев "обрубок" когда-то любимого мужа, останавливается как вкопанная. Муж видит, как она ошеломлена. Хочет отковылять обратно. Но через минуту жена с криком муки, жалости и боли: "Се-режа!" - бросается к изуродованному войной мужу, припадает к нему.
Рассказ задел. Принимая чужую боль, мы начинаем жить истиннее. Память у меня была счастливой: прочла раз, другой все запомнила. Никогда ничего не читая со сцены, ответила бригадиру:
- Я выучила, Гриша.
- Так я ж знал! Василий на баяне сыграет. А вы после.
Узнав, что я "выйду на сцену", две или три женщины подошли ко мне в бараке:
- Хотите надеть мое платье? Посмотрите, может, мое?
Надела. Причесалась. Волновалась до дурноты. В маленьком клубе народу набилось битком. Крик женщины из рассказа вошел в меня, стал сильнее собственных страданий. Я слышала его по ночам. В нем выразилось все глубинное, чем были пропитаны поры войны и лагерей, когда, кроме как вывернуть себя наизнанку, выхода не существовало. Ослепленная болью рассказа, я и читала. Не помню, как...
Плакал бригадир Гриша Батурин, плакала "шалашовка", выручившая меня, плакали мужчины - ИТР, голодные, в рваной спецодежде работяги, заполнившие тогда этот зал "с кулачок".
Чувство счастья? Возможно ли так назвать то, что было тогда со мной? И этот Гриша, отыскавший мне применение несколько иное, чем советский суд?
Ко мне изменилось отношение. Да и сама я стала в чем-то иной, будто что-то про себя вспомнила.
[Так впервые раскрылось призвание актрисы. Это не сразу стало профессией. Судьба по-прежнему бросала то вверх, то вниз. Счастливая наружность иногда становилась причиной несчастья, толкала на край гибели; потом она же выручала. - Сост.]
Наташа загорелась мыслью организовать на колонне концерт. Это давало ей возможность, репетируя после отбоя, подольше сидеть с брадобреем. "Кто умеет танцевать? Кто что умеет?" - бросила Наташа клич. Желающие нашлись.
- Выручи! Помоги! - уговаривала меня Наташа. - Если ты согласишься вести концерт, тогда что-нибудь может получиться. Сделай это для меня! Ну согласись. Прошу!
Я сдалась. Измотанность и безразличие умудрили смолчать, что читала в Беловодске рассказ "Жена".
Концерт состоялся. Наташа имела громкий успех. Ее просто не отпускали со сцены. Я выступила в роли конферансье.
На свою беду!!!
На следующий же день меня вызвали в КВЧ.
Какова функция такого лагерного образования, как КВЧ (культурно-воспитательная часть), объяснить затруднительно. Газеты? Библиотека? Радио? Кино? Все это отсутствовало начисто.
Ведал КВЧ на колонне "Светик" освобожденный от всяких других обязанностей некий Васильев, мрачный, болезненного вида, худой, жилистый человек.
- Садись, товарищ, - указал он мне на стул.
Помещение КВЧ представляло собой каморку со столом, двумя стульями и плитой. Линялая ситцевая занавеска, видно, отгораживала постель.
Васильев начал с похвал тому, как я вела концерт. Потом последовали вопросы: "По какой статье? Срок? Где училась?" Сам отрекомендовался бывшим заместителем секретаря ЦК комсомола Украины.
- Встречался с Постышевым. Работал с Косиором. Завидовали! Написали анонимку. Оклеветали. Посадили. Теперь "страдаю вместе с вами". - Тут же спросил, трудно ли мне на лесоповале, и сам же ответил:
- Заморить человека там ничего не стоит. Поразмыслю, подумаю о твоем переводе в зону. Может, и в КВЧ устрою. Развернем тут работу.
Коробило его "ты", "товарищ" и "развернем работу". Встречается такая порода всячески чуждых людей. Васильев принадлежал к таковым, казался неживым, неодушевленным. Невозможно было счесть улыбкой оскал его желтых лошадиных зубов, хотя лагерный удачник явно пытался быть приятным.
Внезапно поднявшись со стула, он схватил меня за руки. Засопев, рванул к себе и к занавеске.
Опередив собственную сообразительность, с откуда-то взявшейся силой я оттолкнула его так, что, ударившись о край плиты, он полетел на пол. Парализовал наползший ужас: "Убила человека!" Но через пару секунд привставший "начальник" уже рычал:
- Сыг-ны-ю-ю! Сгною! В ногах будешь ползать, просить... Сгною!
Одно только представление о насилии мне мутило рассудок. Мысль о нем была конечной, как предельная черта ужаса, за которым следовало одно смерть. Именно его, насилия, я на протяжении всей жизни боялась неизъяснимей и превыше всего.
Не помню, как добралась до барака. Острое чувство обрыва жизни было единственным внятным чувством, а ядовитое мстительное "сгною" ничтожного "начальника" - лагерной достоверностью, перспективой гибели.
Изо дня в день, неделя за неделей одно и то же: подъем в пять часов утра, наспех выпитая бурда - чай с кусочком хлеба, команда "Становись в четверки!". Болотистая почва постанывала под ногами, когда нас вели бригадами в лес. При каждом шаге ступня отжимала влагу. Менялось одно: участки леса. Пилы притуплялись, а мы все пилили и пилили казавшиеся железобетонными стволы деревьев.
Изнурительный труд, соседство с топором путали иным мысли. Нет-нет да кто-то и отрубал себе палец или два (отважившихся на это называли "саморубами"). Шли на это, лишь бы избавиться от лесоповала, изнеможения, москитов, которые в течение всех часов жалили непосредственно в нервы.
Больше, чем на пятьсот, а в лучшем случае на шестьсот граммов хлеба "потянуть норму" не удавалось. Хлеб выпекался со жмыхом. Пайка походила на камень. Во время обеда маленькими черпачками выдавали "витаминное довольствие" - отвар из еловых и сосновых иголок. Но разве могло это помочь?
Многих уже одолела цинга. Настигла она и меня. Сначала на ногах обозначились лиловые пятна, очень быстро - гнойные очаги, затем открылись язвы.
Как-то после работы я нерешительно направилась в медпункт. Фельдшер обработал раны и... дал освобождение от работы.
Ни в какие законы, ни тем более в милосердие нарядчика или прораба я, разумеется, не верила. И когда утром в бараке женщины собирались на работу, от неуверенности в мало-мальские "права" было просто худо. Сердце ныряло вниз, но как освобожденная медпунктом я все-таки не поднималась.
Едва пересчитали построившиеся бригады и проверили списки заболевших, как тут же в барак прибежал нарядчик.
- А ну, быстро, - направился он ко мне. - Или помочь?
Нет-нет! Помогать было не надо! Страшась жирных рук нарядчика, которыми он стаскивал людей с нар, как могла быстро я слезла сама.
Присутствовать при отправке бригад на работу начальник КВЧ Васильев считал для себя делом обязательным. В любую погоду он, как гипсовая статуя, желтел возле вахты, проверяя, кого освободили.
Вечером фельдшер зло бормотал:
- Не дам больше освобождения. От Васильева так нагорело, что сам могу костей не собрать.
Мог и не говорить этого. И так было понятно. Такие, как Васильев, не шутили. Пообещав мстить, предпочитали все творить за спиной и уничтожать методически, со вкусом.
Буквальный смысл его угрозы "Сгною!" был уже налицо. Я с трудом передвигала ногами. Они были колодообразными, словно бы приставленными. Я загнивала.
Утром при ударе в рельсу удавалось понять: "...это лагерь... надо! Что "надо"? А-а, идти на работу". Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?
- Здесь не спрашивают. Здесь - назначают, - оборвал меня технорук.
Зачем меня принудительно вытаскивают из сумрака? Чего от меня хотят? Я - только вол, но внутренне свободный вол.
Немощная, подавленная, я не представляла себе не только дальнейшей лагерной жизни, но даже элементарно - грядущего дня. Перед лагерем надо было отвечать за выполнение норм выработки, а перед девятью женщинами, никогда не занимавшимися физическим трудом, за то, чтоб они были сыты.
Бригада "гнала" волокно. Хочешь получить 600 граммов хлеба, положи на весы в конце рабочего дня 750 килограммов волокна. Того легкого волокна, которое так быстро становится на солнце невесомым.
После первого дня моего бригадирства весы замерли на цифре 450 килограммов. В переводе на хлеб - 400 граммов.
- Так не будет ийти, - сказали иностранки, - надо халтурьять, как все.
"Как все" - значило кому-то плюс к основным обязанностям взять еще одну: бегать к протекавшему метрах в ста грязному арыку, зачерпывать в ведро воду, погружать в него веник и, обдавая водой сходившее с машины волокно, утяжелять его до 750 килограммов.
Практика была новой. На заводе такой способ был неприменим. И потом: как отнесется к этому конвоир?
"Старый Архип" все понимал. Молчал. Спасибо тому старому охраннику! Но от "вольняшек"-то, взвешивавших продукцию, не скрыть, что волокно увлажнено!.. Забирать продукцию приезжали разные. Однако наряд с утяжеленными водой и вписанными 750 килограммами подтверждали все. Еще и подмигивали: "Ну, ты чего?.. Порядок!"
Моложе всех в бригаде - я. Мне и приходилось, подменяя то одного, то другого, бегать от машины к арыку туда и обратно.
Пятидесятиградусная жара выматывала, подкашивались ноги, из глаз сыпались искры. Казалось: еще шаг - и рухну. И так изо дня в день.
Недели через две в разгар операции обрызгивания старый конвоир что-то выкрикнул. Я оглянулась. Верхом на лошади во весь опор к нам скакал технорук. Бросать ведро и веник было бессмысленно и поздно. Я была поймана с поличным. Технорук Портной осадил лошадь возле меня и, не слезая с нее, произнес:
- От кого, от кого, но от вас этого не ожидал!
Заключенный-начальник ускакал, а я стояла как пригвожденная. Хотелось провалиться сквозь землю. Стыд! Такой прежний и давний, он сжигал меня. Можно было возразить: "Поймите, ведь это только, чтоб не умереть!" Но разве это и так не ясно?
Встревоженные женщины гадали: что теперь будет? В зону мы вернулись пришибленные. На разнарядку, куда после работы собирали всех бригадиров, чтобы завизировать наряды, я шла, как идут к позорному столбу. Ждала, что технорук при всех обвинит меня в мошенничестве. Утешала себя только тем, что он снимет меня с бригадирства, чем облегчит и душу, и жизнь.
Не сказав ни полслова, Портнов подписал заявку на хлеб.
Как же следовало начинать следующий день? Голод был Сциллой, совесть Харибдой. Внутреннего согласия тут быть не могло.
"Неправо-правым" делом было получить хлеб для бригады. Мы продолжали "побрызгивать", натягивая вес волокна хотя бы на пятисотграммовую пайку.
Я про себя удивлялась: что мог этот человек угадать в такой растерянной и опустошенной доходяге, какой была я? Зачем вызвал малые силы к действию и предъявил при этом нравственный иск, который я не оправдала? Слова "от кого, от кого, но от вас не ожидал" слишком глубоко задели.
Жизнь между тем, коль тебя вызволили из угасания и ты существуешь, принимается испытывать и выучивать всячески.
После работы дежурный по бригаде залезал в узкую щель под трясилку и, лежа на спине, стаскивал с зубьев машины нити волокна. Железная рама не давала пошевелиться.
Включить машину, когда ее кто-то чистит, значило изуродовать или убить человека.
В день моего дежурства я лежала под машиной, как вдруг на меня обрушился грохот и гром. Трясилка заходила, руку вместе с зубьями начало мотать, от сильной боли помутилось сознание.
Тишина наступила так же неожиданно. Общими усилиями меня вытащили. На правой руке повредило фалангу. Хлестала кровь.
Я знала, что рубильник могла включить одна только Юля Эккерт. Ее ненавидящий взгляд следовал за мной буквально по пятам. Когда нас привели этапом, Юля стояла среди тех пергаментных "схем", которые так испугали. Никого уже из них не было в живых. Юля устояла, начала работать в бригаде, но силы ее таяли на глазах. Она жаждала кому-нибудь отомстить за себя. Я, хоть и с "ребрами наружу", но - бригадир, казалась ей удачливее, чем она сама.
Едва уняв кровотечение, чувствуя себя несчастной, я ждала хоть каких-нибудь слов участия от бригады. Подошедшая ко мне Маргарита Францевна сказала:
- Вы не должны на нее сердиться, Тамара.
Хотелось слов теплых, услышала - укоряющие. Сама понимала, что не должна. Беда, конечно, общая. Но все же...
От духоты, от клопов мы часто сбегали из барака, предпочитая спать на земле. После "покушения" Юля смягчилась, норовила лечь ко мне поближе.
Через несколько дней, проснувшись утром, мы увидели Юля мертва. Поистине: "Вы не должны на нее сердиться!" Как верно, что больше пожалели тогда не меня, а Юлю.
Хлеб нам привозили нерегулярно: "Война идет!"
Труднее становилось вставать, тяжелее работать, душили голод и грязь, жалили иголки конопли. Жизнь иссякала. И если бы кто-то спросил меня: "Какой же источник тебя все-таки питал?" - искренне ответила бы: "Не знаю", но потом, вне логики жизненных обстоятельств, вспомнила бы странное ощущение соседства каких-то Божьих волн и степные, лунные ночи Киргизии. Они были храмом. Работая в ночную смену, мы оказывались в самом сердце лунной азиатской ночи. Она гудела, была наводнена шуршанием песка, трав, стрекотом цикад. Полуголодное существование уволакивало не то к забытью, не то к вознесению. Казалось, будто и вовсе тебя нет, ты только то, чем внемлешь мирозданию. Что-то вокруг происходило, творилось. Земля со страстью призывала к себе лунный свет, упивалась им, ополаскивалась, принимала в себя. Сияние позванивало. Я "видела" высоту ночи. И понимала: грандиозное, недосягаемое оно есть.
Когда менялась смена, засыпая в бараке, я чаяла хоть единожды, превозмогая бессилие, прорваться сквозь сон, выйти, чтобы "попасть" в эту великую ночь. Эти мгновения поили...
Притащившись с работы после дневной смены, я усаживалась на землю: прислонясь к стене барака, без мыслей и чувств смотрела сквозь проволоку за зону в степное пространство, наблюдая, как дрожит и успокаивается к ночи раскаленный воздух. И однажды реально, зримо различила вдали нагромождение прихотливых силуэтов домов, крыш. Зрелище возникшего красновато-туманного города было захватывающим. Это был степной мираж. Непостижимость. Тайна.
В ноябре собирали очередной этап. Зачитали и мою фамилию. Я растерялась, испугалась дорог, неизвестных мест, уголовников.
Завернув в свое плюшевое, бесподкладочное пальто шерстяную кофточку и туфли, купленные Эриком перед арестом, приготовилась к этапу. Ко мне подошла нарядчица:
- Вас ждет технорук, зайдите к нему в контору.
После летнего инцидента с жульническим обрызгиванием волокна я видела его только на разнарядках и когда он предложил идти на работу в совхоз. Он со мной не заговаривал, я тем более. Зачем он вдруг меня вызывает?
Усталый и мрачный, Портнов предложил сесть и с места в карьер сказал:
- Это я настоял, чтобы вас включили в этап.
Я не нашлась, что ответить или спросить. Он продолжал:
- Надо быть осмотрительней в выборе друзей. Понимаете, о чем я говорю?
Не понимала! Каких друзей? У меня их не было.
- Вами стал интересоваться оперуполномоченный. Ваша Евгения Карловна дает ему полный отчет о том, чем вы с ней делитесь, - продолжал технорук. Поверьте, сейчас для вас самое лучшее - новое место. Я желаю вам только хорошего. И не повторяйте ошибок!
Боже мой! Чего в механизме жизни не понимала я сама? Было худо, неловко. За дверью конторы уже строили тех, кто уходил в этап. Я поднялась:
- Спасибо.
- Подождите, - остановил меня Портнов.
Он зашел за перегородку, вынес оттуда пару шерстяных носков и протянул их мне:
- Зима идет. Не знаю, где вы очутитесь. Возьмите. Это у меня лишние. И да благословит вас Бог!
Он подошел ко мне, вложил в руки носки и поцеловал в лоб. Взгляд был теплым, добрым.
- Как хочется, чтобы у вас все хорошо сложилось, милая вы девочка!
Никак не желая того, я горько и больно заплакала, прижав носки к груди.
Среди провожавших была и Евгения Карловна. Я твердила про себя: "Дрянь! Дрянь! Зачем же вы такая дрянь?"
В бараке стоял шум, гам, мат. Устали не все. Не все обессилели. Распоясавшиеся незамедлительно оценили обстановку.
Выкрикнули:
- Приготовьтесь, сейчас будем курочить берданы (то есть отбирать передачи)!
В этапе было много киргизок. Местные родственники носили им продукты мешками. Уже через несколько минут человек восемь мужчин, явно уголовного типа, ринулись отбирать их достояние. Мужчины вырывали, женщины кричали, кусались, рвали мешки обратно... И тогда, по-настоящему озлясь, "рыцари" начали стаскивать заартачившихся с нар вместе с добычей на середину барака.
Сдернув одну, другую... пятую сопротивлявшихся киргизок, отпихнув ногами мешки, озверевшие, вошедшие в раж уголовники начали их раздевать, бросать на пол и насиловать. Образовалась свалка. К ней присоединялись... Выхлынуло и начало распространяться что-то животное и беспощадное. Женские крики глушили ржание, нечеловеческое сопение...
В чреве запертого грязного барака по соседству с животным насилием с Соней началась странная беззвучная истерика, она впилась в меня ногтями. Мы заползли с ней в самый темный угол нар, желая превратиться в ничто, в пыль, в дым, чтобы нас никто не видел, чтобы не видели, не слышали мы. Но я увидела... Увидела, как с другой стороны барака к нам направляется человек пять мужчин. Что делать? Следует их умолять? Кричать? Стучаться им в душу? Нет! Убить! Убить надо их и себя! Все равно кого!..
Дверь оставалась наглухо закрытой, хотя находившиеся поближе пытались в нее стучаться, звать на помощь охрану...
...А пятеро приближались. Управлять собой, что-то решать было уже невозможно. Страшное, будь то убийство или насилие, могло творить само себя беспрепятственно.
Пятеро мужчин подошли совсем близко и... сели на нары. Сначала была только скорость понимания, что они - защита, что мы теперь вне опасности! Как неразличимо все сращено.
- По какой? - спросил один, повернувшись к нам.
- 58-я, - выдавила я из себя.
- Откуда?
- Соня - с Молдаванки. Я - из Джангиджира. А вы?
- Мы из Токмака.
Сердце заныло.
- Значит, вы должны знать моего мужа?!
- Кого именно?
- Эрика Андреевича.
- Так это наш доктор. Вы его жена? Точно. Видели мы вашу фотографию у него. Похожи. Почти... А ведь он был тоже назначен в этот этап. Его отстояла... ну, отстояли его. А ведь могли здесь встретиться...
Выручившая тема стала опорой, я перевела дыхание.
В чаду исступленного возбуждения на сегодня мы были заслонены провидением от того, что жутче смерти.
И про себя я обожествила этих пятерых.
Двери открыли только утром. Тут же начали выкликать фамилии. Барак опустел. Увели и "ночных хозяев". Осталось человек тридцать. Соню и меня не назвали. Идти мы бы все равно не могли.
В бараке воцарилась тишина. И мы с Соней уснули.
От сна, возврата памяти к минувшей ночи я отходила медленно и отошла бы еще не скоро, если б не разговор на верхних нарах. Вполголоса беседовали двое мужчин.
- Ты с какого в партии?
- С восемнадцатого.
- Как же в тридцать седьмом уцелел?
- Сам не знаю. А ты?
- Я с двадцатого.
- Скажи, ты что-нибудь понимаешь?
- Чего тут понимать? У них разнарядка на НКВД. Дают им: в Коми, на Востоке построить столько-то железных дорог, столько добыть свинца. Вот и выискивают себе бесплатную рабочую силу. Нас с тобой, прочих...
- Брось чепуху говорить. Тут в чем-то другом дело.
- То не чепуха, браток. Факт!
- А сам знает?
- Как не знать? Знает! Ну а ты что думаешь?
- Можно с ума сдвинуться.
- А-то.
Я видела их потом. Шла с ними дальше в этап. Обоим лет по пятидесяти. Лица изборождены морщинами. Коммунисты с восемнадцатого и двадцатого! У одного под курткой одета тельняшка.
И они прожили ночь массового насилия, общую парашу для мужчин и женщин, крики ненависти, издевательский хохот. К каким своим историческим воспоминаниям они присовокупили эти? Во всяком случае, они ни за кого не вступились, никого не стали оборонять.
А разговор этот я не забывала. Ничто его не могло стереть из памяти. В простом спокойном обмене гипотезами было нечто чудовищное. О Сталине говорилось как о главаре бандитской шайки. Осатанелость грандиозных размахов пятилеток связывалась с тем, что служащие НКВД хватали кого попало, давали по десять лет, превращая тех, кто им неугоден, в рабочий скот.
Я отталкивала от себя леденящую мозг неправдоподобную, жутчайшую из догадок. Неужели плановое "рассудочное" превращение огромнейшей части людей в поголовье для блага других - правда нового общества? Того общества, за которое бились мой отец и мама?
Тоска по объяснениям цепко хватала за горло. Но насущным делом минуты было устоять на ногах, одолеть холод и голод.
Лазарет, в который меня поместили, был набит до отказа. На плотно придвинутых друг к другу топчанах лежали отощавшие люди с бело-желто-зелеными лицами. Мужчины и женщины вместе. Лазаретный барак также был врыт в землю.
Полагаться стоило только на сон и отдых от работы. Больничный паек и отсутствие лекарств поправке не способствовали. Было холодно. Тонкое серое одеяло, которое я натянула до подбородка, тепла не давало.
Против меня лежала худенькая "шалашовочка", вначале укравшая у меня кофту, а потом выручившая тем, что предотвратила избиение, крикнув: "Да вот он, мешок!" Все хотелось спросить ее: "Почему ты так сделала?" Но знала: она огрызнется. Пожалеть для нее было проще, чем сформулировать "почему".
Шел март. И именно в этот весенний месяц вдруг ударили злые морозы.
На четвертый день моего пребывания в лазарете, уже поздней ночью в Беловодск привели этап. Для столь свирепых холодов экипировка заключенных оказалась чистейшей фикцией. Одного за другим в лазаретное подземелье вносили и вносили людей с обмороженными руками, ногами и лицами. Многие были без сознания.
Лицо одного из ожидавших помощи показалось знакомым, но я не сразу поняла, что это джангиджирский технорук Портнов. Он был так слаб, что не открывал глаз. Что за эти три месяца могло с ним произойти? Почему он попал в этап?
В тот момент я хотела одного: владеть куском хлеба и кружкой сладкого чая, чтобы помочь ему. Бессилие нищего - отвратительно!
Старый узбек, которого положили возле меня, без конца просил: "Пить! Пить!" Сосед слева - тоже. Раз-другой я, пересилив себя, поднималась, вливала в рот стонущим по глотку воды. Но просили отовсюду.
Проснулась я неожиданно. Вдруг. По одну и другую сторону от меня лежали уже мертвецы.
За ними пришли с носилками не сразу. Уносили и возвращались опять: пять... семь... девять... В тяжелом сне метался Портнов.
Впечатления ночи потрясли.
Я сидела на краю топчана, мучительно силясь принять какое-то решение. Оставаться в этом погребе было невмоготу, а от мысли, что придется выходить на работу в такую стужу, внутри все сводило. Ждать откуда-то помощи не приходилось. Значит, вопреки всему, собрав остатки сил, надо было не только тянуть, но и превзойти себя - попытаться выйти на рекордный паек. Тогда, получив восемьсот граммов хлеба, возьму пятьсот граммов себе, а триста принесу Портнову. Нет, шестьсот - себе, а двести - Портнову...
То ли это был бред, то ли призрак "воли к жизни", но он обрел очертания решения. Джангиджирский технорук помог к нему прийти. Он отправил меня набираться ума-разума, сейчас ему было худо. Я хотела ему помочь.
По моей просьбе я была выписана из лазарета.
Чтобы выработать рекордный паек, надо было от склада к стройплощадке нести едва ли не пятнадцать кирпичей за раз. Я просила накладывать мне по семь. Рассчитала шаги "от" и "до". Ни одного лишнего движения. Только эти кирпичи, эти шаги. Я должна была, делая вместо одной проходки, две, справиться! "Трудно только первый день. Потом наемся хлеба и будет легче", уговаривала я себя.
На пути была узкоколейка. Переходить через нее с кирпичами самое непростое. О нее я и споткнулась, не дотянув до обеденного перерыва каких-нибудь пару часов. Упала вместе с кладью. С полнейшим безразличием ко всему, даже не пытаясь подняться, я лежала на земле и глядела в голубое небо. Больше ко мне ничто из окружающей жизни не имело отношения...
...Возле меня кто-то остановился. Сначала я увидела сапоги, полу брезентового плаща. Незнакомый человек присел возле меня на корточки.
- Сколько вам лет? - спросил он.
- Двадцать три.
- А срок?
- Семь лет, - машинально отвечала я, лежа на земле поперек узкоколейки.
- Какая статья?
- 58-я.
- Понятно. Пойдете работать на завод нормировщицей? Давайте помогу встать. Пошли к бригадиру. Где он?
Вольнонаемный харьковчанин главный инженер строительства завода Василий Иванович Лукаш помог подняться.
В лагере все то же: подъем, команда "стройся", выход на работу, натужные усилия выработать рабочую пайку хлеба. И вдруг обращение поистине странное.
Бригадир Гриша Батурин заставил пережить своеобразного рода потрясение. Занятный мужичок глянул однажды своими хитрющими глазками и тонким голосом произнес:
- Чего хотел сказать... Не знаю вот, как!
- Говорите, Гриша, что такое? - испугалась я.
- Вы грамотная, интеллигентная там и прочее... Мне газета попалась, там рассказ напечатан, сильно за душу берет. Взяли бы прочли в клубе для всех!
Что это он? Какая чушь? Рассказ, клуб, сцена?
Газету все-таки взяла. Прочла: Елена Кононенко, "Жена". Ранило фронтовика. Остался без обеих ног. Из госпиталя написал жене письмо: если захочет увидеть его "таким", то он приедет и будет ждать ее на вокзале. Женщина в назначенное время, не чуя под ногами земли, бежит к станции. Увидев "обрубок" когда-то любимого мужа, останавливается как вкопанная. Муж видит, как она ошеломлена. Хочет отковылять обратно. Но через минуту жена с криком муки, жалости и боли: "Се-режа!" - бросается к изуродованному войной мужу, припадает к нему.
Рассказ задел. Принимая чужую боль, мы начинаем жить истиннее. Память у меня была счастливой: прочла раз, другой все запомнила. Никогда ничего не читая со сцены, ответила бригадиру:
- Я выучила, Гриша.
- Так я ж знал! Василий на баяне сыграет. А вы после.
Узнав, что я "выйду на сцену", две или три женщины подошли ко мне в бараке:
- Хотите надеть мое платье? Посмотрите, может, мое?
Надела. Причесалась. Волновалась до дурноты. В маленьком клубе народу набилось битком. Крик женщины из рассказа вошел в меня, стал сильнее собственных страданий. Я слышала его по ночам. В нем выразилось все глубинное, чем были пропитаны поры войны и лагерей, когда, кроме как вывернуть себя наизнанку, выхода не существовало. Ослепленная болью рассказа, я и читала. Не помню, как...
Плакал бригадир Гриша Батурин, плакала "шалашовка", выручившая меня, плакали мужчины - ИТР, голодные, в рваной спецодежде работяги, заполнившие тогда этот зал "с кулачок".
Чувство счастья? Возможно ли так назвать то, что было тогда со мной? И этот Гриша, отыскавший мне применение несколько иное, чем советский суд?
Ко мне изменилось отношение. Да и сама я стала в чем-то иной, будто что-то про себя вспомнила.
[Так впервые раскрылось призвание актрисы. Это не сразу стало профессией. Судьба по-прежнему бросала то вверх, то вниз. Счастливая наружность иногда становилась причиной несчастья, толкала на край гибели; потом она же выручала. - Сост.]
Наташа загорелась мыслью организовать на колонне концерт. Это давало ей возможность, репетируя после отбоя, подольше сидеть с брадобреем. "Кто умеет танцевать? Кто что умеет?" - бросила Наташа клич. Желающие нашлись.
- Выручи! Помоги! - уговаривала меня Наташа. - Если ты согласишься вести концерт, тогда что-нибудь может получиться. Сделай это для меня! Ну согласись. Прошу!
Я сдалась. Измотанность и безразличие умудрили смолчать, что читала в Беловодске рассказ "Жена".
Концерт состоялся. Наташа имела громкий успех. Ее просто не отпускали со сцены. Я выступила в роли конферансье.
На свою беду!!!
На следующий же день меня вызвали в КВЧ.
Какова функция такого лагерного образования, как КВЧ (культурно-воспитательная часть), объяснить затруднительно. Газеты? Библиотека? Радио? Кино? Все это отсутствовало начисто.
Ведал КВЧ на колонне "Светик" освобожденный от всяких других обязанностей некий Васильев, мрачный, болезненного вида, худой, жилистый человек.
- Садись, товарищ, - указал он мне на стул.
Помещение КВЧ представляло собой каморку со столом, двумя стульями и плитой. Линялая ситцевая занавеска, видно, отгораживала постель.
Васильев начал с похвал тому, как я вела концерт. Потом последовали вопросы: "По какой статье? Срок? Где училась?" Сам отрекомендовался бывшим заместителем секретаря ЦК комсомола Украины.
- Встречался с Постышевым. Работал с Косиором. Завидовали! Написали анонимку. Оклеветали. Посадили. Теперь "страдаю вместе с вами". - Тут же спросил, трудно ли мне на лесоповале, и сам же ответил:
- Заморить человека там ничего не стоит. Поразмыслю, подумаю о твоем переводе в зону. Может, и в КВЧ устрою. Развернем тут работу.
Коробило его "ты", "товарищ" и "развернем работу". Встречается такая порода всячески чуждых людей. Васильев принадлежал к таковым, казался неживым, неодушевленным. Невозможно было счесть улыбкой оскал его желтых лошадиных зубов, хотя лагерный удачник явно пытался быть приятным.
Внезапно поднявшись со стула, он схватил меня за руки. Засопев, рванул к себе и к занавеске.
Опередив собственную сообразительность, с откуда-то взявшейся силой я оттолкнула его так, что, ударившись о край плиты, он полетел на пол. Парализовал наползший ужас: "Убила человека!" Но через пару секунд привставший "начальник" уже рычал:
- Сыг-ны-ю-ю! Сгною! В ногах будешь ползать, просить... Сгною!
Одно только представление о насилии мне мутило рассудок. Мысль о нем была конечной, как предельная черта ужаса, за которым следовало одно смерть. Именно его, насилия, я на протяжении всей жизни боялась неизъяснимей и превыше всего.
Не помню, как добралась до барака. Острое чувство обрыва жизни было единственным внятным чувством, а ядовитое мстительное "сгною" ничтожного "начальника" - лагерной достоверностью, перспективой гибели.
Изо дня в день, неделя за неделей одно и то же: подъем в пять часов утра, наспех выпитая бурда - чай с кусочком хлеба, команда "Становись в четверки!". Болотистая почва постанывала под ногами, когда нас вели бригадами в лес. При каждом шаге ступня отжимала влагу. Менялось одно: участки леса. Пилы притуплялись, а мы все пилили и пилили казавшиеся железобетонными стволы деревьев.
Изнурительный труд, соседство с топором путали иным мысли. Нет-нет да кто-то и отрубал себе палец или два (отважившихся на это называли "саморубами"). Шли на это, лишь бы избавиться от лесоповала, изнеможения, москитов, которые в течение всех часов жалили непосредственно в нервы.
Больше, чем на пятьсот, а в лучшем случае на шестьсот граммов хлеба "потянуть норму" не удавалось. Хлеб выпекался со жмыхом. Пайка походила на камень. Во время обеда маленькими черпачками выдавали "витаминное довольствие" - отвар из еловых и сосновых иголок. Но разве могло это помочь?
Многих уже одолела цинга. Настигла она и меня. Сначала на ногах обозначились лиловые пятна, очень быстро - гнойные очаги, затем открылись язвы.
Как-то после работы я нерешительно направилась в медпункт. Фельдшер обработал раны и... дал освобождение от работы.
Ни в какие законы, ни тем более в милосердие нарядчика или прораба я, разумеется, не верила. И когда утром в бараке женщины собирались на работу, от неуверенности в мало-мальские "права" было просто худо. Сердце ныряло вниз, но как освобожденная медпунктом я все-таки не поднималась.
Едва пересчитали построившиеся бригады и проверили списки заболевших, как тут же в барак прибежал нарядчик.
- А ну, быстро, - направился он ко мне. - Или помочь?
Нет-нет! Помогать было не надо! Страшась жирных рук нарядчика, которыми он стаскивал людей с нар, как могла быстро я слезла сама.
Присутствовать при отправке бригад на работу начальник КВЧ Васильев считал для себя делом обязательным. В любую погоду он, как гипсовая статуя, желтел возле вахты, проверяя, кого освободили.
Вечером фельдшер зло бормотал:
- Не дам больше освобождения. От Васильева так нагорело, что сам могу костей не собрать.
Мог и не говорить этого. И так было понятно. Такие, как Васильев, не шутили. Пообещав мстить, предпочитали все творить за спиной и уничтожать методически, со вкусом.
Буквальный смысл его угрозы "Сгною!" был уже налицо. Я с трудом передвигала ногами. Они были колодообразными, словно бы приставленными. Я загнивала.
Утром при ударе в рельсу удавалось понять: "...это лагерь... надо! Что "надо"? А-а, идти на работу". Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?