Неожиданно открылась дверь. Прежде чем я осознала, кто этот вошедший в кабинет человек, сердце схватило клещами.
   Ежедневно проходя мимо одного из домов поселка, я видела, как он в галифе, нижней белой рубашке то колол дрова, то складывал их в штабеля или в форме гебиста закрывал за собой калитку, идя на работу... Арест?
   Он по-хозяйски отодвинул стул и сел против меня:
   - Завтра в восемь часов вам надлежит явиться в РО МГБ. Пока без вещей. Об этом никто не должен знать.
   ...Его уже давно не было, а я никоим образом не могла справиться с собой. Страх - отстоявшийся, ядовитый - заполнил меня всю. Я ничего так панически не боялась, как вызова в МГБ. Боялась - не то слово: теряла способность что-либо соображать. Все несчастья, все ужасы жизни исходили от МГБ: папин арест, беды семьи, вызовы подруг с вопросами обо мне, собственный арест, вызов Колюшки, повторные аресты и судьбы друзей.
   Про себя-то я отлично знала: при всем пережитом тот самый-самый лагерный ужас - окровавленные трупы беглецов, опозоренные женские тела меня обошел. И хотя это был еще не арест, сейчас, когда явился поселковый гебист, сказав: "Завтра в восемь. Пока без вещей", - он, этот ужас, меня настиг и пригвоздил! "Вот оно! То, чего я так боялась! Будут бить. Бить будут душу. И на этот раз добьют".
   Пришли за ней, за душой. За тем, что им неподвластно и что составляло их извращенный, сладострастный интерес. Пришли за одною мною - лично. Я почувствовала: не вынесу. Не смогу. У меня нет воли! А без нее что делать? На что опереться? Борис проповедовал: человек должен быть управляемым механизмом. А я? Не отождествляя себя ни с разумом, ни с силой, до сих пор не знала, что я такое. Страх и растерянность вот что я есть!
   Дом РО МГБ, как и остальные в Микуни, одноэтажный, деревянный, только с решетками на окнах. За столом - пожилой, морщинистый начальник "учреждения". Над столом в раме Сталин. Предложил сесть:
   - Располагайтесь... Ну, как работается? Как живете?
   - Хорошо.
   - Так, установили: мы к вам относимся хорошо. А если так, нам тоже следует ответить тем же. Надо и нам помочь. Ясно?
   - Нет.
   - А что непонятного? Каждый честный человек должен нам помогать. Если что - вовремя предупредить, заметить. Дать нам знать. Иначе пока нельзя. Не выходит.
   - Но я не могу о чем-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
   - Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
   - Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таковых не знаю.
   - Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры врачей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Д., к слову, все знаете? А?
   - Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
   - Вот и защитите ее.
   - От чего?
   - А от своих же антисоветских разговоров с нею. Кто у вас зачинщик?
   - Где? Когда?
   - Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плел? (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? - лихо изменил он стратегию.
   - За что статью?
   - За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключенным Маевским.
   - Что значит "связь"?
   - Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или - чужие нам не нужны.
   - Я не чужой, - бестолково и жалко отбивалась я.
   - Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдемся. А вы вряд ли. Лес предпочитаете? Он дощипает вас, как надо. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
   Это я делала вид, что грязь и смрад повседневности меня не касаются. Даже медицинская практика ежедневно сталкивала с переломами и увечьями, со всем, что творила дикая энергия на подобных лесопунктах. Мозг отупел. Стиснутая со всех сторон дурным добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матерых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного "выхода". "Погонщик" продолжал:
   - Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
   - Я не могу!
   - Значит, так: или - вот лист бумаги, или - идите домой и ждите.
   Страх перед мраком в безголосом лесу смял. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
   Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
   Все, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась Нигде! Там - худо! Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили.
   Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мертвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: "Смотри, как здесь "идейно"! Дыши!" Но я была умерщвлена.
   Через два дня я попала в больницу. Лежала, отвернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашедший окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гебист.
   - Не найдется ли у вас чего почитать? - обратился он. Больно тут скучно лежать.
   "Специально лечь в больницу, чтобы додушить? Садисты!"
   Я попросила врача немедленно выписать меня.
   Как в одиночке, за закрытой дверью своей комнаты я провела несколько похожих на слипшийся ком суток. Диких суток! "Я ли это? Что со мною? Смерти испугалась? Жить хочу? Чего еще жду? Какой жути недополучила?"
   Я ощущала себя на том краю жизни, где обязан наконец определить: что есть ты сам? Именно - сам. Человек ты или нет? Или уводи себя из такой действительности, потому что смерть чище, или живи среди нечистот. Навсегда! Или ясность духа, или тьма.
   Вслепую, спотыкаясь о десятки маленьких и больших страхов, один на один с высшим повелением, без посредников и спасителей, сравнивая себя со всеми Роксанами и "Нордами", которые доносили на меня, я на четвереньках выползала к свету, перемещаясь к самой себе, к собственной точке в пространстве, которую должна была ощутить единственным местом обитания. Сама ли я шла, была ли ведома Богом - не знаю, но почувствовала наконец, что готова все отринуть, все пропороть на своем пути, лишь бы ни клочка себя не отдать, не уступить никаким угрозам власти. Я не умела и не хотела становиться "умной" и ухищренной. Не имела права на тьму перед всем светлым, чего было немало в судьбе. Я просто-напросто не могла жить так, как "желало" МГБ, а не я сама.
   Неукротимый порыв идти своей дорогой, какой бы она ни была, нестерпимый стыд за свою слабость перевесили унижающий страх. Оформились в волю: душу оставить своей. Без совладельцев!
   Проснувшись ночью, я ощутила, как откуда-то прибывали и прибывали силы. Вскинувшись с постели, я стала вихрем кружиться по комнате, кружиться в инстинктивном первобытном танце без музыки, слившись с ритмами вселенной, в согласии с ними и с ней. С силой выбрасывая в стороны руки, рубила, крушила собственный страх. Всем существом сознавая, зачем человеку дан час рождения, зачем в него вселена душа.
   Я наконец победила страх. Рассчиталась с ним. Это была первая и главная победа моей жизни.
   Страх еще не раз душил и скашивал, сваливал, но его липкая, уничтожающая основа была замощена навсегда.
   Меня вызывали еще и еще. На мое: "Не стану! Не буду!" тот же поток гнусных угроз.
   - Сами запроситесь. Слушать не станем! Даю еще неделю. Вызовем.
   Долго никто не вызывал. Зато на работе обстановка вокруг меня стала грозовой. Ни одной командировки не давали. Неожиданно пропал сделанный мною годовой отчет. Его нигде не удалось обнаружить. В приказе вынесли выговор.
   Как-то поздно вечером меня вызвала Анна Абрамовна.
   - Поговорим на улице. Объясните: что происходит? Директор Дома культуры наказал не занимать вас ни в концертах, ни в репетициях.
   Я объяснила: вербуют.
   - Мерзавцы! - возмутилась она. - Ах, какие мерзавцы! Держите с ними ухо востро.
   Вскоре я почувствовала, что нахожусь вообще в полной изоляции. Бойкот. Ареста или повестки на выселение ждала каждый день.
   Борис по дороге подбрасывал ответные письма:
   "О каком "вот и все", о каком "конце" может идти речь? Еще не случилось. Еще не факт. Пока человек жив, пока есть у него завтра, до тех пор есть надежда, право и долг надеяться, драться за надежду, за уверенность и осуществление. Страшна только смерть".
   Смерть - страшна. Конечно. Но я приручала себя к мысли о ней.
   Когда после длительного перерыва меня вызвали опять, оказалось, что произошла смена руководства. За столом сидел новый начальник. После первых же фраз стало ясно, что прежний был лояльней.
   Среди многих цветных папок он отыскал мою объемистую, синюю, начал ее перелистывать, реагируя кивком головы на чьи-то неизвестные мне умозаключения.
   Пережидая затянувшееся молчание, я смотрела на руки этого человека. Такими широченными и тяжеловесными выглядели его ржавые ногти на последних фалангах пальцев, что, казалось, каждый из них увенчан отдельной головой. Социальная сущность явственно была прописана во всем его облике. Представить историю "восхождения" этого человека не составляло труда. В тридцать седьмом году ходили осанистые, брезгливые энкаведешники с собаками, в зеленоватых габардиновых пальто. Тех сменили эдакие.
   Разговор сразу принял неожиданный и крайне тяжелый поворот:
   - Бахарев - это муж, значит?
   - Нет.
   - Ну сын-то от него?
   - От него.
   - Значит, муж. Как же это он с вами так поступил?
   - Поступил.
   - А что так скупо? Худо без сына? Ничего. Сына мы вам в два счета... Отыщем... Ну, так как собираетесь жить, Петкевич?
   - Я живу. Работаю.
   - Ясно. Возились с вами долго. Времени потратили много. Будете нам помогать?
   - Уже сказала: не буду.
   - Хорошо себя проявите - пошлем учиться. Вы английский язык изучали? Поможем и в этом. И работа будет интересной, и жить станете иначе. В настоящую жизнь включитесь.
   - Нет! Об этом больше говорить не будем. Я ясно сказала: не буду...
   Меня еще один раз отпустили "на срок, подумать". На следующий раз, потеряв терпение, распоясавшийся новый начальник стал кричать:
   - А нам легко? Вы что думаете, я сюда сам пришел? Больше ничего не умею? Меня партия призвала на этот пост. Сказала: ты здесь нужнее! Вот почему я здесь!
   Он расхаживал по кабинету - "цельнокроенный", убежденный в своих правах и правоте.
   - Сложа руки сидеть, понятно, проще!
   - Я работаю!
   - Слыхал. Одной вашей службы мало. Сегодня мир сложнее. За каждым кустом враг. Только и ждет нашей промашки. Это кому-то предотвращать надо?
   Весь мир, в его представлении, находился в кулачном бою. Все дрались, кубарем катались, вцепившись друг другу в глотку. Он это понимал. Я - нет. Он свой долг выполнял, выкладывался до конца, был гражданином своей страны, а некоторые "безмозглые баронессы" били баклуши, занимались одной "брехней". С неприкрытой ненавистью глядя на меня, он наступал опять:
   - Еще раз обращаюсь к вашей совести. Ну? Есть она у вас? Ну?
   - Ведь я же сидела, в конце концов, Господи!
   - Это нам и надо. Меньше подозрений будет, - обрадовался он вдруг. - О ваших, о таких нам более всего знать необходимо.
   - Нет! Не могу! Еще раз говорю: не буду!
   - Затвердила: не буду! - внезапно перешел он на "ты". Ты мне в дочки годишься. Понимаешь ли, кому говоришь "нет"? Ты самому Сталину это говоришь. Вот он стоит на Красной площади, на трибуне, как в войну, обращается к народу: помогите, надо! А ты ему: "Не могу!" Что же получится, если ему все так отвечать станут? Тебе жизнь предлагают. Вместе со всеми быть предлагают. А ты? Твое дело - оправдать доверие, которое тебе оказывают. Тебе сына найти обещают. Ты человек вообще или нет?
   Я была не человек. Исчадие боли. И он, в конце концов, не смел говорить со мной, как с детдомовским подростком. Не смел обещать, что за доносительство мне выдаст адрес сына. Но он не унимался, жал и жал:
   - Ей говорят: сына найдем, а она...
   Я не могла этого выдержать. Я его ненавидела! И я сорвалась. Я закричала:
   - Не смейте! Не надо!
   Что-то выкрикнув в ответ, начальник с силой хлопнул дверью и вышел, оставив меня одну в кабинете.
   Постепенно успокоившись, я подумала: это не может быть просто вербовкой. Я им понадобилась, чтобы пробиться к кому-то конкретному именно через меня. Но какое мне до этого дело, "господа нелюди"?
   Открытой на столе лежала папка - "собрание сочинений" доносов многих авторов на меня. Как и при аресте, меня выморачивали одиночеством. За спиной в уголья разваливались поленья, догоравшие в "голландке". На оконные стекла давил налетающий ветер. Домов через пятнадцать отсюда находилась моя комната. Лечь бы в постель и проснуться в другом веке, лучше - в прошлом...
   От неожиданного дробного стука в окно вздрогнула. Встав и открыв дверь, крикнула:
   - Здесь кого-то зовут!
   Вернувшийся в кабинет начальник открыл форточку:
   - Кто там?
   - Я, сынок, уборщица со школы, - раздался оттуда масляный женский голос. - Там счас к учительше ейный заключенный хахаль пришел. В классе они. Без света сидять. Третья дверь справа по коридору. Если сразу кого своих пошлете, так словите их на месте.
   - Хорошо, мать. Спасибо, мать. ...
   Вот как мастерится подноготная этой жизни. Сознательные представители населения в ролях "матерей" и госчиновники "сынки". "Пошлете! Словите!" Основы безбедного существования общества. Вот они!
   - Ну? - кратко спросил начальник.
   - Бесполезно.
   - И я так думаю.
   Он нажал на звонок под крышкой стола. Как во фрунзенской внутренней тюрьме, тут же вошел дежурный:
   - Идем.
   Это - мне? Ноги плохо слушались. Звенело в ушах. Открыли дверь в небольшой закуток. Закрыли. Теперь и вправду - все!
   Села на лавку. Потом легла. Хотелось забыться, ничего не чувствовать. Как долго все это обматывало мутью, кружило. Через это прошли все: Семен, Илья, Тамара Цулукидзе, Симон, Мира, Алексей. У них так же заваливалось сердце... так же не было никого вокруг. От меня самой ничего не зависело.
   - Так куда ее? - слышалось из-за двери. Про меня?
   - В путевом листе написано.
   - Конвой вызывать?
   - Давай, - юрко сновал челнок из слов между дежурным и кем-то еще.
   Затем все стихло. На ручных часиках стрелки показывали пять часов утра, когда загремели ключи.
   - Выходи,
   - Куда?
   Указали на кабинет.
   - Ну что? Будем кончать. Соглашаетесь с нами сотрудничать?
   "Он, что же, сидел здесь всю ночь, этот нелобастый, рукастый начальник? Или выспался дома и пришел опять?"
   - Нет! Делайте, что задумали. Я все сказала.
   - Идите. Вызову еще.
   Не доверяя этому "идите", шла к двери, спиной ожидая чего угодно.
   Все внутри дрожало: не арестовали? Одной стороной дорога лепилась к поселку, другой была обращена к лесу. Густой молочный туман, исходивший из болота прилесья, рассасывался на глазах. Пели птицы. Квакали лягушки. Я не шла, ступала. Сейчас, сию минуту должно было, казалось, открыться нечто бесконечно важное: Сама Истина. Вот сейчас, в этом рассеивающемся тумане... в поселке Коми...
   Почудилось почему-то там, в белесых испарениях, пять повешенных... Я шла и плакала, повторяла их имена. Все, что было с ними, после них и теперь, соединялось в одно. Я ощутила фантастическую связь всех жизней. И тех, великих, и отца, и собственной.
   ...Не успела я открыть дверь в квартиру, как тут же из своей комнаты выскочила соседка Фаня, работавшая в регистратуре, а за нею медсестра Анна Федоровна, непонятно почему оказавшаяся в гостях в столь ранний час. Обе были сильно пьяны. По одежде было видно: спать не ложились, глушили водку. Я обессиленно привалилась к притолоке. Опухшая от слез, рыжая, веснушчатая Фаня метеором слетала к себе в комнату, и обе, приставив мне ко рту стакан водки, заставили выпить.
   - Думала, не увижу вас больше. Простите меня, я подлая, подлая! запричитала Фаня.
   Ах вот оно что! Ну конечно же. Вот откуда у них такая точность чисел и часов. Она давно приставлена ко мне. Потому и поселили вместе. Сколько же их было за жизнь? Серебряков, Роксана, "вторая подруга", Евгения Карловна в Джангиджире... Разве всех перечтешь? И я могла очутиться в их стане?
   - Ладно, бедная Фаня, не плачь.
   Хорошо, что не постеснялась попросить прощения.
   Я с рюмкой-то водки не справлялась, а сейчас и стакан не подействовал. Голова оставалась пронзительно ясной.
   Теперь, закрыв дверь, все надо было додумать до конца. Ни вызовов, ни вида этих пальцев с пугающе желтыми набалдашниками ногтей ни при каких обстоятельствах я больше видеть не могла. Паспорт? При мне. Трудовая книжка? Кого-нибудь попрошу вызволить после. Вещички? Без них!
   Не знала только - куда ехать. Не было и главного - денег. Где их взять?
   В восемь утра Бориса выпускали из зоны. Вышла ему навстречу:
   - Всю ночь продержали под арестом, якобы готовили к этапу. Больше не могу! Уезжаю.
   - Уезжай! Уезжай! Деньги? Сейчас раздобуду. Принесу. Поезжай к моей маме. Там рассудите, как действовать дальше. Жди на станции со стороны леса, - поддержал обрадованный Борис.
   Вручив мне деньги, помчался обратно в зону:
   - Поезд идет мимо колонны. Провожу оттуда. Счастливо! До встречи на свободе. Уезжай! Не медли!
   Все произошло с молниеносной быстротой. Не сама, а попавшегося на глаза знакомого осмотрительно попросила купить мне билет.
   Поднявшись по ступенькам в подошедший к Микуни поезд, повернулась лицом к Княж-Погосту:
   "Прости, Колюшка, родной, прости. Не сумела приехать проститься. Прощай, единственный! Прощай..."
   Приткнувшаяся к железнодорожной станции микуньская колонна из тамбура вагона смотрелась аккуратным чертежом: квадрат зоны с вышками по углам, внутри - ряды прямоугольных бараков. Поскольку заключенных уже вывели на работу, в пустом зонном пространстве между бараков стоял лишь один человек Борис. Закинув голову, он в прощальном жесте вздернул обе руки, затем раскинул их. Фигура походила на распятие. Заклинательно-преданный порыв ударил в сердце.
   Я бежала с Севера.
   Совершала фактически то, что когда-то советовал сделать начальник колонны Малахов. С той трагической разницей, что бежала теперь не с сыном на руках, как он подсказывал, а без него.
   Поезд шел на Москву. Я мучительно старалась сообразить: что потом?
   Через полторы недели на Черновицком почтамте мне выдали письмо. Не из Микуни. Из Москвы от матери Бориса. Она сообщала: микуньским РО МГБ на меня объявлен всесоюзный розыск! На случай перлюстраций корреспонденции Шпаковы, извещая о дальнейшем, будут именовать меня в письмах "Ростислав", писала она.
   Ужас. Он имеет множество ликов. В том, как за мной охотилось и расставляло капканы это ведомство, был захлеб оголтелой и примитивной мести: они прозевали мой отъезд.
   Я не притрагивалась к еде. Не спала. Пять дней просидела, не выходя из квартиры Анны Емельяновны. Не выдержав самозаточения, нервы в конце концов взорвались. Поправ все на свете, я безрассудно пошла не куда-нибудь, а в кино. Затылком ощущала чей-то сверлящий взгляд, фильма не видела. Переждав, пока выйдет публика, мысленно смирившись с концом, направилась к выходу.
   Во дворе кинотеатра поджидал высокого роста мужчина.
   - Торопитесь? - спросил он.
   Желая быть при аресте храброй, ответила:
   - Нет.
   - Тогда, может быть, пройдемся? Я покажу вам город.
   "Он откровенно оговорился, что я нездешняя, разыскиваемая. Ошибки нет".
   - Спасибо. - ответила я .- Я уже все в этом городе видела.
   - А тюрьму? - спросил он, улыбнувшись.
   - Тюрьму? Еще нет.
   И я пошла с ним рядом.
   Лишь по мере того, как он рассказывал о себе, я начала слышать и понимать, что этот человек отправил свою семью на курорт и "вот сейчас свободен". Он был даже остроумен. Все это уже походило не на драму, а на фарс. Только захлебнувшись в своем неумении плавать, человек совершает полезное движение. Поняв, что теряю разум, я утвердилась в бесповоротном решении: немедленно сесть в поезд, ехать в Москву. Прямо в Министерство ГБ. Выяснить наконец в их "головном центре", чего от меня хотят, что им нужно. Сказать, что не боюсь смерти, что, если меня не оставят в покое, я тут же кончу жизнь самоубийством.
   Наивно? Конечно. Но!.. По тому, как успокоилась, поняла: верно! Другого выхода у меня нет.
   В Москве на Кузнецком мосту я заняла очередь в приемной МГБ.
   Мне обязаны были наконец разъяснить, почему человек не имеет права отказаться от сотрудничества с органами безопасности, что приравнивает меня к особо важным преступникам, на которых объявляется всесоюзный розыск.
   Мучило, что у них оставалось свидетельство моей паники и замешательства - подпись на их бумаге. Разрубить все узлы должны были здесь, сейчас и навсегда. Тем самым решался вопрос, жить или не жить в самом буквальном смысле.
   Проходивший через приемную военный в большом чине неожиданно остановился возле меня:
   - А у вас что? Заходите... Слушаю.
   Сжатая пружина выбила затворы. Я как в бреду рассказывала о том, как была доведена до больницы преследованиями РО МГБ в Микуни, о подписи и своем отказе, об их угрозах заслать меня на лесопункт и "пришить" уголовное дело, о спекулятивном обещании разыскать украденного от меня сына, об инсценированном ночном аресте, всесоюзном розыске и о том, наконец, что я на свете одна, и если меня не оставят в покое, то, выйдя отсюда, брошусь под первый попавшийся транспорт.
   Мне принесли стакан воды. И когда я унялась, сказали:
   - А сейчас идите в приемную. Вас вызовут.
   Сидеть пришлось долго. Узнавали. Проверяли. Наконец, снова пригласили в кабинет.
   - Езжайте, куда хотите, за исключением неположенных, предусмотренных "статьей 39", городов. Устраивайтесь. Работайте спокойно. Больше вас никто беспокоить не будет. Если возникнет что-то конфликтное - вот наш адрес, вот моя фамилия. Пишите. Понадобится приехать - приезжайте. - Есть еще вопросы? Просьбы?
   - Нет!
   - Тогда - все.
   Я поверила этому человеку. Он освободил душу. Снял с нее убивающей тяжести гнет.
   "Мне на этот раз повезло, - говорила я себе. - Посчастливилось встретить человека, который слышит! Повезло, и все тут!"
   В государственном органе власти, наевшемся уничтожением такого количества невинных людей, что этого и не представить, пообещали больше не мучить меня.
   Опустошенная до дна, я по сути лишь в тот момент действительно вышла из зоны. Освободилась только сейчас.
   Потом подумалось: вряд ли это частный случай. Может, чтото стронулось с места вообще? Личная свобода - хорошо, но еще не все! Вдруг в самом деле что-то изменилось в стране? Мысль была настолько хороша и так певуча, что лучшего компаньона для "шатанья" по Москве придумать было невозможно. Опьяненная волей, я, неторопливо исхаживая одну улицу за другой, направилась на Главный телеграф Москва-"9". В окошечко мне выдали несколько писем, извещение на телеграмму и перевод на триста рублей, как я полагала, выписанный ошибочно, поскольку такой суммы никто из моих неимущих друзей прислать не мог.
   Пробежав глазами телеграфный текст, вчитываясь в него снова и снова, я ухватить ее смысл никак не могла. Написано было следующее: "Тамарочка Саша приехал все хорошо письмо ваше получили перевожу триста телеграфом крепко вас любим целуем пишу Оля". Оля - это Ольга Петровна! А Саша - Александр Осипович? Его освободили? Возможно ли? Поистине где-то что-то сдвинулось.
   [Когда Александра Осиповича освободили, Тамара Владиславовна поселилась возле своего учителя. После его смерти играла в разных провинциальных театрах. Только в 1960 году встретила человека, с которым захотела соединить свою жизнь, и вернулась в Ленинград. - Сост.]