Страница:
Художник сразу его узнал, этого жуткого гада Извосю, который, будучи старше на два класса, отбирал у него деньги, карандаши и ластики.
— Тебе некуда спешить! — кричал этот Извося. — Ты же бездомный! Я был в твоей старой квартире и все знаю! Я тебя искал! Адик обманул беднягу, а? — Тут Извося захохотал, и опять изо рта его повалил пар (было очень холодно и сыро). — И под лестницей у тебя уже живут!
— Я спешу... — был ответ.
Пар и туман заволокли лицо Извоси, и оно стало как-то расплываться.
«Ну, — подумал художник, — я от голода схожу с ума».
— Ты, — прокричал Извося уже откуда-то издали, — хорошо, оставайся. Каждый сам себе злобный дурак!
И он растаял в вечерней мгле.
«Это я уже точно сошел с ума», — подумал художник и поднялся, чтобы идти дальше.
И тут он разглядел дом, на крыльце которого сидел. Там не было окон и дверей, в подъезде росло маленькое дерево, а пол давно искрошился.
Наш бродяжка вошел в дом, увидел там в углу старый диван и заснул, наконец-то на мягком.
Утром, правда, его вырвал из сладких снов грохот.
Какой-то механизм виднелся в окне, он рычал и разбивал стену.
И едва ночующий выскочил из дома, как крыша обрушилась.
Художник вздрогнул от холода и пошел прочь.
Однако вскоре его догнал какой-то незнакомый человек и сказал, запыхавшись и пританцовывая от спешки:
— Это ваше?
И протянул ему холст, натянутый на подрамник, со словами:
— Это лежало там, в вашей комнате.
Художник застеснялся сказать «да, это мое» про чужую вещь и пожал плечами:
— Нет, это не моя была комната и не мой холст.
И он пошел дальше, но, пройдя какое-то расстояние, все-таки обернулся.
Под бетонной оградой на земле лежал одинокий белый холст, а около него стоял фанерный чемоданчик — явно складной мольберт для рисования.
Причем ограда уже почти висела над этим богатством, еще минута, и она тоже должна была рухнуть. Художник не выдержал, подбежал, схватил холст и мольберт и отскочил в сторону.
В ту же секунду бетонный забор упал.
Новый владелец холста и мольберта стоял, прижимая к себе чужие сокровища.
Он с детства помнил Извосю, вора и негодяя, из-за которого голодал все школьные годы, и поэтому никогда в жизни не стал бы брать у него ничего — он вообще никогда не брал чужое.
Но тут был особый случай, можно считать, что ему пришлось спасти от уничтожения чьи-то ценные вещи.
Надо было отнести их в какое-то бюро находок.
И художник поволок довольно тяжелый мольберт (скорее всего, в нем лежали кисти и краски). Холст пришлось нести под мышкой.
Но тут путнику встретилась резвая старушка с пухлым смеющимся лицом. Художник спросил ее:
— Вы не знаете, кто жил в этом доме?
— Там жил рисовальщик, он заключил контракт на рисование портрета своего старого товарища, уже выполнил работу, но тут вдруг погиб, а родни не было. И что здесь началось! Понаехало машин! Выставили охрану! Нам, бедным людям, ничего не досталось, все разобрали богачи!
— Возьмите это, — предложил художник и протянул старушке свои сокровища.
— Да ну, — сказала она, — я уже набрала себе в том доме барахла, кисточек, красочек, холста два рулона, за это на базаре никто ломаной копейки не дал. Пришлось так и выкинуть. Никому не нужно. Теперь все художники обходятся без этого. Рисуют пульверизатором, что ли. Даже цветную клизму себе ставят и этим добром льют на холст. А кисточки-шмисточки уже устарели. Мне объясняли.
Какая-то особенно знающая и веселая была та старушка и от веселья приплясывала на месте.
И быстро исчезла за углом.
Тут же художник помчался на любимое место у булочной. Его глазам предстала обычная картина: золотые батоны плыли в руках, в пакетах и сумках из дверей булочной, а вдали сияло бирюзовое небо — почему-то дождь кончился и стало опять тепло, — и громоздились розовые, зеленые и желтые дома, а также стоял маленький храм с серебряной крышей. К булочной, хромая, приближалась старушка в оранжевом халате.
Художник установил мольберт и заработал как фонтан, кисти так и мелькали в его руках, и холст очень быстро засиял, загорелся, прохожие в удивлении останавливались и говорили «хлеб не похож» или «небо не такое», то есть пошли знакомые, привычные дела.
(Он слышал эти слова часто и уже не обращал на них внимания. Кстати, жулик Адик, который как-то подошел к нему на улице, вел себя иначе, он стал неумеренно хвалить едва начатую работу. А ведь каждому приятно, когда находится справедливый судия, настоящий знаток и ценитель твоего труда, и художник пригласил Адика в дом, посмотреть другие работы. Адик опять же восхитился и захотел помочь такому талантливому живописцу с выгодой продать квартиру и купить другую подешевле: так как было ясно, что тут имеются долги, краски стоят дорого, картины никто не покупает. Сам художник, конечно, не смог бы провернуть такую сложную операцию, и в тот же день он дал Адику доверенность на все свое имущество. И чем это кончилось, нам уже известно, владелец продаваемой квартиры вскоре устроился ночевать на лавочке в парке.)
Итак, быстро написав картину у булочной, художник вдруг подумал, что надо зайти к своему адвокату, который вел дело против жулика Адика. Художник помчался прочь, но на ходу оглянулся, прощаясь с любимым местом.
Однако отсюда не было видно ничего — ни церковки, ни булочной, ни домов. Свинцовый туман опустился на знакомый перекресток и накрыл собой все, что только что было нарисовано.
«Надо же, как меняется погода», — рассеянно подумал наш живописец и двинулся вперед.
Как ни странно, адвокат был на месте и сразу ему сказал:
— Знаете, у вас, кажется, все в порядке, и квартиру отберут у этого жулика Адониса прямо сегодня! Имейте в виду, с вас десять процентов! И не тяните! Каждый день ваш долг мне будет расти!
Художник на радостях даже не понял о чем идет речь, выскочил на улицу объятый счастьем, но тут же остановился как вкопанный: что же это, ведь сегодня из его квартиры выгонят не Адика, а ту семью, девушку и ее родителей и пять собак с котом!
Художник ринулся обратно к адвокату, но тот уже ушел. Художник хотел написать заявление, что отказывается от своей квартиры в пользу тех, кто там живет, однако его не пустили подать бумаги, сказали, что сегодня неприемный день.
Затем началось самое печальное — придя в свой бывший дом, он обнаружил там суматоху. Наверху лаяли собаки, дверь в его квартиру стояла нараспашку, и видно было, что жильцы собирают вещички.
Квартировладелец вошел к себе домой, поймал за руку девушку, которая запихивала кота в клетку, и сказал ей:
— Вам совершенно не нужно отсюда выезжать! Живите!
— То есть, — поморщившись, ответила девушка, потому что кот топырил задние лапы и не пролезал в узкую дверцу.
— То есть я хозяин квартиры, — заявил художник, — и я получил ее обратно, и живите в ней, пожалуйста.
— А, — равнодушно сказала девушка, — так это вы тот человек, который ограбил Адика? Отнял у него все имущество, посадил в тюрьму, а потом вам стало его жаль и вы отдали ему одну из своих квартир? Это вы?
— Адик жулик, — сказал сбитый с толку художник.
— Адик? — холодно переспросила девушка, окончательно запихнув кота в клетку. — Адик мой муж.
Она сказала это безо всякой горечи или гордости, но с особенной силой. Как будто кому-то возражала. Как будто кто-то в этом сомневался.
Девушка понесла кота вон, и тут обнаружилось, что она хромает.
— Давайте я вам помогу, у вас же нога болит, — сказал художник.
— У меня? — переспросила девушка, — у меня нога не болит:
— Но я же вижу! — заволновался художник.
— У меня ничего не болит, — заявила девушка и потащила, явно стараясь не хромать, клетку с котом вниз.
А рабочие уже подводили ремни под рояль, и квартира постепенно пустела.
Художник — что делать — начал помогать носить стулья, даже обвязал веревкой две стопки книг, как вдруг явился отец девушки и что-то сказал грузчикам.
Они мигом ушли, ушел и девушкин папа, растерянный человек с бородкой, а рояль, стол и книжные полки остались стоять среди мелкого мусора.
Внизу зарычала и уехала машина, художник выглянул в окно. Там, на тротуаре, на чемоданах, сидела вся семья, клетка с котом находилась на коленях у девушки, а собаки легли веером.
Они явно кого-то ждали.
Весна в тот год не удалась, часто шли дожди, и в данное время суток (в полдень) облака зависли низко и тяжело, плотной массой, как будто поверх города положили полную грелку, и сомнений не было: вот-вот это резиновое небо лопнет.
Художник боялся спуститься вниз, боялся предложить свою помощь. Семья, видимо, ждала Адика.
Адик все не приходил, и из окна художник видел, что семья достала две лакушки, для собак и для кота, и девушка насыпала туда корм и извлекла кота из клетки. Звери начали обедать, собаки строго поочередно, кот в стороне, а люди все так же сидели на чемоданах.
Начался мелкий дождь.
Художник, несмелый человек, не решался даже как следует высунуться из окна, настолько чувствовал себя виноватым.
Когда такие же несчастья происходили с ним, он как-то успокаивал себя и ни о чем не думал, жил и жил, ловил счастье, если оно выпадало — то есть все его мысли были о нынешнем моменте: спрятаться от дождя, найти монетку на земле или хороший кусок хлеба в помойке. Далеко вперед он не заглядывал.
Но, например, представить себе, что его родители сидят бездомные на улице и мокнут под дождем, он не мог. Он бы с ума сошел!
А тут руки у него были связаны. Жулик Адик обобрал и покинул свою жену, и, видимо, продал ее квартиру с обещанием приобрести жилье побольше и переселил сюда, на чердак — и теперь его бедная жена не хочет слышать ни слова о своем Адонисе: он ей, видимо, напел, что у него трудности, его преследуют, грозят убить и так далее.
Так прошло некоторое время, и внезапно за спиной у художника появился Адик и сказал:
— Я беру ключи от квартиры, потому что я подал в высший суд, а пока что это мое жилье. У меня все документы, что ты мне должен большую сумму и в залог отдал свою квартиру, подписал полную доверенность. И выйди отсюда вон, паскуда, я тебя замочу вообще. Найму ребят. Найдут твой труп. Они бьют только один раз, второй раз уже по крышке гроба. Но тебя не похоронят, а бросят на свалке собакам или рыбам в пруд. Ясно?
— Ваша жена мне говорила, что вы продали ее квартиру, это было?
— Какая моя жена? — глупо спросил Адик.
— Ну, с собаками. С больной ногой.
— Хромая Вера, что ли? — засмеялся Адик. — Чего выдумала. Она мне никакая не жена. Жена. У меня таких жен как грязи. Смешно. Короче, катись отсюда. Я эту квартиру уже опять продал одним новым русским.
На лестнице гомонили, подымаясь, какие-то очень знакомые голоса: ругались, кричали, хохотали. Плакал ребенок, его крик приближался.
— Сейчас, — сказал художник. — Скажи, Адик, а эти новые люди, они деньги уже отдали?
— Какое дело тебе! — воскликнул Адик.
— Такое. У них фальшивые деньги, понял? Ты не успеешь вынуть бумажку из кармана, как тебя опять арестуют.
Художник врал вдохновенно.
Адик покосился на свой нагрудный карман, который, чем-то набитый, висел над рубашкой, как старый балкон над домом.
— У каждого человека свои взлеты и посадки, — быстро ответил он.
— Адик, я им сдал свою комнату, они мне заплатили вперед, я пошел в магазин, подаю деньги за хлеб, а кассирша подняла крик. Я сбежал.
— Так. Стоп, — сказал догадливый Адик. — Ты сиди здесь и никого их не пускай. Меня нет. Понял?
— Дай-ка ключи, я запру, — потребовал художник, получил ключи и вовремя закрыл дверь.
Адик, бледный и потный, услышал барабанный бой в дверь и крики и прошептал:
— Что делать?
— Хозяйва! А хозяй! Открой! — вопили за дверью.
— Я буду охранять квартиру, но ты забери с улицы Веру и всех, потому что через них тебя вычислят быстро.
— А как, как я заберу? Как я выйду вообще?
— Там справа у окна есть пожарная лестница на чердак. Там выход по крышам.
Адик тут же ушел в окно, сказав:
— Я тут сделал ставни из стального прута, закрой их и запри! А то влезут!
Дверь сотрясалась от грохота, но это была двойная железная дверь, тоже поставленная хитрым Адиком.
Художник закрыл решетчатые ставни на всех окнах. Смотреть вниз он уже не мог и решил пока что поработать. Как молния, он кинулся к мольберту и начал писать картину прямо поверх предыдущего: другого холста не было.
Через небольшое время, сделав первый набросок девушки, ее родителей, кота и собак, он открыл окно, распахнул ставни и выглянул: тротуар был пуст, если не считать прохожего с зонтом.
Художник остался жить в своей квартире.
Он рисовал, питаясь остатками крупы, которые нашел на кухне, и прислушивался к крикам на лестнице — а там шла кипучая жизнь, там расположились, видимо, лагерем по всем ступенькам, там пели песни под гитару, там бегали, как кони, маленькие дети, там происходили громкие скандалы, провоцируемые другими жильцами с нижних этажей (художник со своей мастерской занимал нечто вроде чердака). В лифте, видимо, кто-то тоже поселился (судя по крикам), там (судя по скандалам) жил глава этой огромной семьи, и лестничные обитатели то и дело орали:
— В лифте! Он лежит в лифте! Там, на подушке! Ему говори! Он на ковре, Рома!
И громко говорили:
— Рома, эй! Там Рому спроси!
Художник очень живо представлял себе лестницу, сидящих и лежащих новых жильцов: ступеньки спускались как места в театре, а в лифте восседал на подушке, не хуже чем на сцене, Рома в кожаной куртке и с золотым перстнем на грязном пальце. Но это все не касалось нашего художника, он был занят своей картиной: ему казалось, что любимая семья принадлежит ему, он даже мог каждый день менять выражение лица у девушки — она смотрела на него то полуприщурившись, насмешливо, то радостно и нежно. Слепую собаку он сделал пока что одноглазой, так все-таки было лучше. Котову клетку нарисовал попросторнее и так далее.
В то утро, когда художник, таким образом развлекаясь, сварил последнюю горсть манной крупы и открыл последнюю баночку кошачьего корма с запахом мяса, в окне за решеткой показался Адик. Он терпеливо стоял снаружи и смирно, как голубь, постукивал по ставню ногтем.
Художник подошел, жуя корм, и отрицательно замотал головой.
Адик закричал:
— Пусти! Все, пусти меня! Я обнаружил!
Художник сказал:
— Не проси!
— Твои условия! — крикнул Адик.
— Женись на Вере! Слышал?
— Сошел с ума! А? — опять прокричал Адик.
— Слушай! Здесь запасы еды года на три, газ есть, вода есть, а квартира моя, — гремя голосом как железом, отвечал художник.
— А если женюсь, ты отдашь мне квартиру?
— Ну да!
— Да я женюсь на фиг хоть завтра! Где Верка? — завопил Адик.
— Но квартира будет только ее и без права продажи, понял?
Тут Адик без единого слова спорхнул с подоконника и умотал вверх по крышам.
Из этого разговора художник с ужасом понял, что Вера с родителями не живет у Адика и исчезла неведомо куда.
И он решил их найти. Все забыв, он открыл дверь и вышел вон, собираясь запереть ее, однако тут же обитатели лестницы, как вода сквозь прорванную плотину, хлынули через порог в квартиру. Они врывались в коридор и рассыпались по комнатам — люди с узлами, детьми, перинами, сумками, подушками, самоварами, они не радовались, а гомонили, на ходу ругаясь, споря, видимо, кому где жить, в дальней комнате грянул рояль, кто-то раскрыл его и прыгнул внутрь, наверно, а остальные всем скопом забарабанили по клавишам. Последним в квартиру вошел огромный Рома с подушкой, весь в золоте, в джинсах, в кроссовках, в кожаной куртке и с прилипшим перышком на красной от сна щеке. Он заглянул туда, сюда и исчез в ванной комнате, где по непонятной причине никто не находился.
Только что это была пустая, голодная квартира — а теперь всюду лежали на полу люди, поверх своих матрасов и под своими собственными перинами. Над подушками торчали носы стариков, дети бегали прямо по телам лежащих, из кухни доносился легкий бытовой крик, какой бывает, когда сразу несколько хозяек очень спешат приготовить свой обед. Там звенела посуда, кастрюли, там лилась вода.
— Хочешь кушать? — спросила бедного живописца толстая бабушка, закутанная во многие шали.
— Спасибо, нет, — ответил художник и вернулся в ту комнату, где обычно рисовал. Вокруг его картины толпились дети. Кто-то находчиво открутил тюбики с краской, и результат этого был ужасен: дети стали похожи на маляров, особенно их лица, не говоря о руках, ногах, штанах и волосах.
При виде хозяина дети отскочили от картины, которая вся оказалась густо замазана красным, как кровью.
Непоправимо испорчен был драгоценный портрет семьи.
Художник вздохнул и машинально начал писать поверх предыдущей картины. На алом фоне полотна появилось множество глаз — живых, любопытных, горящих детских и прижмуренных стариковских, огромных девичьих и хитроватых женских очей, затем художник нарисовал узлы, перины, красные цветастые юбки и черно-алые шали, окна с нагромождением кастрюль и банок, изобразил медный самовар, уже горячий, стоящий на полу на белой скатерти, и множество красных чашек вокруг него, а также груду золотых баранок, тарелку с малиновой карамелью, банку соленых огурцов, груду нарезанного черного хлеба и заварочный чайник, алый с золотом, литра на три.
На одном полотне разместилась вся бесхитростная, бедная кочевая жизнь — все было на виду, но еще столько же оставалось внутри.
— А меня, а меня! — вопили дети, и художник щедро рисовал каждого, и население квартиры всем кагалом толпилось вокруг.
Он так увлекся, что не замечал времени.
Когда картина была уже почти закончена, художник услышал за спиной, в отдалении, испуганный плач. Обернувшись, он увидел, что комната, в которой он рисовал, опустела, а в дальнем углу, под стеной, сидит маленькая девочка с младенцем на руках и рыдает. Живописец понял, что она обижена, и тут же нашел место и для этой малышки. Он нарисовал ее юбки, бусы, слезы, черные слипшиеся кудри, худые ручки, которыми она прижимала к животу мирно спящего крошечного младенца — и его розовые щеки, черные густые ресницы, темный пух на кукольно-маленькой голове.
Когда художник перенес эту пару на полотно, в квартире воцарилась гулкая тишина.
Теперь, вытерев кисти, художник огляделся вокруг. Было пусто. Девочка с ребенком исчезла.
Только в углу еще лежал узел, из которого блестела кружевная крышечка самовара.
Художник, превозмогая себя, нарисовал внизу, в углу, и этот самовар в пестром платке.
Теперь можно было спокойно вздохнуть.
Художник прошелся по комнатам и вдруг обнаружил, что этого последнего платка с самоваром нет на месте.
Видимо, люди умчались и унесли с собой все. Испугались, что ли, что их рисуют?
Художник сходил проверил, закрыли ли за собой дверь его гости, и для верности еще задвинул внутренний засов.
Квартира была совершенно пуста, валялся только мелкий житейский мусор, да еще из ванной несся знакомый храп со свистом и стонами.
Художник открыл дверцу, увидел там могучего Рому, который спал в ванне на груде перин в полном обмундировании животом вверх.
— Слона-то я и не приметил! — воскликнул художник и помчался писать Рому.
Рома уместился у него на полотне поверх груды узлов над роялем.
Работа шла на удивление легко, десяток мазков — и спящий вождь своего племени предстал во всей своей красе, как бы паря над народом.
Закончив картину, художник заглянул в ванную проверить, все ли получилось.
Высокое ложе Ромы опустело.
Проверив засов на двери, наш живописец убедился, что никто не выходил из квартиры.
На окнах были все те же решетки.
Художник сел на пол и по-настоящему испугался. Кочевой народ ушел в его картину?
Тогда где те, другие, — тетка с батоном на углу Сивцева Вражка, колченогая бабушка в оранжевом халате у дверей булочной? Где семья с пятью собаками и котом? Там, где бродячее племя?
Художник давно подозревал, что те, кого он рисует, как-то растворяются, плошают, выцветают, что ли, после того как картина бывает закончена. Розы вянут, люди бледнеют, небо линяет, оно уже явно не то сияющее небо, которое горело над улицей два часа назад.
И автор тайно гордился, что только на его картинах сохраняется свет, и этот свет всегда можно увидеть, ощутить снова... И семейство с собаками он рисовал, чтобы оставить его жить вечно, и переулочек с булочной, и своих кочевников.
А завтра будет новый день, так он считал раньше, новое солнце и другие обстоятельства, у Бога всего много. Все вернется, не вернется только то, что уже было однажды написано на холсте, всего и забот.
Но теперь, после исчезновения самовара и Ромы, сами собой возникали ужасные мысли и подозрения.
Этот холст и краски — не дар ли страшного Старого Товарища?
Иногда самые безобидные вещи убивают, если ими орудуют злодеи.
Что уж говорить о таком сложном деле как рисование, с помощью которого живописец может остановить мгновенье и сделать бессмертным любого человека! А сам может погибнуть как собака под забором, в позоре, нищете и безумии! Спросите историков — они много знают подобных случаев.
В ужасе смотрел художник на свою картину, и с картины смотрело на него семейство, которое он, может быть, убил.
Печальные черные глаза как будто просили его о чем-то.
Мигом собрав краски в мольберт и прихватив картину, художник помчался как ветер на улицу и дальше, дальше, к знакомому переулку, к булочной...
Он не нашел этого места.
Шел какой-то вселенский ремонт, вместо мостовой зияла как бы преисподняя, везде громоздились механизмы, заборы, кучи земли.
Стоя над этой свежей могилой, в которую ушел его любимый переулок, художник дрожал: он понял, что такое был подарок Старого Товарища. Ничто, нарисованное на холсте, больше не вернется. Все. Миру приходит конец. Сколько еще таких холстов и мольбертов рассует по магазинам Старый Товарищ, сколько художников по дешевке купит эти орудия смерти...
Значит, нельзя выбрасывать холст и краски.
И художник потащился со своим смертоносным грузом вдаль по городу. Он хотел найти то место, где ему всучили эти опасные дары.
Он шел и шел, то и дело ему преграждали путь свежие развалины, среди которых хлопотали огромные, как звероподобные ящеры, механизмы.
Он хотел встретить Извосю и договориться с этим Старым Товарищем, чтобы тот взял обратно свое «оборудование» в чистом виде, а то, что было нарисовано на холстах, вернул бы в жизнь.
Художник собирался предложить жадному Извосе свою квартиру — все равно нечем платить адвокату.
Или пусть берет тогда жизнь, зачем жить, если хроменькая девушка Вера погибла вместе со своей семьей?
Наконец художнику Игорю показалось, что он добрался до проклятого места — зрительная память у него была прекрасной. Вот здесь кончалась улица, здесь стоял дом и забор...
Но теперь тут возвышался настоящий дворец — с башней этажей в пять, с балконами, красной черепичной крышей и глухим забором вокруг, снабженным колючей проволокой.
Художник попытался позвонить в железную дверку, вмурованную в стену, но ему ответили только собаки. Сколько раз он нажимал кнопку, столько раз ужасно взлаивали псы, как будто их пытали током.
Дом хранил молчание, все было неподвижно.
Машинально, по своей всегдашней привычке, художник Игорь снял с плеча мольберт, установил его, раскрыл, выдавил краску из тюбиков, налил скипидара в чашечку, поставил проклятый холст и начал писать поверх прежней картины.
Он быстро набросал контуры дома с забором, положил холодные голубые тени, горячие пятна света, наметил редкую зелень, цветные пятнышки занавесок на окнах, он не забыл ничего, только не стал писать ворону, которая недвижно сидела на краю крыши. Он боялся убить эту ни в чем не повинную птицу.
В одном окне вдруг дернулись занавески и мелькнуло бледное пятнышко лица с открытым ртом — художник тут же поставил белесую точку с черной запятой внизу — лицо исчезло.
В другом окне блеснуло что-то темное — художник и тут мазнул кисточкой. Черный блеск исчез. Похоже, это был пистолет.
Дальше необходимо было писать замок тщательно, прорисовывая все детали, начиная с нижнего ряда окон.
Замок начал растворяться. Башня уже просвечивала, крыша обнажила белые стропила, ворона в ужасе снялась и стала кружить над тающим, как сахар в чае, дворцом...
Тщательно нарисовав забор, который тут же исчез, художник увидел какой-то халат, который держал в руках поводки, готовясь спустить бешено лающих псов...
Делом двух секунд было наметить собак.
Не сделав и шага, они все мирно уместились на картине в своих угрожающих позах.
Художник, разумеется, не писал ни неба, ни леса на горизонте, ни домов по соседству, не говоря уже о маленьком стаде коз и старушке на пеньке.
— Ты! — воскликнул из пустого пространства кто-то без головы, но в бархатном халате и золотых туфлях. Голос шел оттуда, где над плечами вместо головы можно было рассмотреть дальний кустик распустившейся сирени.
— Игорь, друг, давай договоримся! — продолжал голос.
— Подожди ты, — сказал художник, дописывая эту безголовую фигуру, так что вскоре находившийся во дворе куст сирени проявился без помех в полный рост и засиял своими свежими, темными листьями и яркими, как на цыганской шали, кистями. Сирень художник рисовать не стал.
— Тебе некуда спешить! — кричал этот Извося. — Ты же бездомный! Я был в твоей старой квартире и все знаю! Я тебя искал! Адик обманул беднягу, а? — Тут Извося захохотал, и опять изо рта его повалил пар (было очень холодно и сыро). — И под лестницей у тебя уже живут!
— Я спешу... — был ответ.
Пар и туман заволокли лицо Извоси, и оно стало как-то расплываться.
«Ну, — подумал художник, — я от голода схожу с ума».
— Ты, — прокричал Извося уже откуда-то издали, — хорошо, оставайся. Каждый сам себе злобный дурак!
И он растаял в вечерней мгле.
«Это я уже точно сошел с ума», — подумал художник и поднялся, чтобы идти дальше.
И тут он разглядел дом, на крыльце которого сидел. Там не было окон и дверей, в подъезде росло маленькое дерево, а пол давно искрошился.
Наш бродяжка вошел в дом, увидел там в углу старый диван и заснул, наконец-то на мягком.
Утром, правда, его вырвал из сладких снов грохот.
Какой-то механизм виднелся в окне, он рычал и разбивал стену.
И едва ночующий выскочил из дома, как крыша обрушилась.
Художник вздрогнул от холода и пошел прочь.
Однако вскоре его догнал какой-то незнакомый человек и сказал, запыхавшись и пританцовывая от спешки:
— Это ваше?
И протянул ему холст, натянутый на подрамник, со словами:
— Это лежало там, в вашей комнате.
Художник застеснялся сказать «да, это мое» про чужую вещь и пожал плечами:
— Нет, это не моя была комната и не мой холст.
И он пошел дальше, но, пройдя какое-то расстояние, все-таки обернулся.
Под бетонной оградой на земле лежал одинокий белый холст, а около него стоял фанерный чемоданчик — явно складной мольберт для рисования.
Причем ограда уже почти висела над этим богатством, еще минута, и она тоже должна была рухнуть. Художник не выдержал, подбежал, схватил холст и мольберт и отскочил в сторону.
В ту же секунду бетонный забор упал.
Новый владелец холста и мольберта стоял, прижимая к себе чужие сокровища.
Он с детства помнил Извосю, вора и негодяя, из-за которого голодал все школьные годы, и поэтому никогда в жизни не стал бы брать у него ничего — он вообще никогда не брал чужое.
Но тут был особый случай, можно считать, что ему пришлось спасти от уничтожения чьи-то ценные вещи.
Надо было отнести их в какое-то бюро находок.
И художник поволок довольно тяжелый мольберт (скорее всего, в нем лежали кисти и краски). Холст пришлось нести под мышкой.
Но тут путнику встретилась резвая старушка с пухлым смеющимся лицом. Художник спросил ее:
— Вы не знаете, кто жил в этом доме?
— Там жил рисовальщик, он заключил контракт на рисование портрета своего старого товарища, уже выполнил работу, но тут вдруг погиб, а родни не было. И что здесь началось! Понаехало машин! Выставили охрану! Нам, бедным людям, ничего не досталось, все разобрали богачи!
— Возьмите это, — предложил художник и протянул старушке свои сокровища.
— Да ну, — сказала она, — я уже набрала себе в том доме барахла, кисточек, красочек, холста два рулона, за это на базаре никто ломаной копейки не дал. Пришлось так и выкинуть. Никому не нужно. Теперь все художники обходятся без этого. Рисуют пульверизатором, что ли. Даже цветную клизму себе ставят и этим добром льют на холст. А кисточки-шмисточки уже устарели. Мне объясняли.
Какая-то особенно знающая и веселая была та старушка и от веселья приплясывала на месте.
И быстро исчезла за углом.
Тут же художник помчался на любимое место у булочной. Его глазам предстала обычная картина: золотые батоны плыли в руках, в пакетах и сумках из дверей булочной, а вдали сияло бирюзовое небо — почему-то дождь кончился и стало опять тепло, — и громоздились розовые, зеленые и желтые дома, а также стоял маленький храм с серебряной крышей. К булочной, хромая, приближалась старушка в оранжевом халате.
Художник установил мольберт и заработал как фонтан, кисти так и мелькали в его руках, и холст очень быстро засиял, загорелся, прохожие в удивлении останавливались и говорили «хлеб не похож» или «небо не такое», то есть пошли знакомые, привычные дела.
(Он слышал эти слова часто и уже не обращал на них внимания. Кстати, жулик Адик, который как-то подошел к нему на улице, вел себя иначе, он стал неумеренно хвалить едва начатую работу. А ведь каждому приятно, когда находится справедливый судия, настоящий знаток и ценитель твоего труда, и художник пригласил Адика в дом, посмотреть другие работы. Адик опять же восхитился и захотел помочь такому талантливому живописцу с выгодой продать квартиру и купить другую подешевле: так как было ясно, что тут имеются долги, краски стоят дорого, картины никто не покупает. Сам художник, конечно, не смог бы провернуть такую сложную операцию, и в тот же день он дал Адику доверенность на все свое имущество. И чем это кончилось, нам уже известно, владелец продаваемой квартиры вскоре устроился ночевать на лавочке в парке.)
Итак, быстро написав картину у булочной, художник вдруг подумал, что надо зайти к своему адвокату, который вел дело против жулика Адика. Художник помчался прочь, но на ходу оглянулся, прощаясь с любимым местом.
Однако отсюда не было видно ничего — ни церковки, ни булочной, ни домов. Свинцовый туман опустился на знакомый перекресток и накрыл собой все, что только что было нарисовано.
«Надо же, как меняется погода», — рассеянно подумал наш живописец и двинулся вперед.
Как ни странно, адвокат был на месте и сразу ему сказал:
— Знаете, у вас, кажется, все в порядке, и квартиру отберут у этого жулика Адониса прямо сегодня! Имейте в виду, с вас десять процентов! И не тяните! Каждый день ваш долг мне будет расти!
Художник на радостях даже не понял о чем идет речь, выскочил на улицу объятый счастьем, но тут же остановился как вкопанный: что же это, ведь сегодня из его квартиры выгонят не Адика, а ту семью, девушку и ее родителей и пять собак с котом!
Художник ринулся обратно к адвокату, но тот уже ушел. Художник хотел написать заявление, что отказывается от своей квартиры в пользу тех, кто там живет, однако его не пустили подать бумаги, сказали, что сегодня неприемный день.
Затем началось самое печальное — придя в свой бывший дом, он обнаружил там суматоху. Наверху лаяли собаки, дверь в его квартиру стояла нараспашку, и видно было, что жильцы собирают вещички.
Квартировладелец вошел к себе домой, поймал за руку девушку, которая запихивала кота в клетку, и сказал ей:
— Вам совершенно не нужно отсюда выезжать! Живите!
— То есть, — поморщившись, ответила девушка, потому что кот топырил задние лапы и не пролезал в узкую дверцу.
— То есть я хозяин квартиры, — заявил художник, — и я получил ее обратно, и живите в ней, пожалуйста.
— А, — равнодушно сказала девушка, — так это вы тот человек, который ограбил Адика? Отнял у него все имущество, посадил в тюрьму, а потом вам стало его жаль и вы отдали ему одну из своих квартир? Это вы?
— Адик жулик, — сказал сбитый с толку художник.
— Адик? — холодно переспросила девушка, окончательно запихнув кота в клетку. — Адик мой муж.
Она сказала это безо всякой горечи или гордости, но с особенной силой. Как будто кому-то возражала. Как будто кто-то в этом сомневался.
Девушка понесла кота вон, и тут обнаружилось, что она хромает.
— Давайте я вам помогу, у вас же нога болит, — сказал художник.
— У меня? — переспросила девушка, — у меня нога не болит:
— Но я же вижу! — заволновался художник.
— У меня ничего не болит, — заявила девушка и потащила, явно стараясь не хромать, клетку с котом вниз.
А рабочие уже подводили ремни под рояль, и квартира постепенно пустела.
Художник — что делать — начал помогать носить стулья, даже обвязал веревкой две стопки книг, как вдруг явился отец девушки и что-то сказал грузчикам.
Они мигом ушли, ушел и девушкин папа, растерянный человек с бородкой, а рояль, стол и книжные полки остались стоять среди мелкого мусора.
Внизу зарычала и уехала машина, художник выглянул в окно. Там, на тротуаре, на чемоданах, сидела вся семья, клетка с котом находилась на коленях у девушки, а собаки легли веером.
Они явно кого-то ждали.
Весна в тот год не удалась, часто шли дожди, и в данное время суток (в полдень) облака зависли низко и тяжело, плотной массой, как будто поверх города положили полную грелку, и сомнений не было: вот-вот это резиновое небо лопнет.
Художник боялся спуститься вниз, боялся предложить свою помощь. Семья, видимо, ждала Адика.
Адик все не приходил, и из окна художник видел, что семья достала две лакушки, для собак и для кота, и девушка насыпала туда корм и извлекла кота из клетки. Звери начали обедать, собаки строго поочередно, кот в стороне, а люди все так же сидели на чемоданах.
Начался мелкий дождь.
Художник, несмелый человек, не решался даже как следует высунуться из окна, настолько чувствовал себя виноватым.
Когда такие же несчастья происходили с ним, он как-то успокаивал себя и ни о чем не думал, жил и жил, ловил счастье, если оно выпадало — то есть все его мысли были о нынешнем моменте: спрятаться от дождя, найти монетку на земле или хороший кусок хлеба в помойке. Далеко вперед он не заглядывал.
Но, например, представить себе, что его родители сидят бездомные на улице и мокнут под дождем, он не мог. Он бы с ума сошел!
А тут руки у него были связаны. Жулик Адик обобрал и покинул свою жену, и, видимо, продал ее квартиру с обещанием приобрести жилье побольше и переселил сюда, на чердак — и теперь его бедная жена не хочет слышать ни слова о своем Адонисе: он ей, видимо, напел, что у него трудности, его преследуют, грозят убить и так далее.
Так прошло некоторое время, и внезапно за спиной у художника появился Адик и сказал:
— Я беру ключи от квартиры, потому что я подал в высший суд, а пока что это мое жилье. У меня все документы, что ты мне должен большую сумму и в залог отдал свою квартиру, подписал полную доверенность. И выйди отсюда вон, паскуда, я тебя замочу вообще. Найму ребят. Найдут твой труп. Они бьют только один раз, второй раз уже по крышке гроба. Но тебя не похоронят, а бросят на свалке собакам или рыбам в пруд. Ясно?
— Ваша жена мне говорила, что вы продали ее квартиру, это было?
— Какая моя жена? — глупо спросил Адик.
— Ну, с собаками. С больной ногой.
— Хромая Вера, что ли? — засмеялся Адик. — Чего выдумала. Она мне никакая не жена. Жена. У меня таких жен как грязи. Смешно. Короче, катись отсюда. Я эту квартиру уже опять продал одним новым русским.
На лестнице гомонили, подымаясь, какие-то очень знакомые голоса: ругались, кричали, хохотали. Плакал ребенок, его крик приближался.
— Сейчас, — сказал художник. — Скажи, Адик, а эти новые люди, они деньги уже отдали?
— Какое дело тебе! — воскликнул Адик.
— Такое. У них фальшивые деньги, понял? Ты не успеешь вынуть бумажку из кармана, как тебя опять арестуют.
Художник врал вдохновенно.
Адик покосился на свой нагрудный карман, который, чем-то набитый, висел над рубашкой, как старый балкон над домом.
— У каждого человека свои взлеты и посадки, — быстро ответил он.
— Адик, я им сдал свою комнату, они мне заплатили вперед, я пошел в магазин, подаю деньги за хлеб, а кассирша подняла крик. Я сбежал.
— Так. Стоп, — сказал догадливый Адик. — Ты сиди здесь и никого их не пускай. Меня нет. Понял?
— Дай-ка ключи, я запру, — потребовал художник, получил ключи и вовремя закрыл дверь.
Адик, бледный и потный, услышал барабанный бой в дверь и крики и прошептал:
— Что делать?
— Хозяйва! А хозяй! Открой! — вопили за дверью.
— Я буду охранять квартиру, но ты забери с улицы Веру и всех, потому что через них тебя вычислят быстро.
— А как, как я заберу? Как я выйду вообще?
— Там справа у окна есть пожарная лестница на чердак. Там выход по крышам.
Адик тут же ушел в окно, сказав:
— Я тут сделал ставни из стального прута, закрой их и запри! А то влезут!
Дверь сотрясалась от грохота, но это была двойная железная дверь, тоже поставленная хитрым Адиком.
Художник закрыл решетчатые ставни на всех окнах. Смотреть вниз он уже не мог и решил пока что поработать. Как молния, он кинулся к мольберту и начал писать картину прямо поверх предыдущего: другого холста не было.
Через небольшое время, сделав первый набросок девушки, ее родителей, кота и собак, он открыл окно, распахнул ставни и выглянул: тротуар был пуст, если не считать прохожего с зонтом.
Художник остался жить в своей квартире.
Он рисовал, питаясь остатками крупы, которые нашел на кухне, и прислушивался к крикам на лестнице — а там шла кипучая жизнь, там расположились, видимо, лагерем по всем ступенькам, там пели песни под гитару, там бегали, как кони, маленькие дети, там происходили громкие скандалы, провоцируемые другими жильцами с нижних этажей (художник со своей мастерской занимал нечто вроде чердака). В лифте, видимо, кто-то тоже поселился (судя по крикам), там (судя по скандалам) жил глава этой огромной семьи, и лестничные обитатели то и дело орали:
— В лифте! Он лежит в лифте! Там, на подушке! Ему говори! Он на ковре, Рома!
И громко говорили:
— Рома, эй! Там Рому спроси!
Художник очень живо представлял себе лестницу, сидящих и лежащих новых жильцов: ступеньки спускались как места в театре, а в лифте восседал на подушке, не хуже чем на сцене, Рома в кожаной куртке и с золотым перстнем на грязном пальце. Но это все не касалось нашего художника, он был занят своей картиной: ему казалось, что любимая семья принадлежит ему, он даже мог каждый день менять выражение лица у девушки — она смотрела на него то полуприщурившись, насмешливо, то радостно и нежно. Слепую собаку он сделал пока что одноглазой, так все-таки было лучше. Котову клетку нарисовал попросторнее и так далее.
В то утро, когда художник, таким образом развлекаясь, сварил последнюю горсть манной крупы и открыл последнюю баночку кошачьего корма с запахом мяса, в окне за решеткой показался Адик. Он терпеливо стоял снаружи и смирно, как голубь, постукивал по ставню ногтем.
Художник подошел, жуя корм, и отрицательно замотал головой.
Адик закричал:
— Пусти! Все, пусти меня! Я обнаружил!
Художник сказал:
— Не проси!
— Твои условия! — крикнул Адик.
— Женись на Вере! Слышал?
— Сошел с ума! А? — опять прокричал Адик.
— Слушай! Здесь запасы еды года на три, газ есть, вода есть, а квартира моя, — гремя голосом как железом, отвечал художник.
— А если женюсь, ты отдашь мне квартиру?
— Ну да!
— Да я женюсь на фиг хоть завтра! Где Верка? — завопил Адик.
— Но квартира будет только ее и без права продажи, понял?
Тут Адик без единого слова спорхнул с подоконника и умотал вверх по крышам.
Из этого разговора художник с ужасом понял, что Вера с родителями не живет у Адика и исчезла неведомо куда.
И он решил их найти. Все забыв, он открыл дверь и вышел вон, собираясь запереть ее, однако тут же обитатели лестницы, как вода сквозь прорванную плотину, хлынули через порог в квартиру. Они врывались в коридор и рассыпались по комнатам — люди с узлами, детьми, перинами, сумками, подушками, самоварами, они не радовались, а гомонили, на ходу ругаясь, споря, видимо, кому где жить, в дальней комнате грянул рояль, кто-то раскрыл его и прыгнул внутрь, наверно, а остальные всем скопом забарабанили по клавишам. Последним в квартиру вошел огромный Рома с подушкой, весь в золоте, в джинсах, в кроссовках, в кожаной куртке и с прилипшим перышком на красной от сна щеке. Он заглянул туда, сюда и исчез в ванной комнате, где по непонятной причине никто не находился.
Только что это была пустая, голодная квартира — а теперь всюду лежали на полу люди, поверх своих матрасов и под своими собственными перинами. Над подушками торчали носы стариков, дети бегали прямо по телам лежащих, из кухни доносился легкий бытовой крик, какой бывает, когда сразу несколько хозяек очень спешат приготовить свой обед. Там звенела посуда, кастрюли, там лилась вода.
— Хочешь кушать? — спросила бедного живописца толстая бабушка, закутанная во многие шали.
— Спасибо, нет, — ответил художник и вернулся в ту комнату, где обычно рисовал. Вокруг его картины толпились дети. Кто-то находчиво открутил тюбики с краской, и результат этого был ужасен: дети стали похожи на маляров, особенно их лица, не говоря о руках, ногах, штанах и волосах.
При виде хозяина дети отскочили от картины, которая вся оказалась густо замазана красным, как кровью.
Непоправимо испорчен был драгоценный портрет семьи.
Художник вздохнул и машинально начал писать поверх предыдущей картины. На алом фоне полотна появилось множество глаз — живых, любопытных, горящих детских и прижмуренных стариковских, огромных девичьих и хитроватых женских очей, затем художник нарисовал узлы, перины, красные цветастые юбки и черно-алые шали, окна с нагромождением кастрюль и банок, изобразил медный самовар, уже горячий, стоящий на полу на белой скатерти, и множество красных чашек вокруг него, а также груду золотых баранок, тарелку с малиновой карамелью, банку соленых огурцов, груду нарезанного черного хлеба и заварочный чайник, алый с золотом, литра на три.
На одном полотне разместилась вся бесхитростная, бедная кочевая жизнь — все было на виду, но еще столько же оставалось внутри.
— А меня, а меня! — вопили дети, и художник щедро рисовал каждого, и население квартиры всем кагалом толпилось вокруг.
Он так увлекся, что не замечал времени.
Когда картина была уже почти закончена, художник услышал за спиной, в отдалении, испуганный плач. Обернувшись, он увидел, что комната, в которой он рисовал, опустела, а в дальнем углу, под стеной, сидит маленькая девочка с младенцем на руках и рыдает. Живописец понял, что она обижена, и тут же нашел место и для этой малышки. Он нарисовал ее юбки, бусы, слезы, черные слипшиеся кудри, худые ручки, которыми она прижимала к животу мирно спящего крошечного младенца — и его розовые щеки, черные густые ресницы, темный пух на кукольно-маленькой голове.
Когда художник перенес эту пару на полотно, в квартире воцарилась гулкая тишина.
Теперь, вытерев кисти, художник огляделся вокруг. Было пусто. Девочка с ребенком исчезла.
Только в углу еще лежал узел, из которого блестела кружевная крышечка самовара.
Художник, превозмогая себя, нарисовал внизу, в углу, и этот самовар в пестром платке.
Теперь можно было спокойно вздохнуть.
Художник прошелся по комнатам и вдруг обнаружил, что этого последнего платка с самоваром нет на месте.
Видимо, люди умчались и унесли с собой все. Испугались, что ли, что их рисуют?
Художник сходил проверил, закрыли ли за собой дверь его гости, и для верности еще задвинул внутренний засов.
Квартира была совершенно пуста, валялся только мелкий житейский мусор, да еще из ванной несся знакомый храп со свистом и стонами.
Художник открыл дверцу, увидел там могучего Рому, который спал в ванне на груде перин в полном обмундировании животом вверх.
— Слона-то я и не приметил! — воскликнул художник и помчался писать Рому.
Рома уместился у него на полотне поверх груды узлов над роялем.
Работа шла на удивление легко, десяток мазков — и спящий вождь своего племени предстал во всей своей красе, как бы паря над народом.
Закончив картину, художник заглянул в ванную проверить, все ли получилось.
Высокое ложе Ромы опустело.
Проверив засов на двери, наш живописец убедился, что никто не выходил из квартиры.
На окнах были все те же решетки.
Художник сел на пол и по-настоящему испугался. Кочевой народ ушел в его картину?
Тогда где те, другие, — тетка с батоном на углу Сивцева Вражка, колченогая бабушка в оранжевом халате у дверей булочной? Где семья с пятью собаками и котом? Там, где бродячее племя?
Художник давно подозревал, что те, кого он рисует, как-то растворяются, плошают, выцветают, что ли, после того как картина бывает закончена. Розы вянут, люди бледнеют, небо линяет, оно уже явно не то сияющее небо, которое горело над улицей два часа назад.
И автор тайно гордился, что только на его картинах сохраняется свет, и этот свет всегда можно увидеть, ощутить снова... И семейство с собаками он рисовал, чтобы оставить его жить вечно, и переулочек с булочной, и своих кочевников.
А завтра будет новый день, так он считал раньше, новое солнце и другие обстоятельства, у Бога всего много. Все вернется, не вернется только то, что уже было однажды написано на холсте, всего и забот.
Но теперь, после исчезновения самовара и Ромы, сами собой возникали ужасные мысли и подозрения.
Этот холст и краски — не дар ли страшного Старого Товарища?
Иногда самые безобидные вещи убивают, если ими орудуют злодеи.
Что уж говорить о таком сложном деле как рисование, с помощью которого живописец может остановить мгновенье и сделать бессмертным любого человека! А сам может погибнуть как собака под забором, в позоре, нищете и безумии! Спросите историков — они много знают подобных случаев.
В ужасе смотрел художник на свою картину, и с картины смотрело на него семейство, которое он, может быть, убил.
Печальные черные глаза как будто просили его о чем-то.
Мигом собрав краски в мольберт и прихватив картину, художник помчался как ветер на улицу и дальше, дальше, к знакомому переулку, к булочной...
Он не нашел этого места.
Шел какой-то вселенский ремонт, вместо мостовой зияла как бы преисподняя, везде громоздились механизмы, заборы, кучи земли.
Стоя над этой свежей могилой, в которую ушел его любимый переулок, художник дрожал: он понял, что такое был подарок Старого Товарища. Ничто, нарисованное на холсте, больше не вернется. Все. Миру приходит конец. Сколько еще таких холстов и мольбертов рассует по магазинам Старый Товарищ, сколько художников по дешевке купит эти орудия смерти...
Значит, нельзя выбрасывать холст и краски.
И художник потащился со своим смертоносным грузом вдаль по городу. Он хотел найти то место, где ему всучили эти опасные дары.
Он шел и шел, то и дело ему преграждали путь свежие развалины, среди которых хлопотали огромные, как звероподобные ящеры, механизмы.
Он хотел встретить Извосю и договориться с этим Старым Товарищем, чтобы тот взял обратно свое «оборудование» в чистом виде, а то, что было нарисовано на холстах, вернул бы в жизнь.
Художник собирался предложить жадному Извосе свою квартиру — все равно нечем платить адвокату.
Или пусть берет тогда жизнь, зачем жить, если хроменькая девушка Вера погибла вместе со своей семьей?
Наконец художнику Игорю показалось, что он добрался до проклятого места — зрительная память у него была прекрасной. Вот здесь кончалась улица, здесь стоял дом и забор...
Но теперь тут возвышался настоящий дворец — с башней этажей в пять, с балконами, красной черепичной крышей и глухим забором вокруг, снабженным колючей проволокой.
Художник попытался позвонить в железную дверку, вмурованную в стену, но ему ответили только собаки. Сколько раз он нажимал кнопку, столько раз ужасно взлаивали псы, как будто их пытали током.
Дом хранил молчание, все было неподвижно.
Машинально, по своей всегдашней привычке, художник Игорь снял с плеча мольберт, установил его, раскрыл, выдавил краску из тюбиков, налил скипидара в чашечку, поставил проклятый холст и начал писать поверх прежней картины.
Он быстро набросал контуры дома с забором, положил холодные голубые тени, горячие пятна света, наметил редкую зелень, цветные пятнышки занавесок на окнах, он не забыл ничего, только не стал писать ворону, которая недвижно сидела на краю крыши. Он боялся убить эту ни в чем не повинную птицу.
В одном окне вдруг дернулись занавески и мелькнуло бледное пятнышко лица с открытым ртом — художник тут же поставил белесую точку с черной запятой внизу — лицо исчезло.
В другом окне блеснуло что-то темное — художник и тут мазнул кисточкой. Черный блеск исчез. Похоже, это был пистолет.
Дальше необходимо было писать замок тщательно, прорисовывая все детали, начиная с нижнего ряда окон.
Замок начал растворяться. Башня уже просвечивала, крыша обнажила белые стропила, ворона в ужасе снялась и стала кружить над тающим, как сахар в чае, дворцом...
Тщательно нарисовав забор, который тут же исчез, художник увидел какой-то халат, который держал в руках поводки, готовясь спустить бешено лающих псов...
Делом двух секунд было наметить собак.
Не сделав и шага, они все мирно уместились на картине в своих угрожающих позах.
Художник, разумеется, не писал ни неба, ни леса на горизонте, ни домов по соседству, не говоря уже о маленьком стаде коз и старушке на пеньке.
— Ты! — воскликнул из пустого пространства кто-то без головы, но в бархатном халате и золотых туфлях. Голос шел оттуда, где над плечами вместо головы можно было рассмотреть дальний кустик распустившейся сирени.
— Игорь, друг, давай договоримся! — продолжал голос.
— Подожди ты, — сказал художник, дописывая эту безголовую фигуру, так что вскоре находившийся во дворе куст сирени проявился без помех в полный рост и засиял своими свежими, темными листьями и яркими, как на цыганской шали, кистями. Сирень художник рисовать не стал.