Три горизонта – трехчленное деление по вертикали со всеми промежуточными деталями. Отсюда три – сакральное число. Три царства, три молодца-сына, три попытки, триада богов, соответствующая по Ж. Дюмезилю, трем основным социальным группам общества.
Но помимо этого мир, Вселенная имели четыре стороны: юг – север, восток – запад, также противопоставленные друг другу. Отсюда – поклоны на "четыре сторонушки", четыре заговора, четыре страны света, четыре времени года и т. д. Четыре – второе сакральное, или священное, число. Складывая оба первых таких числа, мы получаем третье – семь, а умножая три на четыре, получаем четвертое – двенадцать. Все эти четыре священных числа постоянно встречаются в сказаниях и легендах самых разных народов, в том числе, славянских, русского.
Вот в такой довольно-таки сложной системе координат разыгрываются действия основного мифа индоевропейцев.
Змей хитер и коварен. Но основная его функция в мифе – похищение-воровство. Существуют три главные линии: воровство коров и быков, похищение небесного огня. Солнца и затор вод. Во всех случаях громовержец добивается победы: он освобождает угнанных коров с быками, возвращает Солнце на Небо и открывает путь водам, разрушая построенные вероломным врагом плотины. Опять две силы, противостоящие друг другу. Но если одна по-прежнему занимает место на небе, то вторая – это не обитатель земли и, тем более, не сама мать-земля, а владыка подземного мира, властитель преисподней. Смещение происходит и за счет того, что громовержец иногда совершает свои подвиги в обличье, близком к человеческому, то есть, почти на уровне, так называемого, культурного героя, не небожителя, но и не человека, а некоего существа, наделенного качествами того и другого, этакого бого-человека. И мотив смешения функций такого рода для нас очень важен.
Основной миф индоевропейцев реконструирован исследователями с поразительной верностью вплоть
до восстановления первоначальной языковой формы на общеиндоевропейском уровне. Это очень короткие, но достаточно ясные фразы: "поражает чудище скалой" (варианты – камнем, каменным орудием);
"высекает меж двумя камнями (между небом и скалой) огонь"; "ударяет чудище громовержец-бог ск.алы (камня)". В реконструированном тексте, переводы которого приведены, читается совершенно четко и однозначно имя громовержца: Перунт – Перун. Перевода, как говорится, не требуется.
Сюжет мифа возник, по всей видимости, на самой ранней стадии общеиндоевропейского единства или же до возникновения такового. В последнем случае он принадлежал, наверное, тому племени, которое стало ядром общности и сумело в дальнейшем распространить сюжет среди влившихся в него племен и этносов. И поначалу он был достаточно прост и понятен человеку прошлого, далекого прошлого, не обремененному еще в массе развитой, гипертрофированной фантазией.
Проследим трансформацию изначального сюжета, прошедшего первичную обработку в "Ригведе", предельно простого, в сложное, сказочное повествование "Махабхараты".
Итак, "Ригведа", из гимна Индре:
– Он убил дракона, он пробуравил воды,
Он рассек чресла гор.
Разъяренный, как бык, он выбрал себе сому.
На празднике напился выжатого.
Щедрый взялся за ваджру.
Он убил его, перворожденного из драконов.
Напомним, что "сома", или, как называли иранцы, "хаома", – это опьяняющий ритуальный напиток, выжимаемый из чего-то пока не слишком понятного исследователям (много было разных предположений, высказывали даже догадку, что "сома" – это сок мухомора. Но тут мы не будем вникать в тонкости изготовления наркотизирующего зелья, нам это в расследовании не поможет). "Щедрый" – один из многочисленных эпитетов Индры-громовержца, выглядевшего в данном гимне вполне человекообразным существом. "Ваджра", как переводят, метательный снаряд-дубина или же палица, каменный топор, а первоначально просто камень.
Все совершается довольно-таки буднично, без красивостей. Гимну этому не одно тысячелетие – наверняка он был сочинен еще до ухода индоариев с прародины. Но заметим, к слову, сочинен гимн, но не сам сюжет, имеющий более древние корни. Но далее! Переселенцы добираются до полуострова Индостан, точнее, до Северной Индии, оседают там, обустраиваются – промежуток примерно в две тысячи лет – и уже не сдерживают своей фантазии, дают волю ей. И в 98-99-й главах III книги "Махабхараты" мы читаем: "Наконец решились Тридесять богов действовать, дабы уничтожить Вритру. Во главе с Сокрушителем городов предстали они перед Брахмой".
Чувствуете, какой зачин? Здесь Индре явно маловато глотка-другого сомы. Да и не один он – целая армия богов, не считая помощников помельче! Да покровительство и советы самого Брахмы, верховного божества, без одобрения которого не берется за, казалось бы, нужное и полезное дело такое представительное полчище. А начало каково: "Наконец решились…"! Немало, видно, было обдумано, обмозговано! Непросто было решиться!
Но далее. "Им, как один сложившим в приветствии ладони, молвил Всевышний: "О, боги, известно мне все о задуманном вами деле…" И следуют советы, затем долгая и тщательная подготовка и изготовление "святым мудрецом Дадхичей" какой-то необыкновенной "грозной ваджры" при посредстве умельца Тваштри, которому Дадхича по собственной воле для великого дела отдает свои собственные кости…
Но и Вритра-змей совсем не прост. Он окружен сонмом злобных демонов, великанов-калакеев и прочей нечистью. Его так просто не возьмешь! Это не то, что в "Ригведе" – взялся за ваджру и убил его!
Вритра, как и положено повелителю нечистой силы и потустороннего мира, причем, не только для Древнеиндийского змея это характерно, а для всех его индоевропейских собратьев, могуч и силен, он
владеет несметными богатствами, он колдун и чародей. С таким надо основательно побороться!
И поединок начинается: "…закипела у богов с данавами великая, повергшая в трепет мир битва…", то есть, первыми сталкиваются младшие боги с нечистью, главные герои пока не вступают в схватку. Но… "тридесять богов, охваченные страхом, бежали". Близится кульминация. А нам передают душевное состояние героя: "Тысячеокий Разрушитель городов (это тот же самый Индра. – Ю. П.), видя, что они бегут в страхе, а Вритра торжествует, впал в глубокое уныние". Вот такие дела. Здесь мы совершенно явно видим, что пошла в чистом виде литература, а стало быть, приукрашивания и витийствования могут окончательно заслонить основу или замаскировать ее до полнейшей неузнаваемости.
Происходят прочие чудесные дела, все добрые божественные силы вселяют в Индру свою уверенность и пыл, тот собирается с остатками мужества… Но в развязке тот же первичный поступок – "объятый ужасом", Индра бросает палицу в змея и убивает чудище! Причем, тут же бежит, "гонимый страхом", бросается в озеро, чтобы скрыться – он не верит, что убил самого злодея Вритру, могущественного и злобного. Далее его боги-подручные добивают злых данавов, и все заканчивается благополучно. Задействованы все уровни мифологической Вселенной и по вертикали, и по горизонтали, и по прочим направлениям.
Как расцвечен миф по сравнению с первичным (мы называем текст из "Ригведы" первичным условно, не как первичный сюжет или первичное повествование, а как одну из первых записей). Как он красочен и насыщен персонажами! Но мы, как и в отрывочке из "Ригведы", улавливаем важное для нас – чисто человеческие переживания этого бога-громовержца, героя, мечущего во врага каменную палицу или камень. Он совершает подвиг в первую очередь вовсе не потому, что кого-то или что-то освобождает, возвращает на место, а потому, что он преодолевает тем или иным способом самого себя, заставляет себя решиться на мужественный поступок. И эта черта видится нам совсем даже не "божественной", а чисто человеческой. Недаром и сам-то этот бог при всех грозных и красивых эпитетах предельно приближен к человеку. В этом проглядываются не одна лишь фантазия или сопереживания, но и память.
Память о чем? Чья память? Не будем спешить. Подчеркнем лишь тот момент, что все эти мифологические истории отнюдь не имеют "богодухновенно-го" характера и в центре их, в какие бы он ни рядился необычайные и "божественные" одежды, стоит сам человек. "А как же отец-небо и мать-земля? – спросит читатель. – Уж в них-то ничегошеньки человеческого нет, да и быть не может?" В целом, да – в них ничего антропоморфного нет, хотя создатели мифов и легенд зачастую пытаются и их очеловечить. Но это уже обратный процесс, вторичный – от неживого к живому. И в этом нам видится некоторое очеловечивание грозных и могучих сил природы. Это базис основного мифа индоевропейцев, несмотря на то, что многим исследователям кажется, будто существуют сами по себе два различных, отдельных мифа внутри общеиндоевропейской мифологии. Нет, скажем мы, миф об оплодотворении богом-небом матери-земли и основной миф очень сильно проникают один в другой, они связаны и дополняют друг друга. Но если первый миф имеет вполне конкретную природную основу, то второй копирует его на бого-человеческом уровне. То есть, во втором делается попытка путем подражательства приподнять человека, а в ходе развития мифа – бого-человека и бога-громовержца до высот верховных, подлинно всемогущих богов, управляющих стихиями и жизнью на земле. И одним из доказательств служит то, что огонь (по мифу) высекается ударами двух камней, где один камень – небо, а другой – земная скала. То есть, как нам видится, в данном случае поведение или поступок самого человека, высекающего искру при помощи двух камней, проецируются на огромное поднебесное пространство, где то же самое делают всемогущие боги и один бог, но масштабнее, космичнее. Но тут же вступает в силу и обратная связь: человек, пораженный созданными им же кос-
мическими образами, делает попытку и самому вписаться в эту грандиозную картину бытия. Причем, попытка, разумеется,/имеет успех – человек вписывается. Но, вписавшись, постепенно теряет свои человеческие черты, приближается к небу.
Интересно то, что у всех народов рассматриваемой семьи этот герой при всей своей потрясающей карьере – от простого смертного до "громовержца" – отнюдь не забывает своего места – перед верховным божеством он стоит, как говорится, навытяжку и слушает его с почтением, несмотря даже на некоторые свои дерзкие поступки по отношению к "божественной высшей власти". А все это, такая вот расстановка и подобное соотношение сил, говорит за то, что при всех коллизиях в сознании человека-сказителя и человека-слушателя бог верховный, подлинный бог остается именно богом – Вседержителем, а все прочие божества – это всего лишь или обожествленные герои, или героизированные смертные (что не исключает перехода из одного ранга или касты в другой ранг или другую касту).
Остается только выяснить, кого же на самом деле убивает "громовержец" в той историческо-житейской ситуации, которая послужила основой для создания ядра мифа? И в каких отношениях находятся в этой ситуации "убийца" и "убиваемый"? Но это мы сделаем в следующих главах. Сейчас же вернемся к самому мифу в его историко-мифологическом развитии.
Как мы видели, на нашей схемке устроения мира, противники занимают по отношению друг к другу всегда вполне определенные позиции. Громовержец наверху – не обязательно на самом небе. Он может стоять на горе, на скале, на каком-либо возвышении, очень часто на вершине дерева – среди деревьев предпочтение отдается дубу. Змей-чудище всегда внизу. Но опять-таки не обязательно в самой преисподней. Он может таиться в пещере, в расселине, в берлоге, в норе, под корягой, в воде, под деревом. Все распределено, все разыгрывается по определенному стародавнему шаблону.
О роли скалы, камня мы говорили. Не случайно и дерево в сюжете мифа. Мировое древо – как вселенская ось, как вертикаль, соединяющая три основных горизонта Вселенной, – это существенная деталь всей индоевропейской, да и не только индоевропейской, мифологии. Не надо быть слишком догадливым, чтобы сообразить – прообразом мировому древу послужило вполне обычное дерево, уходящее верхушкой и ветвями в небеса, стоящее на земле и как бы упирающееся в нее стволом, а корнями проникающее в подземный мир. В природе не найти лучшего действительно существующего примера связи трех уровней.
Не случаен и тот факт, что таковым священным мировым древом, а точнее, прообразом для него стал дуб. Дубу поклоняются, дуб чтут. Он связан с изначальным сюжетом. Да и с прародиной самих индоевропейцев. Лингвисты едины в том, что нет смысла отыскивать эту прародину в тех местах, где не растет или, по крайней мере, не рос в свое время дуб.
Общеиндоевропейское реконструированное обозначение дуба – "перк-у". Опять знакомое что-то слышится, не так ли? Нет ничего удивительного, в том, что стоящего или сидящего на вершине дуба "громовержца" называют Перуном-Перкуном. Как видим, "небеса", на которых обитало "грозное, громовое божество", не так уж и удалены от земли. Примечательно и то, что опять наиболее близкими теонимами, практически сливающимися с изначальным обозначением, оказались славянский и литовский.
Характерен и тот факт, что следующими по близости звучания опять-таки идут обозначения соответствующих богов и священных предметов у народов, покинувших прародину в отдаленное время и ушедших далеко от нее. Словно бы существует некая незримая нить, связывающая какую-то часть оставшихся и самых первых переселенцев. Но эта нить явно истончается и слабеет, когда речь заходит о связях с переселенцами, уходившими позже и ушедшими сравнительно недалеко.
Мы все ближе и ближе подбираемся к предмету наших изысканий. Но до того, как забрезжит перед нами слабенький свет, намекающий на возможность разгадки одной из сложнейших и запутаннейших проблем, еще далековато.
Вернемся к теме главы. Что еще характерно для индоевропейской мифологии? Близнечность. О ней мы говорили вкратце в главе, посвященной генезису Ко-поло-Аполлона. Близнечность пропитывает все легенды и сказания индоевропейцев. И суть их в том, что от верховного бога, как от Неба-отца, происходят дети-близнецы. Это греческие Диоскуры, древнеиндийские Диво-Напата и многие другие пары, с некоторыми из них мы знакомы.
О близнечности разговор должен идти особый, ибо не все в этих мифах до конца удалось прояснить, в частности те отголоски праиндоевропейского сюжета, что дошли до нас в простеньком повествовании об Иване да Марье, одновременно и наиболее сохраненные по части архаики, и очень засоренные поздними напластованиями, в том числе, и имевшими язычес-ко-христианскую окраску. В истории о близнецах повторялось в какой-то мере основное положение о единстве и противоположности отца-неба и матери-земли, сквозили два начала: светлое и темное, мужское и женское, небесное и земное. Но на первое место уже выходил мотив инцеста – кровосмешения – со всеми последующими событиями. И как мы убедились, отсутствие этого мотива в отношениях между Аполлоном и Артемидой является убедительнейшим доказательством вторичности, привнесеннос -ти образов, утративших частично мифологическую окраску, зато получивших чисто литературную.
Что же касается Ивана да Марьи, тема совершенно не разработана, несмотря на то, что множество мифологов и фольклористов брались за нее. Иван приближается к образу ведийского Яма. Исходную форму имени мы пока не отыскали, но то, что оно не имеет ни малейшего отношения к, возможно, несколько сходному, но привнесенному Иоанну-Ивану, – это бесспорно. Ясно и то, что Иван олицетворяет собой жизнь.
А Марья в этом дуэте – олицетворение смерти. Легко реконструируется первоначальное имя, которое, вне всяких сомнений, к имени Мария также не имеет никакого отношения и невероятно далеко от него. Марья – это Мара, Мора, Морена – смерть или одна из ее опоэтизированных и даже антропоморфных ипостасей.
На Купалу сжигают именно Мару, ее чучело. Мы знаем самые различные производные от издревле бытовавшего обозначения-теонима Мара. Это, например, "мор" – голодная смерть и "уморить" – умертвить. Но одновременно Мара является и олицетворением злого духа, способного "морочить", то есть, обманывать, вводить в заблуждение, запутывать. Она наводит "морок" – наваждение, кошмар или заведомо ложное, сбивающее предсказание.
Образ Мары в глубине индоевропейской общности. Но сохранился как образ он лишь у славян, иные народы его утратили. Хотя у некоторых, например у французов, отзвук его остался в языке – в слове "кош-мар", понятном нам без перевода и по-настоящему заимствованном. Остается добавить, что заимствование в данном случае, видимо, имело круговой характер: с Востока на Запад, тысячелетия назад и с Запада на Восток в XVIII в.
Да и, вообще, образ Мары-Морены невероятно глубок и символизирует не просто смерть, но вечно повторяющийся процесс циклического умирания и воскрешения. Поэтому-то он и неотрывен от образа Купалы-Аполлона. Но в свою очередь Мара-Морена, имеющая свои ипостаси во всех славянских мифологиях, лингвистически сопоставима, как нас уверяет энциклопедия "Мифы народов мира", с кем бы вы думали? С самим грозным и воинственным божеством, несущим смерть и страх, с италийским Марсом. И здесь впору задаться вопросом: кто первичен? Ответ будет однозначным: первичен всегда архаический образ. А литературный, что поделать, вторичен. Как бы ни был он красив и глубок, но есть закон, по которому не литература порождает мифы, а совсем наоборот.
По всей видимости, к италикам Марс пришел с индоевропейской прародины. Первоначально он имел вполне мирные, как и у Мары, аграрные функции… ну, а потом расцвел, пошел в гору – сами италики
или же племена, что принесли образ им, втягиваясь в военные предприятия и все более ощущая вкус в них, сменили пол своему божеству (если только пол был первоначально женским) и сделали из него "профессионального воина", позабывшего про посевы и зерна. Именно Марс – покровитель божественных близнецов Ромула и Рема. Связь прослеживается абсолютно четкая. Но начало – в индоевропейском "мор", "мер", – смерть, и одновременно: море, водоем, то есть, та же связь смерти – возрождения и сырости, влаги. Вспомним, "мать сыра-земля". Таково женское начало. И вновь соединение двух ветвей:
первичной – Матери-Богини и вторичной – дочери-богини, одной из близнецов и, скорее всего, просто героизированной и обожествленной (как и сам "громовержец", что мы уже в общих чертах рассмотрели), земной женщины, человека.
Опять и опять мы возвращаемся к связи богов первичных, богов как таковых, и бого-людей. Но именно в этом видится разрешение также одного из основных сюжетов индоевропейской мифологии – противостояния и взаимодействия богов старых и богов молодых. Люди перекладывали свои человеческие отношения на богов, а потом божеские – на себя. Это многократное копирование, дублирование, происходившее в обе стороны, на каждом новом витке развития мифосюжета давало новый вариант.
Но все это вовсе не означает, что не существовало вторичных, третичных и прочих причин в процессе возникновения мифа. Как мы уже говорили, ни сам мир, ни его составляющие не желают укладываться в рамки какой-либо одной схемы, они всегда сложнее, многограннее и многовариантнее. И потому, как нам кажется, существовало параллельное влияние на сюжеты, причем, по нескольким параллелям.
Возьмем тот же основной миф. В ядре его, как мы убеждаемся, лежит вполне реальный поединок человека с кем-то или чем-то, до чего мы пока не добрались. Но сходные мотивы могут быть вызваны сходными ощущениями в процессе восприятия мира. Более того, сходные ощущения, получаемые при совершении различных деяний, актов, образовывали один мотив, укладывались в один сюжет, отрицая схематизм.
Так, скажем, в последние пятнадцать лет среди специалистов по древним культурам и мифологиям стала довольно-таки популярной теория, связывающая космогонию с эмбриогонией. Особенное развитие она получила среди западных ученых, и в частности у голландского ученого Ф. Б. Я. Кейпера, который считает, что древнейшие представления о мироустройстве и миросоздании теснейшим образом связаны и даже исходят из ощущений, получаемых при акте зачатия, причем, не только зачинающих, и в первую очередь мужчины, но и самого эмбриона, обладающего определенной памятью на уровне даже еще не соединившихся яйцеклетки и сперматозоида. Вопрос этот сложный и далеко выходящий как за рамки нашего исследования, так и за рамки сравнительно-исторической мифологии вообще, находящийся где-то на стыке с генетикой, психоанализом и прочими науками. И потому вдаваться в него не будем. Желающие смогут сами узнать обо всем, прочитав книгу Кейпера "Труды по ведийской мифологии", выпущенную издательством "Наука" в 1986 г.
Мы же лишь сообщим, что Кейпер укладывает в рамки своей схемы и основной миф индоевропейцев – на примере из ведийской мифологии исследуя процесс схватки Индры с Вритрой. Многое у Кейпера звучит достаточно убедительно и может быть принято как одно из слагаемых, составивших основу ядра мифа, возникшую где-то на уровне стыка сознания и подсознания. Во всяком случае действия Индры, пробивающего своей ваджрой изначально дрейфующий в каких-то водах холм, который вместе с тем служит преградой водам (или спрятанным стадам), по Кейперу, соответствуют действиям сперматозоида, пробивающего оболочку яйцеклетки. И это, вроде бы, соответствует испытываемому спящим человеком ощущению качания на волнах. Ощущению, исходящему из области бессознательного, а может быть, и внесознательной памяти, хранящей то состояние покоя в материнской утробе, пока его не нарушило оживляющее отцовское воздействие, после которого начинаются иные ощущения, появляется состояние напряжения, борьбы и соответствующего всему этому развития, роста.
Кейперовские объяснения мифа непросты и гипотетичны. Но и их отвергать не следует, ибо, как мы убеждаемся, любое явление прежде всего совокупность предшествующих явлений разного уровня и разных планов. Но вместе с тем нам представляется, что значительно ярче ощущений эмбриона те чувства, что сопутствуют самому половому акту. А стало быть, именно они в первую очередь – наряду с прочими причинами – могли повлиять на становление мифа. Ведь сюжет поединка очень доступно объясняется из самого факта соития: все эти пещеры и ваджры, сошествия и вознесения, "молнии" и броски – все укладывается в процессы, предшествующие оплодотворению и самому оплодотворению.
И тут мы вновь видим совмещение двух мифов:
соития отца-неба и матери-земли, как первичного и глобального, и любовного "поединка" мужского и женского начала, заканчивающегося, естественно, победой "громовержца", как первично-реминисцентного мифа, занявшего со временем вторичное место. Еще раз подчеркнем, накладывается множество составляющих. Все вычленить мы не сумеем, видимо, никогда. Но выявить основные сможем.
Что же касается самого акта соития-оплодотворения, то ему соответствует индоевропейское "иебхр-" с пропадающими двумя последними согласными (или изменяющимися в зависимости от ареалов употребления). Так, например, как считают некоторые исссле-дователи, название реки Днепр состоит из двух частей: "Дану", что означает "река, вода"*, и "иебр-" в известном нам смысле.
* Фактически "дон-", а точнее, корневая основа "дн-", "дно-" означает не "река", и не "вода", а понятное нам и без перевода "дно", "русло". Именно так и называли реки наши предки, потому что "водой" могли быть и дождевая вода, и талая, и морская, и колодезная, а вот река – это всегда "русло" или, архаический вариант, – "дно". Отсюда и Дон, Днепр, Дунай, Днестр, Иор-дан и сотни других рек (Ю. П.).
По этой версии Днепр имеет "небесное" происхождение. Но для нас тут главное – другое. Мы имеем перед собой еще один довольно-таки яркий пример сохранения именно славянскими племенами древнейшего созвучия в самом первозданном виде, в том, в каком не удалось сохранить его другим индоевропейским народам. И пусть оно дошло до нас, приняв несколько эмоциональную окраску, в качестве того, что принято называть бытовым ругательством, тем не менее, само слово и все его производные в этом не виноваты – его звучание и смысл имеют от роду не менее шести-семи тысячелетий. Прямая передача – еще один факт прямого наследования, пусть и не слишком по нынешним меркам пристойный, но факт, оспорить, который невозможно.
Мы постоянно в той или иной мере затрагиваем аспекты древнеиндийской, и, в частности, ведийской, мифологии. И здесь мы должны сделать одно очень важное отступление, необходимое для понимания существа многих вопросов.
Трудно найти более близкие в языковом и культурном плане группы в индоевропейской семье, чем балто-славянская и древнеиндийская, если, разумеется, последнюю очистить, по мере сил, от наслоений поздних времен и вливаний автохтонного населения Индии.
Но мы бесконечно далеки от подлинного понимания психологии древнего индоария, его мифологии. Причин этому много. Одна из главных заключается в том, что в течение долгого времени, не меньше двух столетий, мы смотрим на древнеиндийскую культуру через английскую призму. И потому мы ну никак не можем узнать того, что не только нам родственно, но и просто наше. Первоначальные переводы с санскрита делались на английский – тому тоже есть причина, хотя бы длительная колонизаторская в самом широком смысле этого слова деятельность англичан в Индии, – ас английского уже на русский. Утрачивалась суть понятий, утрачивалось подлинное звучание слов.
Но помимо этого мир, Вселенная имели четыре стороны: юг – север, восток – запад, также противопоставленные друг другу. Отсюда – поклоны на "четыре сторонушки", четыре заговора, четыре страны света, четыре времени года и т. д. Четыре – второе сакральное, или священное, число. Складывая оба первых таких числа, мы получаем третье – семь, а умножая три на четыре, получаем четвертое – двенадцать. Все эти четыре священных числа постоянно встречаются в сказаниях и легендах самых разных народов, в том числе, славянских, русского.
Вот в такой довольно-таки сложной системе координат разыгрываются действия основного мифа индоевропейцев.
Змей хитер и коварен. Но основная его функция в мифе – похищение-воровство. Существуют три главные линии: воровство коров и быков, похищение небесного огня. Солнца и затор вод. Во всех случаях громовержец добивается победы: он освобождает угнанных коров с быками, возвращает Солнце на Небо и открывает путь водам, разрушая построенные вероломным врагом плотины. Опять две силы, противостоящие друг другу. Но если одна по-прежнему занимает место на небе, то вторая – это не обитатель земли и, тем более, не сама мать-земля, а владыка подземного мира, властитель преисподней. Смещение происходит и за счет того, что громовержец иногда совершает свои подвиги в обличье, близком к человеческому, то есть, почти на уровне, так называемого, культурного героя, не небожителя, но и не человека, а некоего существа, наделенного качествами того и другого, этакого бого-человека. И мотив смешения функций такого рода для нас очень важен.
Основной миф индоевропейцев реконструирован исследователями с поразительной верностью вплоть
до восстановления первоначальной языковой формы на общеиндоевропейском уровне. Это очень короткие, но достаточно ясные фразы: "поражает чудище скалой" (варианты – камнем, каменным орудием);
"высекает меж двумя камнями (между небом и скалой) огонь"; "ударяет чудище громовержец-бог ск.алы (камня)". В реконструированном тексте, переводы которого приведены, читается совершенно четко и однозначно имя громовержца: Перунт – Перун. Перевода, как говорится, не требуется.
Сюжет мифа возник, по всей видимости, на самой ранней стадии общеиндоевропейского единства или же до возникновения такового. В последнем случае он принадлежал, наверное, тому племени, которое стало ядром общности и сумело в дальнейшем распространить сюжет среди влившихся в него племен и этносов. И поначалу он был достаточно прост и понятен человеку прошлого, далекого прошлого, не обремененному еще в массе развитой, гипертрофированной фантазией.
Проследим трансформацию изначального сюжета, прошедшего первичную обработку в "Ригведе", предельно простого, в сложное, сказочное повествование "Махабхараты".
Итак, "Ригведа", из гимна Индре:
– Он убил дракона, он пробуравил воды,
Он рассек чресла гор.
Разъяренный, как бык, он выбрал себе сому.
На празднике напился выжатого.
Щедрый взялся за ваджру.
Он убил его, перворожденного из драконов.
Напомним, что "сома", или, как называли иранцы, "хаома", – это опьяняющий ритуальный напиток, выжимаемый из чего-то пока не слишком понятного исследователям (много было разных предположений, высказывали даже догадку, что "сома" – это сок мухомора. Но тут мы не будем вникать в тонкости изготовления наркотизирующего зелья, нам это в расследовании не поможет). "Щедрый" – один из многочисленных эпитетов Индры-громовержца, выглядевшего в данном гимне вполне человекообразным существом. "Ваджра", как переводят, метательный снаряд-дубина или же палица, каменный топор, а первоначально просто камень.
Все совершается довольно-таки буднично, без красивостей. Гимну этому не одно тысячелетие – наверняка он был сочинен еще до ухода индоариев с прародины. Но заметим, к слову, сочинен гимн, но не сам сюжет, имеющий более древние корни. Но далее! Переселенцы добираются до полуострова Индостан, точнее, до Северной Индии, оседают там, обустраиваются – промежуток примерно в две тысячи лет – и уже не сдерживают своей фантазии, дают волю ей. И в 98-99-й главах III книги "Махабхараты" мы читаем: "Наконец решились Тридесять богов действовать, дабы уничтожить Вритру. Во главе с Сокрушителем городов предстали они перед Брахмой".
Чувствуете, какой зачин? Здесь Индре явно маловато глотка-другого сомы. Да и не один он – целая армия богов, не считая помощников помельче! Да покровительство и советы самого Брахмы, верховного божества, без одобрения которого не берется за, казалось бы, нужное и полезное дело такое представительное полчище. А начало каково: "Наконец решились…"! Немало, видно, было обдумано, обмозговано! Непросто было решиться!
Но далее. "Им, как один сложившим в приветствии ладони, молвил Всевышний: "О, боги, известно мне все о задуманном вами деле…" И следуют советы, затем долгая и тщательная подготовка и изготовление "святым мудрецом Дадхичей" какой-то необыкновенной "грозной ваджры" при посредстве умельца Тваштри, которому Дадхича по собственной воле для великого дела отдает свои собственные кости…
Но и Вритра-змей совсем не прост. Он окружен сонмом злобных демонов, великанов-калакеев и прочей нечистью. Его так просто не возьмешь! Это не то, что в "Ригведе" – взялся за ваджру и убил его!
Вритра, как и положено повелителю нечистой силы и потустороннего мира, причем, не только для Древнеиндийского змея это характерно, а для всех его индоевропейских собратьев, могуч и силен, он
владеет несметными богатствами, он колдун и чародей. С таким надо основательно побороться!
И поединок начинается: "…закипела у богов с данавами великая, повергшая в трепет мир битва…", то есть, первыми сталкиваются младшие боги с нечистью, главные герои пока не вступают в схватку. Но… "тридесять богов, охваченные страхом, бежали". Близится кульминация. А нам передают душевное состояние героя: "Тысячеокий Разрушитель городов (это тот же самый Индра. – Ю. П.), видя, что они бегут в страхе, а Вритра торжествует, впал в глубокое уныние". Вот такие дела. Здесь мы совершенно явно видим, что пошла в чистом виде литература, а стало быть, приукрашивания и витийствования могут окончательно заслонить основу или замаскировать ее до полнейшей неузнаваемости.
Происходят прочие чудесные дела, все добрые божественные силы вселяют в Индру свою уверенность и пыл, тот собирается с остатками мужества… Но в развязке тот же первичный поступок – "объятый ужасом", Индра бросает палицу в змея и убивает чудище! Причем, тут же бежит, "гонимый страхом", бросается в озеро, чтобы скрыться – он не верит, что убил самого злодея Вритру, могущественного и злобного. Далее его боги-подручные добивают злых данавов, и все заканчивается благополучно. Задействованы все уровни мифологической Вселенной и по вертикали, и по горизонтали, и по прочим направлениям.
Как расцвечен миф по сравнению с первичным (мы называем текст из "Ригведы" первичным условно, не как первичный сюжет или первичное повествование, а как одну из первых записей). Как он красочен и насыщен персонажами! Но мы, как и в отрывочке из "Ригведы", улавливаем важное для нас – чисто человеческие переживания этого бога-громовержца, героя, мечущего во врага каменную палицу или камень. Он совершает подвиг в первую очередь вовсе не потому, что кого-то или что-то освобождает, возвращает на место, а потому, что он преодолевает тем или иным способом самого себя, заставляет себя решиться на мужественный поступок. И эта черта видится нам совсем даже не "божественной", а чисто человеческой. Недаром и сам-то этот бог при всех грозных и красивых эпитетах предельно приближен к человеку. В этом проглядываются не одна лишь фантазия или сопереживания, но и память.
Память о чем? Чья память? Не будем спешить. Подчеркнем лишь тот момент, что все эти мифологические истории отнюдь не имеют "богодухновенно-го" характера и в центре их, в какие бы он ни рядился необычайные и "божественные" одежды, стоит сам человек. "А как же отец-небо и мать-земля? – спросит читатель. – Уж в них-то ничегошеньки человеческого нет, да и быть не может?" В целом, да – в них ничего антропоморфного нет, хотя создатели мифов и легенд зачастую пытаются и их очеловечить. Но это уже обратный процесс, вторичный – от неживого к живому. И в этом нам видится некоторое очеловечивание грозных и могучих сил природы. Это базис основного мифа индоевропейцев, несмотря на то, что многим исследователям кажется, будто существуют сами по себе два различных, отдельных мифа внутри общеиндоевропейской мифологии. Нет, скажем мы, миф об оплодотворении богом-небом матери-земли и основной миф очень сильно проникают один в другой, они связаны и дополняют друг друга. Но если первый миф имеет вполне конкретную природную основу, то второй копирует его на бого-человеческом уровне. То есть, во втором делается попытка путем подражательства приподнять человека, а в ходе развития мифа – бого-человека и бога-громовержца до высот верховных, подлинно всемогущих богов, управляющих стихиями и жизнью на земле. И одним из доказательств служит то, что огонь (по мифу) высекается ударами двух камней, где один камень – небо, а другой – земная скала. То есть, как нам видится, в данном случае поведение или поступок самого человека, высекающего искру при помощи двух камней, проецируются на огромное поднебесное пространство, где то же самое делают всемогущие боги и один бог, но масштабнее, космичнее. Но тут же вступает в силу и обратная связь: человек, пораженный созданными им же кос-
мическими образами, делает попытку и самому вписаться в эту грандиозную картину бытия. Причем, попытка, разумеется,/имеет успех – человек вписывается. Но, вписавшись, постепенно теряет свои человеческие черты, приближается к небу.
Интересно то, что у всех народов рассматриваемой семьи этот герой при всей своей потрясающей карьере – от простого смертного до "громовержца" – отнюдь не забывает своего места – перед верховным божеством он стоит, как говорится, навытяжку и слушает его с почтением, несмотря даже на некоторые свои дерзкие поступки по отношению к "божественной высшей власти". А все это, такая вот расстановка и подобное соотношение сил, говорит за то, что при всех коллизиях в сознании человека-сказителя и человека-слушателя бог верховный, подлинный бог остается именно богом – Вседержителем, а все прочие божества – это всего лишь или обожествленные герои, или героизированные смертные (что не исключает перехода из одного ранга или касты в другой ранг или другую касту).
Остается только выяснить, кого же на самом деле убивает "громовержец" в той историческо-житейской ситуации, которая послужила основой для создания ядра мифа? И в каких отношениях находятся в этой ситуации "убийца" и "убиваемый"? Но это мы сделаем в следующих главах. Сейчас же вернемся к самому мифу в его историко-мифологическом развитии.
Как мы видели, на нашей схемке устроения мира, противники занимают по отношению друг к другу всегда вполне определенные позиции. Громовержец наверху – не обязательно на самом небе. Он может стоять на горе, на скале, на каком-либо возвышении, очень часто на вершине дерева – среди деревьев предпочтение отдается дубу. Змей-чудище всегда внизу. Но опять-таки не обязательно в самой преисподней. Он может таиться в пещере, в расселине, в берлоге, в норе, под корягой, в воде, под деревом. Все распределено, все разыгрывается по определенному стародавнему шаблону.
О роли скалы, камня мы говорили. Не случайно и дерево в сюжете мифа. Мировое древо – как вселенская ось, как вертикаль, соединяющая три основных горизонта Вселенной, – это существенная деталь всей индоевропейской, да и не только индоевропейской, мифологии. Не надо быть слишком догадливым, чтобы сообразить – прообразом мировому древу послужило вполне обычное дерево, уходящее верхушкой и ветвями в небеса, стоящее на земле и как бы упирающееся в нее стволом, а корнями проникающее в подземный мир. В природе не найти лучшего действительно существующего примера связи трех уровней.
Не случаен и тот факт, что таковым священным мировым древом, а точнее, прообразом для него стал дуб. Дубу поклоняются, дуб чтут. Он связан с изначальным сюжетом. Да и с прародиной самих индоевропейцев. Лингвисты едины в том, что нет смысла отыскивать эту прародину в тех местах, где не растет или, по крайней мере, не рос в свое время дуб.
Общеиндоевропейское реконструированное обозначение дуба – "перк-у". Опять знакомое что-то слышится, не так ли? Нет ничего удивительного, в том, что стоящего или сидящего на вершине дуба "громовержца" называют Перуном-Перкуном. Как видим, "небеса", на которых обитало "грозное, громовое божество", не так уж и удалены от земли. Примечательно и то, что опять наиболее близкими теонимами, практически сливающимися с изначальным обозначением, оказались славянский и литовский.
Характерен и тот факт, что следующими по близости звучания опять-таки идут обозначения соответствующих богов и священных предметов у народов, покинувших прародину в отдаленное время и ушедших далеко от нее. Словно бы существует некая незримая нить, связывающая какую-то часть оставшихся и самых первых переселенцев. Но эта нить явно истончается и слабеет, когда речь заходит о связях с переселенцами, уходившими позже и ушедшими сравнительно недалеко.
Мы все ближе и ближе подбираемся к предмету наших изысканий. Но до того, как забрезжит перед нами слабенький свет, намекающий на возможность разгадки одной из сложнейших и запутаннейших проблем, еще далековато.
Вернемся к теме главы. Что еще характерно для индоевропейской мифологии? Близнечность. О ней мы говорили вкратце в главе, посвященной генезису Ко-поло-Аполлона. Близнечность пропитывает все легенды и сказания индоевропейцев. И суть их в том, что от верховного бога, как от Неба-отца, происходят дети-близнецы. Это греческие Диоскуры, древнеиндийские Диво-Напата и многие другие пары, с некоторыми из них мы знакомы.
О близнечности разговор должен идти особый, ибо не все в этих мифах до конца удалось прояснить, в частности те отголоски праиндоевропейского сюжета, что дошли до нас в простеньком повествовании об Иване да Марье, одновременно и наиболее сохраненные по части архаики, и очень засоренные поздними напластованиями, в том числе, и имевшими язычес-ко-христианскую окраску. В истории о близнецах повторялось в какой-то мере основное положение о единстве и противоположности отца-неба и матери-земли, сквозили два начала: светлое и темное, мужское и женское, небесное и земное. Но на первое место уже выходил мотив инцеста – кровосмешения – со всеми последующими событиями. И как мы убедились, отсутствие этого мотива в отношениях между Аполлоном и Артемидой является убедительнейшим доказательством вторичности, привнесеннос -ти образов, утративших частично мифологическую окраску, зато получивших чисто литературную.
Что же касается Ивана да Марьи, тема совершенно не разработана, несмотря на то, что множество мифологов и фольклористов брались за нее. Иван приближается к образу ведийского Яма. Исходную форму имени мы пока не отыскали, но то, что оно не имеет ни малейшего отношения к, возможно, несколько сходному, но привнесенному Иоанну-Ивану, – это бесспорно. Ясно и то, что Иван олицетворяет собой жизнь.
А Марья в этом дуэте – олицетворение смерти. Легко реконструируется первоначальное имя, которое, вне всяких сомнений, к имени Мария также не имеет никакого отношения и невероятно далеко от него. Марья – это Мара, Мора, Морена – смерть или одна из ее опоэтизированных и даже антропоморфных ипостасей.
На Купалу сжигают именно Мару, ее чучело. Мы знаем самые различные производные от издревле бытовавшего обозначения-теонима Мара. Это, например, "мор" – голодная смерть и "уморить" – умертвить. Но одновременно Мара является и олицетворением злого духа, способного "морочить", то есть, обманывать, вводить в заблуждение, запутывать. Она наводит "морок" – наваждение, кошмар или заведомо ложное, сбивающее предсказание.
Образ Мары в глубине индоевропейской общности. Но сохранился как образ он лишь у славян, иные народы его утратили. Хотя у некоторых, например у французов, отзвук его остался в языке – в слове "кош-мар", понятном нам без перевода и по-настоящему заимствованном. Остается добавить, что заимствование в данном случае, видимо, имело круговой характер: с Востока на Запад, тысячелетия назад и с Запада на Восток в XVIII в.
Да и, вообще, образ Мары-Морены невероятно глубок и символизирует не просто смерть, но вечно повторяющийся процесс циклического умирания и воскрешения. Поэтому-то он и неотрывен от образа Купалы-Аполлона. Но в свою очередь Мара-Морена, имеющая свои ипостаси во всех славянских мифологиях, лингвистически сопоставима, как нас уверяет энциклопедия "Мифы народов мира", с кем бы вы думали? С самим грозным и воинственным божеством, несущим смерть и страх, с италийским Марсом. И здесь впору задаться вопросом: кто первичен? Ответ будет однозначным: первичен всегда архаический образ. А литературный, что поделать, вторичен. Как бы ни был он красив и глубок, но есть закон, по которому не литература порождает мифы, а совсем наоборот.
По всей видимости, к италикам Марс пришел с индоевропейской прародины. Первоначально он имел вполне мирные, как и у Мары, аграрные функции… ну, а потом расцвел, пошел в гору – сами италики
или же племена, что принесли образ им, втягиваясь в военные предприятия и все более ощущая вкус в них, сменили пол своему божеству (если только пол был первоначально женским) и сделали из него "профессионального воина", позабывшего про посевы и зерна. Именно Марс – покровитель божественных близнецов Ромула и Рема. Связь прослеживается абсолютно четкая. Но начало – в индоевропейском "мор", "мер", – смерть, и одновременно: море, водоем, то есть, та же связь смерти – возрождения и сырости, влаги. Вспомним, "мать сыра-земля". Таково женское начало. И вновь соединение двух ветвей:
первичной – Матери-Богини и вторичной – дочери-богини, одной из близнецов и, скорее всего, просто героизированной и обожествленной (как и сам "громовержец", что мы уже в общих чертах рассмотрели), земной женщины, человека.
Опять и опять мы возвращаемся к связи богов первичных, богов как таковых, и бого-людей. Но именно в этом видится разрешение также одного из основных сюжетов индоевропейской мифологии – противостояния и взаимодействия богов старых и богов молодых. Люди перекладывали свои человеческие отношения на богов, а потом божеские – на себя. Это многократное копирование, дублирование, происходившее в обе стороны, на каждом новом витке развития мифосюжета давало новый вариант.
Но все это вовсе не означает, что не существовало вторичных, третичных и прочих причин в процессе возникновения мифа. Как мы уже говорили, ни сам мир, ни его составляющие не желают укладываться в рамки какой-либо одной схемы, они всегда сложнее, многограннее и многовариантнее. И потому, как нам кажется, существовало параллельное влияние на сюжеты, причем, по нескольким параллелям.
Возьмем тот же основной миф. В ядре его, как мы убеждаемся, лежит вполне реальный поединок человека с кем-то или чем-то, до чего мы пока не добрались. Но сходные мотивы могут быть вызваны сходными ощущениями в процессе восприятия мира. Более того, сходные ощущения, получаемые при совершении различных деяний, актов, образовывали один мотив, укладывались в один сюжет, отрицая схематизм.
Так, скажем, в последние пятнадцать лет среди специалистов по древним культурам и мифологиям стала довольно-таки популярной теория, связывающая космогонию с эмбриогонией. Особенное развитие она получила среди западных ученых, и в частности у голландского ученого Ф. Б. Я. Кейпера, который считает, что древнейшие представления о мироустройстве и миросоздании теснейшим образом связаны и даже исходят из ощущений, получаемых при акте зачатия, причем, не только зачинающих, и в первую очередь мужчины, но и самого эмбриона, обладающего определенной памятью на уровне даже еще не соединившихся яйцеклетки и сперматозоида. Вопрос этот сложный и далеко выходящий как за рамки нашего исследования, так и за рамки сравнительно-исторической мифологии вообще, находящийся где-то на стыке с генетикой, психоанализом и прочими науками. И потому вдаваться в него не будем. Желающие смогут сами узнать обо всем, прочитав книгу Кейпера "Труды по ведийской мифологии", выпущенную издательством "Наука" в 1986 г.
Мы же лишь сообщим, что Кейпер укладывает в рамки своей схемы и основной миф индоевропейцев – на примере из ведийской мифологии исследуя процесс схватки Индры с Вритрой. Многое у Кейпера звучит достаточно убедительно и может быть принято как одно из слагаемых, составивших основу ядра мифа, возникшую где-то на уровне стыка сознания и подсознания. Во всяком случае действия Индры, пробивающего своей ваджрой изначально дрейфующий в каких-то водах холм, который вместе с тем служит преградой водам (или спрятанным стадам), по Кейперу, соответствуют действиям сперматозоида, пробивающего оболочку яйцеклетки. И это, вроде бы, соответствует испытываемому спящим человеком ощущению качания на волнах. Ощущению, исходящему из области бессознательного, а может быть, и внесознательной памяти, хранящей то состояние покоя в материнской утробе, пока его не нарушило оживляющее отцовское воздействие, после которого начинаются иные ощущения, появляется состояние напряжения, борьбы и соответствующего всему этому развития, роста.
Кейперовские объяснения мифа непросты и гипотетичны. Но и их отвергать не следует, ибо, как мы убеждаемся, любое явление прежде всего совокупность предшествующих явлений разного уровня и разных планов. Но вместе с тем нам представляется, что значительно ярче ощущений эмбриона те чувства, что сопутствуют самому половому акту. А стало быть, именно они в первую очередь – наряду с прочими причинами – могли повлиять на становление мифа. Ведь сюжет поединка очень доступно объясняется из самого факта соития: все эти пещеры и ваджры, сошествия и вознесения, "молнии" и броски – все укладывается в процессы, предшествующие оплодотворению и самому оплодотворению.
И тут мы вновь видим совмещение двух мифов:
соития отца-неба и матери-земли, как первичного и глобального, и любовного "поединка" мужского и женского начала, заканчивающегося, естественно, победой "громовержца", как первично-реминисцентного мифа, занявшего со временем вторичное место. Еще раз подчеркнем, накладывается множество составляющих. Все вычленить мы не сумеем, видимо, никогда. Но выявить основные сможем.
Что же касается самого акта соития-оплодотворения, то ему соответствует индоевропейское "иебхр-" с пропадающими двумя последними согласными (или изменяющимися в зависимости от ареалов употребления). Так, например, как считают некоторые исссле-дователи, название реки Днепр состоит из двух частей: "Дану", что означает "река, вода"*, и "иебр-" в известном нам смысле.
* Фактически "дон-", а точнее, корневая основа "дн-", "дно-" означает не "река", и не "вода", а понятное нам и без перевода "дно", "русло". Именно так и называли реки наши предки, потому что "водой" могли быть и дождевая вода, и талая, и морская, и колодезная, а вот река – это всегда "русло" или, архаический вариант, – "дно". Отсюда и Дон, Днепр, Дунай, Днестр, Иор-дан и сотни других рек (Ю. П.).
По этой версии Днепр имеет "небесное" происхождение. Но для нас тут главное – другое. Мы имеем перед собой еще один довольно-таки яркий пример сохранения именно славянскими племенами древнейшего созвучия в самом первозданном виде, в том, в каком не удалось сохранить его другим индоевропейским народам. И пусть оно дошло до нас, приняв несколько эмоциональную окраску, в качестве того, что принято называть бытовым ругательством, тем не менее, само слово и все его производные в этом не виноваты – его звучание и смысл имеют от роду не менее шести-семи тысячелетий. Прямая передача – еще один факт прямого наследования, пусть и не слишком по нынешним меркам пристойный, но факт, оспорить, который невозможно.
Мы постоянно в той или иной мере затрагиваем аспекты древнеиндийской, и, в частности, ведийской, мифологии. И здесь мы должны сделать одно очень важное отступление, необходимое для понимания существа многих вопросов.
Трудно найти более близкие в языковом и культурном плане группы в индоевропейской семье, чем балто-славянская и древнеиндийская, если, разумеется, последнюю очистить, по мере сил, от наслоений поздних времен и вливаний автохтонного населения Индии.
Но мы бесконечно далеки от подлинного понимания психологии древнего индоария, его мифологии. Причин этому много. Одна из главных заключается в том, что в течение долгого времени, не меньше двух столетий, мы смотрим на древнеиндийскую культуру через английскую призму. И потому мы ну никак не можем узнать того, что не только нам родственно, но и просто наше. Первоначальные переводы с санскрита делались на английский – тому тоже есть причина, хотя бы длительная колонизаторская в самом широком смысле этого слова деятельность англичан в Индии, – ас английского уже на русский. Утрачивалась суть понятий, утрачивалось подлинное звучание слов.