Именно здесь, в подвале Пашу, я стал набираться впечатлений, каких мне так недоставало в "Правоведении". Русское общество занимали тогда два насущных вопроса: созыв первой Гаагской конференции о мире и телеграмма писателя Гиляровского из Белграда, в которой он обличал террор Обреновичей. Справа от меня сидел композитор В.И. Вердеревский, автор салонных романсов, а подле него карикатурист Э.Я. Пуарэ, более известный своим псевдонимом "Карандаш". По мнению композитора, всеобщее разоружение способно вызвать конфликты:
   - Скажи дикарю, чтобы он оставил свою дубину. Дикарь оставит ее, но потом заберется в густой лес, где его никто не видит, и там - назло тебе вырежет дубину еще потолще.
   Пуарэ подмигнул актеру Люсьену Гитри:
   - Русским можно ехидничать, у них нет Рейна, за которым лежит вооруженная до зубов Германия, а до Волги никакой кайзер не доберется...
   Много говорили о Гиляровском: сам того не ведая, он превысил скромные права журналиста и, по сути дела, произвел против династии Обреновичей крупную политическуюдиверсию :
   - При этом сделал для Сербии великое дело! Но сделал как писатель, а не как опытный пинкертон...
   Стараясь не касаться правительства, "пашутисты" яростно обличали двор и окружение царя. Нигде я не слышал такой откровенности, как у Пашу! Открыто рассказывали, что столичный градоначальник генерал Клейгельс украл с Невы речной трамвай, обнаруженный позже на озере в его же имении; Победоносцев никогда сам взяток не берет, зато их берет его молоденькая жена.
   К полуночи "пашутисты" раздвигали стулья, скидывали сюртуки и фраки, готовясь к ритуальному танцу перед закрытием заведения, и Вердеревский сиплым голосом запевал:
   Если жены наши злятся.
   Где же нам от них спасаться?
   У Пашу, у Пашу
   Заходите к нам, прошу.
   Рейтерн, опутанный долгами, вопрошал друзей:
   Где средь шумных разговоров
   Я забыл о кредиторах?
   У Пашу, у Пашу
   Всех друзей к нему прошу.
   Щеляков плясал на толстых ногах, импровизируя:
   Где с утра и до закрытья
   На целкач могу кутить я?
   У Пашу, у Пашу
   Убедиться в том прошу...
   Теперь-то я понимаю, что в пору тогдашнего "безвременья" пещера "пашутистов" на Загородном была необходимой отдушиной, где образованный человек мог выговориться, не боясь сказать правду. А сколько было тогда подобных "пещер"! Еще император Николай I выразился, что в России царит полная свобода, ибо каждый россиянин может думать что хочет, лишь бы он не болтал своим языком. Русские люди всегда мыслили чересчур крамольно, но у каждого из них была своя "пещера", где он не боялся распахнуть душу... Не помню, как я добрался до дому, в дымину пьяный.
   Спасибо родителям: от матери я воспринял слишком пылкую кровь, наследовав от отца расчетливый разум и умение верно оценивать обстановку ("Долготерпение - русская добродетель", - часто слышал я от него). В результате мой характер образовывался из сплава двух нетерпимых крайностей, отчего я привык обдумывать поступки холодно, зато действовал горячо и порывисто. Можно сказать, что, взяв от родителей самое существенное, я не был похож на них, - уже тогда, вступая в полосу зрелости, я становился самим собой...
   Совсем неожиданно мне пришлось драться на дуэли. Случилось это из-за ерунды. Однажды в дортуаре Училища я заметил сокурсников, которые что-то горячо обсуждали шепотом, а в их руках шелестели бумажные ассигнации. Я сказал им:
   - Уж не собираете ли денег на новый венок? Эстляндский барон Аккурти повернулся ко мне.
   - Ты появился как раз кстати! - обрадовался он. - Входи в нашу общую долю. Надеюсь, у тебя еще нет содержанки?
   - Оплачивать таковую у меня нет и денег.
   - Вот и хорошо. Нас, малоимущих, только четверо, а нам не хватает пятого, чтобы собрать для первого аванса. Мы решили сообща платить за одну красотку с удобной квартирой, а навещать ее станем все пятеро строго по расписанию.
   - Неужели любовь в складчину? - возмутился я.
   - А почему бы и нет? Если в складчину выпивают, так почему бы не иметь в складчину и женщину? Это дешевле и удобнее.
   Я врезал Аккурти пощечину, после чего выпалил ему в лицо те стихи Байрона о нравственности юристов, которые запомнил со слов сенатора Рейтерна. Вскоре состоялась дуэль - на шпагах. Противник удачным выпадом распорол мне рукав мундира, слегка повредив мышцы, что вынудило меня три дня побыть дома - подле отца... Чем больше я взрослел, тем холоднее становились мои с ним отношения. Головою я понимал, что он человек далеко не глупый и вполне добропорядочный. Но сердцем не мог принять его чересчур правильных сентенций. Мы стали далеки.
   Единственное, что еще связывало нас, так это смутная память о матери, пропавшей где-то в круговерти Европы, словно никогда и не было подле нас этой красивой женщины, которая когда-то стояла на балконе, держа меня на своих руках, а под нами, ощетинясь штыками, шли, шли и шли...
   Они идут и сейчас! Я слышу их железную поступь.
   Время неподвижно - это движемся мы, наивно думая, что летит время. Однако прав ли я в этом? Не сближаю ли библейский афоризм с казарменным острословием: "Солдат спит, а служба идет"? Календарь готов уронить последнюю страницу года, которая и опадет неслышно, как последний лист с усталого дерева.
   Где лучше всего спрятать отживший лист? Оставьте его в лесу, и там его никто никогда не найдет...
   5. Не надо стреляться
   Не могу забыть, что однажды в Новой Деревне ко мне пристала цыганка с младенцем на руках и, отказавшись от гонорара, столь существенного для ее профессии, наворожила мне:
   - Будешь часто болеть, но проживешь долго. Будешь иметь много заслуг, но спасибо тебе никто не скажет. А умрешь одинокий, зато в конце жизни найдешь свое счастье...
   Эти слова почему-то преследовали меня всю жизнь, и теперь остается лишь ожидать в старости счастья.
   Под влиянием афоризма Писарева я обрел почти мученическую усидчивость в самообразовании и смею думать, что к началу XX столетия вступал я в него уже вполне здравым, хорошо начитанным человеком. По мере того как близился срок выпуска, правоведы, мои однокашники, становились все откровеннее в своих притязаниях на будущее: при 12-балльной системе экзаменов получение чина зависело от набранных баллов; все чаще слышалась в дортуарах банальная песня:
   Мы адвокаты - нам куш подай,
   и вот тогда ты речам внимай.
   Давай нам дело - чернее тьмы,
   и станет бело - клянемся мы!
   Осуждая других, буду судить и себя. Если Россия моего времени и была вулканом, то я, конечно, как и мои современники, невольно отравлялся его ядовитыми газами. Правда, я старался не дышать полной грудью, но уже тогда осознал, что карьера законника не по мне. Но я презирал и бунтующий нигилизм, которым так гордилась тогдашняя молодежь, вместе с дурным отвергавшая и все доброе в русской жизни, и для нигилизма я нашел иное слово -нигилятина ...
   Перед Щеляковым я однажды честно сознался:
   - Не знаю чего хочу, но я очень хочу.
   - Только не иди в актеры, - предупредил он меня. - На сцене, как и на эшафоте, много людей потеряло головы.
   - А если - в литературу?
   - Посмотри на меня: где ты видишь мою голову?..
   В ту пору меня очень привлекали сады с гуляньями и кафешантаны столицы - "Фоли-Бержер", "Шато-де-Флёр", "Монплезир", "Орфеум". Я любил толпу и любил сливаться с нею. Мне нравилась эстрада, ужимки площадных клоунов, виртуозность иллюзионистов. Помню, как знаменитая Франкарио изображала сцену купания. Прохожий оборванец воровал ее одежду, брошенную на сценическом берегу, оставив женщине только шляпу. Но из этой шляпы Франкарио извлекала чулки и туфли, нижнее белье и платье, наконец, в ее руке раскрывался зонтик - и она исчезала за кулисами, полностью одетая. В этом фокусе меня потрясла не вульгарность женщины, а технические возможности ее шляпы.
   Наверное, по этой причине меня стал привлекать уголовный мир с его профессиональными навыками. Мне как правоведу был открыт доступ в "Музей сыскной полиции", где я - с помощью одного взломщика - осваивал приемы вскрытия секретных замков. Когда однажды я открыл сейф с помощью обычной сапожной дратвы, мой наставник приподнял над головой котелок:
   - Довольно, мсье! Если ваши успехи будут таковы и далее, боюсь, это увлечет вас в сторону от законности...
   Общение с преступниками высокого класса и мастерами уголовной полиции сделало меня очень внимательным; в любой уличной давке я стал угадывать, у кого тут пальцы смазаны канифолью для изъятия кошельков из карманов; у меня развилась отличная память на лица людей, встреченных в толпе хотя бы однажды. Боясь огорчать отца, я не хотел порывать с "Правоведением", но все же испробовал себя в литературе. Часто дежуря в полицейских участках, бывая в тюрьмах и на допросах, я стал пописывать в бульварных газетенках скромные заметки о преступности. Но приобрел славу лишь "бутербродного" репортера, как называли всю газетную шушеру, ибо в редакции за мою информацию расплачивались рюмкою водки и бутербродом с колбасой. Когда недавно я рассказал об этом нашему артисту В.Р. Гардину, он долго смеялся, а потом сказал, что стопка водки с бутербродом - это еще замечательный гонорар.
   - А вот я в свой первый театральный сезон в Риге (я, бывший офицер!) получал за каждый спектакль пирожок с рисом.
   - Наверное, в рисе было и мясо?
   - Ни мясинки! И продать нечего. Один револьвер в кармане, а его не продашь: иначе из чего бы застрелиться?..
   Время было нехорошее. Люди как-то разучились ценить свою жизнь, а статистика самоубийств в России постоянно повышалась. Стрелялись из-за двойки по латыни безусые гимназисты, томные дамы умирали от порции аптечного хлоралла, а горничные сводили счеты с жизнью посредством фосфорных спичек.
   Отец, кажется, уже заметил, что со мною происходит что-то неладное: он умолял меня сдать экзамены последнего курса. Мне совсем не хотелось оставаться в мире юриспруденции, но я все же закончил Училище, получив на экзаменах средний балл, выходя в этот пагубный мир по X классу Табели о рангах - в чине коллежского секретаря. Все мои сокурсники сразу нашли свое место в жизни, а я в это время потерял свое место...
   Потеряв это место, я заодно уж потерял и голову!
   Правда, из разряда "бутербродных" журналистов я незаметно для себя переместился в категорию "кредитных"; для таких, как я, редакция открывала кредит в кабачках на Казанской улице или в Фонарном переулке, где я пил свое "кредитное" вино, а слепой тапер играл на рояле (наверное, тоже в кредит?). В этот период жизни я стал неумеренно много выпивать, сознавая свою неустроенность и свое непонимание жизни...
   Около 1901 года заболел дифтеритом в Пажеском корпусе Георгий Карагеоргиевич, старший брат будущего короля, и Петербург навестил их отец, с которым я тогда же и познакомился в доме No 6 по Адмиралтейской набережной, где он остановился на квартире своего брата - Арсения Карагеоргиевича, полковника русской службы. В этом же доме проживал и знаменитый художник Константин Маковский, друживший с Карагеоргиевичами.
   Петр Александрович (это его фотографию показывала мне мама!) выглядел усталым и бедным человеком, огорченным житейскими невзгодами и недавней смертью жены. Он в совершенстве владел русским языком. Держался крайне скромно, но я-то знал, что скромность не есть личное достоинство - это национальная черта всех сербов, уважающих себя. Претендент на престол в Белграде, Петр Карагеоргиевич душевно благодарил меня за мое внимание к его младшему сыну - Александру.
   По газетам я знал, что Петр уже пытался добыть престол, возглавив народное восстание в Боснии, но инсургенты потерпели тогда поражение; в войне 1877-1878 гг. Петр сражался с турками в рядах неукротимых черногорцев. Мне было интересно слышать, за что им получен французский орден Почетного Легиона.
   - Я окончил Сен-Сирскую академию и, будучи офицером, сражался за Францию при Седане; раненный в битве, я сумел переплыть реку и тем спасся от германского плена... Сейчас я лишь частное лицо, - уныло признался Петр, - но в Сербии неспокойно, народ не выносит Обреновичей, многое может перемениться!
   Именно в этом доме на Неве я встретил женщину ослепительной красоты, которую запечатлел на своем портрете Константин Маковский; маэстро окружил свою бесподобную натуру старинной бронзой, эффектно бросил на колени красавицы шкуру леопарда.
   Для женщин ее круга эмансипация, о которой так рьяно хлопотали курсистки-бестужевки, казалась уже лишней - она была уже достаточно эмансипированной, как и все дамы высшего света столицы, но свою женскую свободу видела лишь в полном раскрепощении нравов - и не этим ли привлекла меня, глупого юнца?..
   Эта женщина была замужем и намного старше меня.
   В новое для меня время я вступил стоящим на коленях.
   Перед высшим существом на земле - перед женщиной!
   Впрочем, я не хочу называть ее имени, запятнанного пороками и явным предательством. [Можно догадаться, что это была Аврора Павловна, жена полковника А.А Карагеоргиевича. Она являлась матерью принца-регента Павла, который в 1939 году, накануне нападения Италии и Германии на Югославию, вступил в предательский сговор с Гитлером, о чем не раз писалось в советской исторической литературе.] Я тогда не знал, что она была любовницей министра юстиции Муравьева, а недавно делала аборт после связи с Иренеем, викарием Киевским. Опытной светской львице, наверное, нравилось то привлекать меня к себе, то повергать в бездну отчаяния наружной холодностью.
   Удивляюсь, как быстро была парализована моя юношеская воля, а все планы жизни разрушились этой блудницей.
   Наконец настал день окончательного решения.
   - Надо стреляться! - убежденно сказал я себе.
   Помню, что действовал почти механически, как следует проверив работу револьвера. Потом присел к столу, сочиняя нечто вроде послания, - вы, живущие после меня, должны быть счастливее нас, а я покидаю этот мир, не желая винить никого, ибо обстоятельства намного сильнее меня... Как я был наивен!
   Но все готово. Можно стреляться.
   - А теперь встань! - услышал я голос отца.
   Он неслышно появился на пороге моей комнаты, привычным жестом протирая стекла пенсне замшевым платком.
   - Прочти, что ты там напортачил, - велел отец.
   Я молчал. Папа подошел ко мне. Прочел сам.
   - Пшют гороховый! - заявил он мне. - Я всю жизнь тянусь в нитку, чтобы сделать из тебя полезного для России человека... Подумал ли ты обо мне? Вспомнил ли ты о матери?
   - У меня нет матери, - отвечал я, подавленный.
   - Как у тебя поворачивается язык? - вдруг закричал отец. - Я давно наблюдаю за тобой, и ты давно мне противен и гадок. Встань прямо. Не смей отворачивать свою похабную морду...
   При этом он хлестал меня по щекам. И это было так ужасно, так нестерпимо позорно, а голова так жалко моталась из стороны в сторону, что я не выдержал - заплакал:
   - Прости, папа. Но я очень несчастен.
   - Я...тоже , - ответил отец. - Я тоже глубоко несчастен. Потому что продолжаю любить твою мать, которая - я верю - еще вернется к нам, и я все прощу ей... все, все, все!
   Мне вдруг стало безумно жаль его. Ведь он совсем одинок. И когда мама покинула нас, он продолжал любить, и это открытие ошеломило меня. Перед его трагедией жизни моя страсть показалась мне жалкой и мелочной...
   Отец вдруг спросил:
   - Что ты ценишь из житейских заповедей?
   - Только одну: "Если все, то не я!"
   - Так и следуй этой заповеди, а больше не дури...
   Я всю ночь размышлял: где мне быть?..
   Как раз умерла британская королева Виктория, опозоренная поражениями английской армии, которую избивали в Южной Африке буры. Пожалуй, на стороне буров были тогда все - не только народы, но все правительства, а в России даже дворники, подметая панели, во все горло распевали:
   Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
   Ты вся горишь в огне...
   Я оказался в Одессе, где собирались добровольцы, едущие на край света, дабы на стороне буров сражаться с английскими колонизаторами. Я не был одинок в своем стремлении: среди добровольцев встречались студенты и крестьяне, интеллигенты и просто разочарованные люди, искавшие благородной смерти в бою, немало было и врачей Общества Красного Креста. Нет смысла излагать дальний путь, скажу, что только в порту Джибути я впервые увидел африканцев; пароход "Наталь" доставил нас в гавань Делагоа-Бей, откуда мы поездом въехали в страну буров.
   Я всегда был равнодушен к пейзажу, и, наверное, по этой причине природа Африки не произвела на меня сильного впечатления. Буры жили на хуторах-фермах, окруженных деревьями мимозы и стройными эвкалиптами. В каждом доме было обязательно пианино - для безграмотных женщин, на почетном месте лежала Библия - для полуграмотных мужчин. Интеллектом и культурой буры никогда не блистали, и лишь много позже я понял то, чего не мог понять раньше: буры такие же колонизаторы, как и англичане, но желавшие сохранить свое первенство в Африке, дабы и далее угнетать чернокожих.
   При мне рабы-кафры заваривали кофе для господ фермеров и подавали трубки для буров, выслеживающих англичан в зарослях у железнодорожной насыпи. Все буры были прекрасные стрелки, я сам видел, как с расстояния в 600 метров один пожилой бур влепил пулю английскому офицеру точно между глаз. Прирожденные охотники на антилоп и жираф, буры и эту войну с колонизаторами, по-видимому, рассматривали как большую охоту на зверей, посмевших вторгнуться в их заповедный кораль. Городское же население Трансвааля состояло из подонков и аферистов, наехавших откуда угодно искать золото и алмазы, готовых сражаться сегодня за буров, а завтра за англичан, и потому отношение самих буров к русским добровольцам сначала было несколько настороженным. Надо было пожить с ними, попить с ними кофе и выкурить несметное количество табака, чтобы они стали тебе доверять. Теперь-то все знают, что англо-бурская война - результат давнего англо-германского соперничества из-за колонии в Африке, но тогда мне, как и большинству русских, казалось, что буры, воодушевленные любовью к самоизоляции, подобно черногорцам, сражаются только за свою свободу...
   Немало запомнилось в этой войне, но я нарочно сокращаю свое описание, дабы не увлечься множеством любопытных деталей чужестранного быта. Выберу из копилки памяти главное. Я был ранен пулей в плечо, после чего валялся в госпитале Претории. Затем меня свалила жестокая малярия, приступы которой ощущаю и поныне. Наконец, однажды на поезд буров наскочил английский бронепоезд, я - с оружием в руках - попал в плен к англичанам. Сначала они никак не желали признавать во мне "нонкомбатанта", угрожая расстрелом на месте, а потом загнали меня за колючую проволоку своего концлагеря, где джентльмены морили голодом и жаждой тысячи женщин и детей буров. Русские люди уже достаточно изведали на своем историческом пути все виды тюрьмы и каторги, но до создания концлагерей они еще не додумались, а Гитлер только совершенствовал систему массового истребления людей, изобретенную англичанами.
   Я вывез на родину из этой войны не только зверский аппетит и знакомство с малярией, но еще три весьма полезные вещи: умение маскироваться, пристрастие к защитному цвету - хаки и ловкость в стрельбе, ибо именно англо-бурская война вызвала во всем мире большой интерес к снайперскому искусству...
   В конаке Белграда все оставалось по-прежнему, и король-кретин обожал свою перезрелую Драгу, а в окружении его престола заглавная роль отводилась "напреднякам" - австрофилам.
   В марте 1903 года на улицы сербской столицы вышли студенты и рабочие, демонстрируя под окнами конака:
   - Долой деспотов... свободы! Живео Србия!
   - Стреляйте в них, - требовали "напредняки".
   Но солдаты гарнизона отказались выполнять приказ.
   - Так вызовите жандармов, - повелел король.
   - И пусть они перещелкают всех! - взывала Драга...
   Жандармы убили восемь человек и десять тяжело ранили.
   - Я хочу любить и быть любимым, - рассуждал король.
   Вечером 28 мая в конаке должен был состояться "домашний" концерт. Драга обещала королю спеть веселую песенку.
   Я появился в Белграде накануне этого концерта.
   Как же это случилось? Да очень просто...
   6. Хорошо быть сербом...
   В моем поведении, как я понимаю сейчас, ничего странного не было, и вы, пожалуйста, не сочтите меня авантюристом. Дело даже не в сербской крови, доставшейся мне от матери. Слишком красноречиво высказывание поэта Байрона, павшего в борьбе за свободу греков: "Если у тебя нет возможности бороться за свободу у себя дома, так борись за свободу своего соседа". По-моему, лучше не скажешь...
   После всего пережитого в Африке я проводил время в Петербурге, много читая и навещая своих "пашутистов". Однажды, после неприятного для меня разговора с отцом, я всю ночь не спал. И всю ночь скрипел расшатанный паркет под шагами не спавшего отца. Утром он вошел ко мне и деловито отсчитал для меня четыре сотенных "катеринки":
   - Обменяешь на франки в Париже! Проблудись, как паршивый кот, чтобы всякая блажь из головы вылетела. Делай что угодно, но ты обязан вернуться домой совсем другим человеком...
   Заграничный паспорт до Парижа был легко раздобыт в канцелярии санкт-петербургского градоначальства; полиция подтвердила, что препятствий к моему отъезду не имеется: политически я был чист, аки голубь небесный. Я покинул столицу варшавским поездом, который когда-то увез в неизвестность и мою маму. Билет у меня был до Парижа, но, доехав до Варшавы, я пересел в венский экспресс. До сих пор не берусь четко объяснить, почему я так поступил, однако я сделал это в твердом убеждении, что поступаю правильно. И точно так же, как не прельщали меня соблазны Монмартра, так не манили меня и волшебные сказки Венского леса, мне был безразличен великолепный Пратер с его постоянным оживлением красивой, нарядной и привлекательной публики...
   Австро-Венгрия, по мнению газет, была давней тюрьмой славянских народов, и уже на венском вокзале "Вестбанхофф" я заметил, что немецкую речь заглушают голоса чехов, словаков, сербов, поляков, иллирийцев, русинов и украинцев, особенно галицийских. Мне, признаюсь, было отчасти даже забавно развернуть венскую "Русскую Правду", имевшую сногсшибательный подзаголовок: "Газета для русских мужиков". Возле меня на бульварной скамье расположилась семья беженцев из Белграда; суровый отец с двумя девочками, обутыми в нищенские "опанки", сказал, что у него был и сынок студент-технолог.
   - Но его в Белграде напредняки ухапшили. Ныне там, - добавил он, пришло ванредно станьо...
   Я кивнул сербу: ухапшись - это значит арестовать, а ванредно станьо это осадное положение. Слова беженца из Сербии запали мне в душу жестоким укором:
   - Почему не жить нам спокойно? Все это проклятые Обреновичи... неужели мать-Россия за нас, сербов, не вступится? Пусть он сгорит, этот проклятущий конак с королями вместе!
   Он дал мне газету, просил читать имена арестованных радикалов и социалистов - что там с его сыном, жив ли? Но в длинном списке, среди множества узников
   башни Нейбоша, мне вдруг встретилось имя...матери .
   Я, наверное, изменился в лице.
   - Что стало, друже? - спросил серб.
   Оставив ему газету, я поспешил обратно на вокзал в кассу и протянул деньги. "Куда же ехать дальше?"
   - Билет до... Землина, - сказал я кассиру.
   Землин - пограничный город Австрии, с его речных пристаней уже хорошо видны улицы Белграда и даже тюрьма Нейбоша
   - Вы серб? - спросил кассир, наверняка посаженный в эту будку, чтобы докладывать полиции о всех подозрительных.
   - Да! - отвечал я с нарочитой гордостью.
   На что я тогда рассчитывал - сам не знаю. Тем более что в своей соседке по купе, развязной и говорливой мадьярке, я без особого труда распознал служащую венской полиции. Она и сопроводила меня до Землина, игривою болтовней отвлекая от тяжких дум о матери, ждущей расправы в башне Нейбоша.
   Итак, я появился в Белграденакануне концерта ...
   Когда колесный пароходик Австро-Дунайской речной компании переплыл из Землина в Белград, на причале, совершенно пустынном, стоял лишь одинокий жандарм, встречая прибывших в королевство. Я предъявил паспорт, жандарм не вернул мне его:
   - В день отъезда получите в русском посольстве...
   Вечерело. Над Дунаем и Савой клубились тучи, в отдалении громыхнул гром, прошумели прибрежные ветлы и тополя. Жандарм свистком подозвал пролетку, я сел в нее и поехал по незнакомым улицам. Белград с его лачугами и грязью, с лужами и поросятами в лужах напомнил мне захудалую русскую провинцию.
   Извозчик остановился возле "Хотел Кичево", где на первом этаже размещался дешевый ресторанчик, над ним располагались комнаты для приезжих. Начался дождь, и я был рад крыше над головой. Лакей проводил меня в комнату. Водопровода не было, а будка уборной находилась во дворе. Все выглядело убого и жалко. Но одно лишь сознание того, что я нахожусь близ матери, заточенной неподалеку от меня, взвинчивало нервы, и я был готов к самым дерзким решениям...
   Лакей оказался очень внимательным ко мне.
   - Друже, наверное, из Одессы? - справился он.
   - Нет... из Кишинева, - приврал я.
   - А где научились говорить по-сербски?
   - От матери, а дед ее был серб - Хорстич.
   - Значит, у вас полно родственников в Белграде?
   - Даже в башне Нейбоша, - ответил я.
   Странно прозвучала следующая фраза лакея:
   - Жаль, что вы приехали в такое подлое время... Впрочем, в пиварнях можно выпить, а в кафанах послушайте анекдоты.
   Он предупредил, что "Кичево" строено еще турками, обычай здесь старый: если комнат для гостей не хватает, приезжих кладут по два человека на одну постель.