Страница:
Службою я был доволен. Хотя начальство неодобрительно взирало на офицеров, желавших знать польский язык, я все-таки взялся за его освоение. В этом мне очень помогли знакомства с местной польской интеллигенцией, близкое приятельство с граевским и мышинецким ксендзами, людьми умными и высокообразованными. Зимою меня навестил в Граево отец, который, увидев сына в обширных солдатских валенках и в замызганной офицерской бекеше, перетянутой портупеей, предался отчаянию.
- Перед тобой открывалась такая широкая карьера! - горевал он. - Твои товарищи правоведы уже ездят на рысаках с подковами из чистого серебра, за одну лишь речь в суде берут бешеные гонорары, многие сделали блестящие партии в браке, а ты... Что ты? Жалкий поручик в занюханном гарнизоне.
У меня не нашлось для отца слов утешения:
- Ах, папа! Лучше уж быть, чем казаться...
4. От Бильзе до Куприна
Все-таки я, наверное, очень сухой человек. Сам не знаю почему, но всегда оставался равнодушен к природе. Я способен оценить ландшафт в целом, как общую картину, но меня никогда не тянуло в лес собирать грибы, я считал идиотами людей, гробящих драгоценное время на сидение возле реки с удочкой. Для меня ничего не значит куст черемухи или сирени, я ни разу не вздохнул над прелестями восхода или заката - мне они не были безразличны лишь по той причине, что определяли время суток. Меня интересовали прежде всего люди с их идеями и выкрутасами психологии, а не то, как ветерок слабо колышет на дереве пожелтевший листочек или поет птичка. Когда мне в книгах встречаются подобные описания, я их сразу же пропускаю, даже не вчитываясь в эти авторские излияния.
Зато я хорошо отношусь к животным! Как раз в мое время какой-то ученый дурак-орнитолог ратовал за уничтожение аистов, считая их вредными птицами, и я был душевно рад, что ни у солдата на границе, ни у местного жителя не поднялась рука наводить ружье на красивых и домовитых птиц, доверчиво строящих свои гнезда подле жилья человека. На заставе в Богуше я стал хозяином молодой кобылы по кличке Рава, и вот прошло много-много лет, а я не забыл нашей любви, нашей подлинной дружбы. Я вообще верю в любовь между животным и человеком. На моих глазах люди, потерявшие свою лошадь или собаку, жестоко спивались, умирали в скоротечной чахотке. До сей поры берегу память о незабвенной Раве: ее давно нет на свете, но я все еще думаю: "Какой-то ее конец? Не обижали ли ее злые люди? Была ли она сыта и напоена? Тепло ли ей было в стойле?.."
Вернусь к делам службы, к ее впечатлениям!
Через наши кордоны вся иностранная литература, включая и запретную, поступала скорее, нежели в столичные таможни. Кажется, роман лейтенанта Бильзе "Из жизни маленького гарнизона" еще не появлялся в переводе на русский, когда в Граево мы уже читали его в немецком издании. ["Лейтенант Бильзе" - псевдоним немецкого писателя из офицеров Ф.-О. фон дер Кюрбурга (родился в 1878 году). Я не считаю удачным его роман "Из жизни маленького гарнизона", хотя в свое время он и стал сенсацией в антивоенной литературе, как и роман Берты Зутнер "Долой оружие!".]
Был хороший зимний вечер, в нашем гарнизонном собрании мягко светили абажуры, в печах уютно потрескивали поленья... Мы читали вслух о тщетности офицерской карьеры, о затхлом мещанстве офицерской среды, далекой от интересов общества, о низменности духовных запросов в быту офицеров. Лейтенант Бильзе четко обрисовал подлинную жизнь 16-го Обозного гарнизона на границе в эльзасском Форбахе, и, хотя роман был написан об офицерах кайзеровской армии, нам далеко чуждой, теневые стороны германской военщины были в чем-то схожи с недостатками нашей армии. Капитан Никифоров, послушав, сказал:
- Если такие книжки читать, так и служить не захочешь.
Штабс-капитан Потапов, мой приятель, даже смеялся:
- Верно - не захочется! И вот я думаю теперь: не за это ли и дал кайзер по шее этому лейтенанту Бильзе?
"Поединок" Куприна еще не был нам известен, а буря, которую он вызвал, нас еще не коснулась. Но мы уже знали, что "лейтенант Бильзе" - по велению Вильгельма II - за свой роман был предан военному суду. Автору в Германии инкриминировали злонамеренное отражение офицерской морали и дисциплины, оскорбление офицеров, являющихся - по мысли того же кайзера - образцом немецкой нации. За это Бильзе и поплатился очень жестоко: лишенный чести офицера, он был посажен в тюрьму, а его роман "Из жизни маленького гарнизона" был предан публичному шельмованию и сожжению под улюлюканье публики.
Многих больше всего затронули именно последние страницы книги, где Бильзе сравнивал службу в пограничных войсках с тяжким наказанием, а жизнь в захолустном Форбахе добивала в людях любые добрые намерения. Все мы дружно согласились, что, наверное, эльзасский Форбах не лучше нашего Граево:
- Но... не бежать же нам! Да и куда вырвешься?
Начальник штаба погранбригады сказал:
- Тут надо подумать! Безопасность отечества не требует, чтобы мундир офицера был застегнут обязательно на все пуговицы. Но ширинка, пардон, у офицера все-таки не должна быть расстегнута. Германия не ощутит нашей боевой слабости, если кто-либо из вас заведет шашни с дамою. Но пусть об этом знают лишь два человека - сам офицер и его дама. Любая оплошность офицера кладет пятно на знамя нашей славной бригады.
Штабс-капитан Потапов осмелился противоречить:
- Простите, но это всего лишь дисциплинарная нотация под видом критики книги. Но какие же выводы из самой книги?
- Да никаких! Пошел он к чертям собачьим... Сожгли его книжонку - и верно сделали: нельзя же так беспардонно выворачивать все кишки нашей офицерской касте. Да появись такой автор в России, ему бы руки оторвать надо! Вопросы кастовости ко многому обязывают - даже здесь, в захолустье в Граево...
Настала морозная ночь, а утром на санках привезли бедного Потапова: он был зверски убит в схватке с бандой контрабандистов на выезде из посада Мышинец. Его добивали прикладами по голове с такой силой, что костяшки пальцев, которыми он закрывал голову, оказались вколочены под череп и перемешаны с мозгами.
Никифоров сказал мне на кладбище Граево:
- Если уж наша служба вызывает у врагов такую лютую ненависть, значит, она необходима государству... Но службе не стоять на месте, а потому берите взвод бедняги Потапова.
Это был взвод стражников и объездчиков, опытных в лесу и дозорах, но совершенно беспомощных в грамоте.
Понимая честь офицера на свой лад, я купил грифельные доски, детские буквари, географические карты и карандашики с тетрадками. Обучение солдат далось нелегко. Ведь для неграмотных людей большое значение имеют городские вывески; если на улице он походя читает обиходные слова "Баня", "Стрижка-брижка", "Продажа дегтю и сахару" - ему радостно познавание азбуки. Но в Граево вывески были польские или немецкие. И все-таки я горжусь, что через полгода в моем взводе каждый умел читать и писать, каждый был твердо уверен в том, что Волга впадает не куда-нибудь, а непременно в Каспийское море.
Начало войны с Японией застало меня в пограничном посаде Мышинец, дороги по направлению к которому были сознательно испорчены ради стратегических (!) соображений: перерыты канавами, перегорожены цепями, засыпаны грудами булыжника.
Здесь, вдали от Граево, я со своим взводом оказался в невольной изоляции, вынужденный принимать самостоятельные решения в пограничных спорах с немцами, а известие о войне с Японией мы в своей глухомани восприняли даже спокойно...
Нет смысла описывать то, что пережили тогда все русские. Но даже сейчас, по прошествии долгого времени, немногие представляют едва ли не главную причину наших поражений. Имея фронт на полях Маньчжурии, Россия ожидала нападения на западе - со стороны Австро-Венгрии и Германии; одновременно мы усиливали армию на границах с Афганистаном, где можно было ожидать нападения англичан. Потому-то главные ударные силы России - заодно с гвардией - остались на западе, а с японцами сражались худшие войска, взятые из запаса. Но такого распределения сил требовало от нас франко-русское содружество.
Как результат поражения царизма (но только не армии России!) явилась и наша первая русская революция, отголоски которой доходили до гарнизонов в искаженном виде - а по газетам немного правды и узнаешь. Мы тогда больше следили за передислокацией германской кавалерии близ наших рубежей, нас тревожила усиленная работа германской агентуры...
В бригаде я держался независимо, не выносил угодничества, но это было общее явление, и офицеров, подхалимствующих перед начальством, бойкотировали, называя их "мыловарами". По каким-то причинам, для меня неясным, мне вдруг была предложена адъютантская должность Граевского погранокруга. Я отказался.
- Почему отказываетесь? - спросили меня.
В самом деле - почему? Ведь быть адъютантом - первая ступень для быстрой карьеры, и не надо больше мерзнуть в лесах, гоняться за бандитами, удирающими с мешками на спине, можно, наконец, жить в приличных городских условиях.
- Мне сейчас важен ценз, - отвечал я. - Но адъютантом я в своем формуляре теряю ценз командной выслуги.
В штабе бригады догадывались о моих намерениях:
- Да, без наличия ценза в Академию Генштаба вас не примут. А вы, кажется, именно туда устремляетесь... не так ли?
У меня не было причин разубеждать в этом:
- Не примите мои слова за излишний пафос. Просто я слишком унижен результатами этой войны. Не хочется думать, что моя служба в русской армии останется лишь случайным эпизодом, как беременность у чересчур порядочной барышни.
Начальник штаба попробовал меня отговаривать:
- Я лучше вас знаю, как невыносимо трудно офицеру из маленького гарнизона выбиться в элиту "корпуса генштабистов". Прежде экзаменов в Академии надо пройти образовательный конкурс в учебной комиссии Варшавского военного округа. Резать начинают уже здесь, и режут без жалости! В прошлом году под арку Главного штаба устремились сто двадцать офицеров, но Варшава оставила для академического конкурса лишь пятерых. А в Петербурге из пятерых выбрали одного... Воленс-ноленс, но два иностранных языка требуется знать превосходно.
Я сказал, что ручаюсь за знание четырех языков:
- Не тратя время на их изучение, могу целиком посвятить себя освоению других важных предметов... В частности, плохо еще знаю о расстановке и движении небесных светил!
Верхом на любимой Раве я вернулся на заставу, нагруженный учебниками и грудой уставов, которые требовалось вызубрить. Даже для экзамена в военном округе знать надо было немало - от алгебры до взятия барьеров на лошади. Всю дорогу до Мышинца я шпорил свою Раву, заставляя ее перепрыгивать через канавы. Вернулся на заставу к ночи, усталый, но счастливый...
Мышинец считался столицей курпов - мазурской ветви поляков (kurpie по-русски "лапотники"). Я любил бывать в их уютных деревнях, где женщины красивы и добросердечны, а мужчины славились честностью, мужеством и физической ловкостью. Охотники и пчеловоды, рыбаки и дегтяри, курпы нравились мне неиспорченным радушием, их быстрая перемена настроений была почти актерской, а костюмы поражали театральной красочностью - с кораллами и лаптями, с перьями павлина на шляпах.
Когда я подал рапорт об отпуске для подготовки к окружным экзаменам, меня освободили от службы на два месяца, и все это время я провел в чистоплотной курпской деревне, носил белую рубаху с красными кистями, нарочно обулся в лапти. Я поселился в светелке избы, среди тарелок и цветов, развешанных по стенам; питался гречневыми блинами с медом, грибами и угрями из местных озер. Пьянства курпы не терпели, зато много курили, и, входя в какую-либо избу, я прежде всего разводил перед собой облака дыма, а потом уж говорил приветливо:
- Похвалони!
На что мне всегда отвечали:
- Похвалони на вики викув... амен!
Здесь я пережил серьезное увлечение курпянской крестьянкой - с волосами, как у русалки, с неправильными, но прекрасными чертами лица; она носила на груди ворох кораллов. Время и границы разлучили нас навсегда, но если она еще жива, если войны не разорили ее дом, дай бог этой женщине счастья - в детях ее, во внуках ее! Я поныне благодарен судьбе за то, что она была тогда рядом, едва коснувшись моих губ своими губами, и неслышно отошла от меня, навеки растворившись в лесах и болотах польской Мазовии, или точнее - Мазовше...
Когда я прочел купринскую повесть "Олеся", я вспомнил свою жизнь среди курпов и понял, что пережил нечто подобное.
Я вернулся в Граево, исполненный лучших надежд на будущее, а знаменитая арка Главного штаба в Петербурге теперь казалась мне аркою триумфальной. Может быть, сомнения никогда бы не коснулись меня, если бы Куприн не создал свой "Поединок", который многое перевернул в моем, и не только в моем, сознании. Хотя мы, погранстражники, находились на особом положении, но мысли, высказанные Куприным в своей книге, так или иначе задели каждого офицера. "Поединок" никак не являлся русской репликой на роман "лейтенанта Бильзе"; он был страшнее, выпуклее, наконец, просто талантливее!
Казалось, самые нерушимые монументы офицерского долга свергнуты с пьедестала. Правда, среди нас, погранстражников, не нашлось солдафонов-бурбонов, никто не впадал в излишнюю амбицию, чтобы слать Куприну негодующие вызовы на дуэль, но многие призадумались. Задумался и я - не стала ли русская армия зеркалом того упадка, морального и политического, который разъедает нынешнюю Россию?
Я задавал самому себе конкретный и честный вопрос:
- Стоит ли продлевать скуку наших дальних гарнизонов, где офицеры сами не знают, ради чего учились, и пытаются учить других? С одной стороны, писатель преподнес нам "культ личности офицера", а с другой - показал психологическую дряблость офицерской натуры, разучившейся действовать и мыслить, показал офицера-мелюзгу, который держится за свои 48 рублей, считая себя центром всего людского миропонимания... Много лет спустя, вспоминая 1906 год, я спросил Б.М. Ш[апошникова], тоже поступавшего в Академию Генштаба, каково было его личное отношение к купринскому "Поединку".
-К сожалению , - отвечал он мне, - типы офицеров дальнего гарнизона схвачены Куприным удивительно верно. Я сам испытал это на себе, сам наблюдал таких "поручиков Ромашовых".
Я сознался, что после прочтения "Поединка" хотел даже отказаться от экзаменов в Академию, спрашивая сам себя: не базарим ли свою жизнь напрасно в захарканных гарнизонах? Не лучше ли сразу порвать с позывами душевного честолюбия?
- Я тогда тоже прошел через Академию, - улыбнулся Б.М. - Однако подобных мыслей у меня никогда не возникало...
Слишком четко врезался в мою память последний вечер на вокзале в Граево, где готовился экспресс для пропуска его за черту границы. Машинист дал гудок к отправлению, мимо меня качнулись пассажирские пульманы и слиппинг-кары первого класса. Красивые, балованные женщины равнодушно смотрели из окон вагонов на ничтожного поручика, который только что - вот мерзость! - ковырялся в их чемоданах, пересчитывал валюту в их кошельках. И вдруг я уловил что-то постыдно-общее между самим собою и купринским офицериком Ромашовым, который с такой же завистью провожал поезда, отлетающие в волшебный мир, далекий от его убогого гарнизона с выпивкой и картами.
"К черту! - сказал я себе, потуже натянув перчатку. - Пора выбираться отсюда, пока не уподобился героям Бильзе и Куприна. Коли уж не упал до сих пор, так будь любезен не стоять на месте, как дубина, а - двигайся..."
Не могу судить, в какой степени это решение зависело от литературы, а может, повинна и революция, уронившая в глазах русского общества авторитет офицера, но конкурс в Варшаве был в этом году невелик - лишь 13 человек со всего округа, и я взял все барьеры учености, а моя нежная, моя любимая Рава взяла барьеры манежные. Канцелярия Академии Генштаба, ознакомясь с моими баллами, вскоре прислала в Варшаву официальный вызов на мое имя - в Петербург!
Открывалась новая страница моей жизни. Последний раз я углубился в черной таинственный лес и увидел в нем жидкую цепочку огней - это была граница, за которой Россия кончалась.
Но именно здесь же Россия и начиналась...
5. Науки армию питают
После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война - пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково - и победитель, и побежденный. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.
Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего еще держались уцелевшие после страшных катастроф... Полиция отыскала на даче в Озерках казненного там Гапона; веревка, на которой он висел, еще не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии - уже в Берлине - в запрещенной у нас книге Д.Н. Обнинского "Последний самодержец" я видел редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника "кровавого воскресенья"... В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога "кон": контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времен Салтыкова-Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимал, что ему намекают на "конституцию".
Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы офицером с несомненным будущим, но которое еще предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца - "чухонские зефиры"). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб "пашутистов" на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.
- Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой...
Число "пашутистов" в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто "изъяты из обращения".
- Как? Люди ведь - не фальшивые червонцы!
Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Феди Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осужденные интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, "по блату"... Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейб-гвардии, крикнула офицерам:
- Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несете на своих боевых штандартах дату - девятое января... Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!
Невольно загрустив, я спросил Пашу:
- А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?
- Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал "Мир Божий", теперь читает и хохочет...
"Мир Божий", публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидев меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по-прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.
- А вы разве способны на это? - удивился я.
- Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца. А теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казенного человека посредством вызова в нем хохота...
Узнав о моем решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил "академических" планов:
- Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.
- Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, - отвечал я.
Щеляков процитировал мне стихи Соловьева:
О Русь! Забудь былую славу,
Орел двуглавый осрамлен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
- Сейчас, - продолжал он, - многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют... Так стоит ли тебе вставать под знамена, поруганные врагом и обесчещенные в народе?
Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что ее офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:
- Кого ни колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который еще корячился с сохой на своего барина.
- Твоя правда, дитя мое, - кивнул Щеляков, - но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдается. Молодежь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова-Щедрина: "Ташши и не пушшай!"
Он развернул журнал, показал в нем статью Пильского, писавшего: "Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое и затаенное почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение..." Щеляков усложнил вопрос своим замечанием:
- Не отсюда ли появляются в армии "мыловары", согласные стрелять даже в народ, лишь бы угодить начальству?
В чем-то, наверное, он был прав. Я стремился в Академию не в лучший период ее истории. Не только левая, но даже правая пресса, выискивая виновников неудачной войны, обрушилась с критикой на Генеральный штаб как средоточие военной доктрины; подверглась насмешкам и сама Академия Генштаба, давшая для войны неправильные рецепты этой доктрины. Критика задела генерал-лейтенанта Н.П. Михневича [Н.П. Михневич(1847-1929) историк войн и военный теоретик. С 1918 года служил в Красной Армии, преподавал в Артиллерийской академии РККА. Автор многих научных трудов в области боевой стратегии.], начальника Академии, и тогда профессор решил принять бой с открытым забралом.
Если мнение литератора Щелякова можно было счесть брюзжанием обывателя, то теперь - на призыв Михневича - откликнулись сами же офицеры, участники войны. Был проведен официальный опрос офицеров и генералов с военно-академическим образованием: в чем они видят причины неудач в войне с Японией? Генералы отмолчались. Зато офицеры в чинах до полковника завалили Академию гневными письмами. По их мнению, главным виновником поражений был бездарный Куропаткин, окруживший себя бездарными генералами, создавшими вокруг него "непроницаемое кольцо интриг, наветов, происков, сплетен и пустого бахвальства... никто не возвысил голоса, все молчали, терпя любую глупость". Канцелярщина штабной бюрократии замораживала любую свежую мысль - не только в стратегии, но даже в полевой тактике. Радиосвязь и телефонная бездействовали, а генералы рассылали под огнем противника пеших и конных ординарцев, как во времена Очакова и покоренья Крыма. Офицеры не только не умели владеть боевым маневром, но пренебрегали и психологией солдата. Между тем единственным и правильным лозунгом в этой неразберихе был бы только один: "Вперед - избавим Порт-Артур от осады!" А перед войной из офицеров старательно делали пешку, грибоедовского Молчалина, который ограничивал свою инициативу словами - "так точно" или "никак нет"; офицер стал вроде официанта в ресторане, готовый подать генералу любое блюдо по его вкусу!
В письмах досталось и самой Академии, которая в своих лекциях пренебрегала новинками боевой техники, от появления моторов попросту отмахивалась, уповая на молодецкое "ура" и на то, что пуля дура, а штык молодец. Вывод из опроса был таков: если даже Крымская кампания с ее неудачами породила реформы в стране, то поражение в войне с Японией должно привести страну к политическим и военным реформам.
...Царь и монархия - эти символы лишь для официального обихода, их задвинули в угол, как устаревшую мебель, чтобы изымать оттуда ради парадных случаев, а для патриотов все наше прошлое, все настоящее и все будущее воплотилось в одном великом и всеобъемлющем слове -Россия!
Вот ради нее и шли в Академию Генштаба офицеры...
Было очень боязно видеть абитуриентов с пенсне на носу или с университетским значком поверх мундира; опасными соперниками по конкурсу казались и артиллеристы, отмеченные воротниками из черного бархата; все они были достаточно сведущи в математике. Первый отсев негодных случился в академическом манеже, где сразу отчислили офицеров, кои не могли управиться с незнакомой заупрямившейся лошадью. Не приняли и офицеров с дефектами речи, чтобы не получалось так, как это было с одним генштабистом, который, увидев царя-батюшку, вместо "какая радость!" - в упоении восклицал перед солдатами:
- Перед тобой открывалась такая широкая карьера! - горевал он. - Твои товарищи правоведы уже ездят на рысаках с подковами из чистого серебра, за одну лишь речь в суде берут бешеные гонорары, многие сделали блестящие партии в браке, а ты... Что ты? Жалкий поручик в занюханном гарнизоне.
У меня не нашлось для отца слов утешения:
- Ах, папа! Лучше уж быть, чем казаться...
4. От Бильзе до Куприна
Все-таки я, наверное, очень сухой человек. Сам не знаю почему, но всегда оставался равнодушен к природе. Я способен оценить ландшафт в целом, как общую картину, но меня никогда не тянуло в лес собирать грибы, я считал идиотами людей, гробящих драгоценное время на сидение возле реки с удочкой. Для меня ничего не значит куст черемухи или сирени, я ни разу не вздохнул над прелестями восхода или заката - мне они не были безразличны лишь по той причине, что определяли время суток. Меня интересовали прежде всего люди с их идеями и выкрутасами психологии, а не то, как ветерок слабо колышет на дереве пожелтевший листочек или поет птичка. Когда мне в книгах встречаются подобные описания, я их сразу же пропускаю, даже не вчитываясь в эти авторские излияния.
Зато я хорошо отношусь к животным! Как раз в мое время какой-то ученый дурак-орнитолог ратовал за уничтожение аистов, считая их вредными птицами, и я был душевно рад, что ни у солдата на границе, ни у местного жителя не поднялась рука наводить ружье на красивых и домовитых птиц, доверчиво строящих свои гнезда подле жилья человека. На заставе в Богуше я стал хозяином молодой кобылы по кличке Рава, и вот прошло много-много лет, а я не забыл нашей любви, нашей подлинной дружбы. Я вообще верю в любовь между животным и человеком. На моих глазах люди, потерявшие свою лошадь или собаку, жестоко спивались, умирали в скоротечной чахотке. До сей поры берегу память о незабвенной Раве: ее давно нет на свете, но я все еще думаю: "Какой-то ее конец? Не обижали ли ее злые люди? Была ли она сыта и напоена? Тепло ли ей было в стойле?.."
Вернусь к делам службы, к ее впечатлениям!
Через наши кордоны вся иностранная литература, включая и запретную, поступала скорее, нежели в столичные таможни. Кажется, роман лейтенанта Бильзе "Из жизни маленького гарнизона" еще не появлялся в переводе на русский, когда в Граево мы уже читали его в немецком издании. ["Лейтенант Бильзе" - псевдоним немецкого писателя из офицеров Ф.-О. фон дер Кюрбурга (родился в 1878 году). Я не считаю удачным его роман "Из жизни маленького гарнизона", хотя в свое время он и стал сенсацией в антивоенной литературе, как и роман Берты Зутнер "Долой оружие!".]
Был хороший зимний вечер, в нашем гарнизонном собрании мягко светили абажуры, в печах уютно потрескивали поленья... Мы читали вслух о тщетности офицерской карьеры, о затхлом мещанстве офицерской среды, далекой от интересов общества, о низменности духовных запросов в быту офицеров. Лейтенант Бильзе четко обрисовал подлинную жизнь 16-го Обозного гарнизона на границе в эльзасском Форбахе, и, хотя роман был написан об офицерах кайзеровской армии, нам далеко чуждой, теневые стороны германской военщины были в чем-то схожи с недостатками нашей армии. Капитан Никифоров, послушав, сказал:
- Если такие книжки читать, так и служить не захочешь.
Штабс-капитан Потапов, мой приятель, даже смеялся:
- Верно - не захочется! И вот я думаю теперь: не за это ли и дал кайзер по шее этому лейтенанту Бильзе?
"Поединок" Куприна еще не был нам известен, а буря, которую он вызвал, нас еще не коснулась. Но мы уже знали, что "лейтенант Бильзе" - по велению Вильгельма II - за свой роман был предан военному суду. Автору в Германии инкриминировали злонамеренное отражение офицерской морали и дисциплины, оскорбление офицеров, являющихся - по мысли того же кайзера - образцом немецкой нации. За это Бильзе и поплатился очень жестоко: лишенный чести офицера, он был посажен в тюрьму, а его роман "Из жизни маленького гарнизона" был предан публичному шельмованию и сожжению под улюлюканье публики.
Многих больше всего затронули именно последние страницы книги, где Бильзе сравнивал службу в пограничных войсках с тяжким наказанием, а жизнь в захолустном Форбахе добивала в людях любые добрые намерения. Все мы дружно согласились, что, наверное, эльзасский Форбах не лучше нашего Граево:
- Но... не бежать же нам! Да и куда вырвешься?
Начальник штаба погранбригады сказал:
- Тут надо подумать! Безопасность отечества не требует, чтобы мундир офицера был застегнут обязательно на все пуговицы. Но ширинка, пардон, у офицера все-таки не должна быть расстегнута. Германия не ощутит нашей боевой слабости, если кто-либо из вас заведет шашни с дамою. Но пусть об этом знают лишь два человека - сам офицер и его дама. Любая оплошность офицера кладет пятно на знамя нашей славной бригады.
Штабс-капитан Потапов осмелился противоречить:
- Простите, но это всего лишь дисциплинарная нотация под видом критики книги. Но какие же выводы из самой книги?
- Да никаких! Пошел он к чертям собачьим... Сожгли его книжонку - и верно сделали: нельзя же так беспардонно выворачивать все кишки нашей офицерской касте. Да появись такой автор в России, ему бы руки оторвать надо! Вопросы кастовости ко многому обязывают - даже здесь, в захолустье в Граево...
Настала морозная ночь, а утром на санках привезли бедного Потапова: он был зверски убит в схватке с бандой контрабандистов на выезде из посада Мышинец. Его добивали прикладами по голове с такой силой, что костяшки пальцев, которыми он закрывал голову, оказались вколочены под череп и перемешаны с мозгами.
Никифоров сказал мне на кладбище Граево:
- Если уж наша служба вызывает у врагов такую лютую ненависть, значит, она необходима государству... Но службе не стоять на месте, а потому берите взвод бедняги Потапова.
Это был взвод стражников и объездчиков, опытных в лесу и дозорах, но совершенно беспомощных в грамоте.
Понимая честь офицера на свой лад, я купил грифельные доски, детские буквари, географические карты и карандашики с тетрадками. Обучение солдат далось нелегко. Ведь для неграмотных людей большое значение имеют городские вывески; если на улице он походя читает обиходные слова "Баня", "Стрижка-брижка", "Продажа дегтю и сахару" - ему радостно познавание азбуки. Но в Граево вывески были польские или немецкие. И все-таки я горжусь, что через полгода в моем взводе каждый умел читать и писать, каждый был твердо уверен в том, что Волга впадает не куда-нибудь, а непременно в Каспийское море.
Начало войны с Японией застало меня в пограничном посаде Мышинец, дороги по направлению к которому были сознательно испорчены ради стратегических (!) соображений: перерыты канавами, перегорожены цепями, засыпаны грудами булыжника.
Здесь, вдали от Граево, я со своим взводом оказался в невольной изоляции, вынужденный принимать самостоятельные решения в пограничных спорах с немцами, а известие о войне с Японией мы в своей глухомани восприняли даже спокойно...
Нет смысла описывать то, что пережили тогда все русские. Но даже сейчас, по прошествии долгого времени, немногие представляют едва ли не главную причину наших поражений. Имея фронт на полях Маньчжурии, Россия ожидала нападения на западе - со стороны Австро-Венгрии и Германии; одновременно мы усиливали армию на границах с Афганистаном, где можно было ожидать нападения англичан. Потому-то главные ударные силы России - заодно с гвардией - остались на западе, а с японцами сражались худшие войска, взятые из запаса. Но такого распределения сил требовало от нас франко-русское содружество.
Как результат поражения царизма (но только не армии России!) явилась и наша первая русская революция, отголоски которой доходили до гарнизонов в искаженном виде - а по газетам немного правды и узнаешь. Мы тогда больше следили за передислокацией германской кавалерии близ наших рубежей, нас тревожила усиленная работа германской агентуры...
В бригаде я держался независимо, не выносил угодничества, но это было общее явление, и офицеров, подхалимствующих перед начальством, бойкотировали, называя их "мыловарами". По каким-то причинам, для меня неясным, мне вдруг была предложена адъютантская должность Граевского погранокруга. Я отказался.
- Почему отказываетесь? - спросили меня.
В самом деле - почему? Ведь быть адъютантом - первая ступень для быстрой карьеры, и не надо больше мерзнуть в лесах, гоняться за бандитами, удирающими с мешками на спине, можно, наконец, жить в приличных городских условиях.
- Мне сейчас важен ценз, - отвечал я. - Но адъютантом я в своем формуляре теряю ценз командной выслуги.
В штабе бригады догадывались о моих намерениях:
- Да, без наличия ценза в Академию Генштаба вас не примут. А вы, кажется, именно туда устремляетесь... не так ли?
У меня не было причин разубеждать в этом:
- Не примите мои слова за излишний пафос. Просто я слишком унижен результатами этой войны. Не хочется думать, что моя служба в русской армии останется лишь случайным эпизодом, как беременность у чересчур порядочной барышни.
Начальник штаба попробовал меня отговаривать:
- Я лучше вас знаю, как невыносимо трудно офицеру из маленького гарнизона выбиться в элиту "корпуса генштабистов". Прежде экзаменов в Академии надо пройти образовательный конкурс в учебной комиссии Варшавского военного округа. Резать начинают уже здесь, и режут без жалости! В прошлом году под арку Главного штаба устремились сто двадцать офицеров, но Варшава оставила для академического конкурса лишь пятерых. А в Петербурге из пятерых выбрали одного... Воленс-ноленс, но два иностранных языка требуется знать превосходно.
Я сказал, что ручаюсь за знание четырех языков:
- Не тратя время на их изучение, могу целиком посвятить себя освоению других важных предметов... В частности, плохо еще знаю о расстановке и движении небесных светил!
Верхом на любимой Раве я вернулся на заставу, нагруженный учебниками и грудой уставов, которые требовалось вызубрить. Даже для экзамена в военном округе знать надо было немало - от алгебры до взятия барьеров на лошади. Всю дорогу до Мышинца я шпорил свою Раву, заставляя ее перепрыгивать через канавы. Вернулся на заставу к ночи, усталый, но счастливый...
Мышинец считался столицей курпов - мазурской ветви поляков (kurpie по-русски "лапотники"). Я любил бывать в их уютных деревнях, где женщины красивы и добросердечны, а мужчины славились честностью, мужеством и физической ловкостью. Охотники и пчеловоды, рыбаки и дегтяри, курпы нравились мне неиспорченным радушием, их быстрая перемена настроений была почти актерской, а костюмы поражали театральной красочностью - с кораллами и лаптями, с перьями павлина на шляпах.
Когда я подал рапорт об отпуске для подготовки к окружным экзаменам, меня освободили от службы на два месяца, и все это время я провел в чистоплотной курпской деревне, носил белую рубаху с красными кистями, нарочно обулся в лапти. Я поселился в светелке избы, среди тарелок и цветов, развешанных по стенам; питался гречневыми блинами с медом, грибами и угрями из местных озер. Пьянства курпы не терпели, зато много курили, и, входя в какую-либо избу, я прежде всего разводил перед собой облака дыма, а потом уж говорил приветливо:
- Похвалони!
На что мне всегда отвечали:
- Похвалони на вики викув... амен!
Здесь я пережил серьезное увлечение курпянской крестьянкой - с волосами, как у русалки, с неправильными, но прекрасными чертами лица; она носила на груди ворох кораллов. Время и границы разлучили нас навсегда, но если она еще жива, если войны не разорили ее дом, дай бог этой женщине счастья - в детях ее, во внуках ее! Я поныне благодарен судьбе за то, что она была тогда рядом, едва коснувшись моих губ своими губами, и неслышно отошла от меня, навеки растворившись в лесах и болотах польской Мазовии, или точнее - Мазовше...
Когда я прочел купринскую повесть "Олеся", я вспомнил свою жизнь среди курпов и понял, что пережил нечто подобное.
Я вернулся в Граево, исполненный лучших надежд на будущее, а знаменитая арка Главного штаба в Петербурге теперь казалась мне аркою триумфальной. Может быть, сомнения никогда бы не коснулись меня, если бы Куприн не создал свой "Поединок", который многое перевернул в моем, и не только в моем, сознании. Хотя мы, погранстражники, находились на особом положении, но мысли, высказанные Куприным в своей книге, так или иначе задели каждого офицера. "Поединок" никак не являлся русской репликой на роман "лейтенанта Бильзе"; он был страшнее, выпуклее, наконец, просто талантливее!
Казалось, самые нерушимые монументы офицерского долга свергнуты с пьедестала. Правда, среди нас, погранстражников, не нашлось солдафонов-бурбонов, никто не впадал в излишнюю амбицию, чтобы слать Куприну негодующие вызовы на дуэль, но многие призадумались. Задумался и я - не стала ли русская армия зеркалом того упадка, морального и политического, который разъедает нынешнюю Россию?
Я задавал самому себе конкретный и честный вопрос:
- Стоит ли продлевать скуку наших дальних гарнизонов, где офицеры сами не знают, ради чего учились, и пытаются учить других? С одной стороны, писатель преподнес нам "культ личности офицера", а с другой - показал психологическую дряблость офицерской натуры, разучившейся действовать и мыслить, показал офицера-мелюзгу, который держится за свои 48 рублей, считая себя центром всего людского миропонимания... Много лет спустя, вспоминая 1906 год, я спросил Б.М. Ш[апошникова], тоже поступавшего в Академию Генштаба, каково было его личное отношение к купринскому "Поединку".
-К сожалению , - отвечал он мне, - типы офицеров дальнего гарнизона схвачены Куприным удивительно верно. Я сам испытал это на себе, сам наблюдал таких "поручиков Ромашовых".
Я сознался, что после прочтения "Поединка" хотел даже отказаться от экзаменов в Академию, спрашивая сам себя: не базарим ли свою жизнь напрасно в захарканных гарнизонах? Не лучше ли сразу порвать с позывами душевного честолюбия?
- Я тогда тоже прошел через Академию, - улыбнулся Б.М. - Однако подобных мыслей у меня никогда не возникало...
Слишком четко врезался в мою память последний вечер на вокзале в Граево, где готовился экспресс для пропуска его за черту границы. Машинист дал гудок к отправлению, мимо меня качнулись пассажирские пульманы и слиппинг-кары первого класса. Красивые, балованные женщины равнодушно смотрели из окон вагонов на ничтожного поручика, который только что - вот мерзость! - ковырялся в их чемоданах, пересчитывал валюту в их кошельках. И вдруг я уловил что-то постыдно-общее между самим собою и купринским офицериком Ромашовым, который с такой же завистью провожал поезда, отлетающие в волшебный мир, далекий от его убогого гарнизона с выпивкой и картами.
"К черту! - сказал я себе, потуже натянув перчатку. - Пора выбираться отсюда, пока не уподобился героям Бильзе и Куприна. Коли уж не упал до сих пор, так будь любезен не стоять на месте, как дубина, а - двигайся..."
Не могу судить, в какой степени это решение зависело от литературы, а может, повинна и революция, уронившая в глазах русского общества авторитет офицера, но конкурс в Варшаве был в этом году невелик - лишь 13 человек со всего округа, и я взял все барьеры учености, а моя нежная, моя любимая Рава взяла барьеры манежные. Канцелярия Академии Генштаба, ознакомясь с моими баллами, вскоре прислала в Варшаву официальный вызов на мое имя - в Петербург!
Открывалась новая страница моей жизни. Последний раз я углубился в черной таинственный лес и увидел в нем жидкую цепочку огней - это была граница, за которой Россия кончалась.
Но именно здесь же Россия и начиналась...
5. Науки армию питают
После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война - пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково - и победитель, и побежденный. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.
Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего еще держались уцелевшие после страшных катастроф... Полиция отыскала на даче в Озерках казненного там Гапона; веревка, на которой он висел, еще не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии - уже в Берлине - в запрещенной у нас книге Д.Н. Обнинского "Последний самодержец" я видел редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника "кровавого воскресенья"... В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога "кон": контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времен Салтыкова-Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимал, что ему намекают на "конституцию".
Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы офицером с несомненным будущим, но которое еще предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца - "чухонские зефиры"). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб "пашутистов" на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.
- Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой...
Число "пашутистов" в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто "изъяты из обращения".
- Как? Люди ведь - не фальшивые червонцы!
Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Феди Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осужденные интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, "по блату"... Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейб-гвардии, крикнула офицерам:
- Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несете на своих боевых штандартах дату - девятое января... Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!
Невольно загрустив, я спросил Пашу:
- А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?
- Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал "Мир Божий", теперь читает и хохочет...
"Мир Божий", публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидев меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по-прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.
- А вы разве способны на это? - удивился я.
- Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца. А теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казенного человека посредством вызова в нем хохота...
Узнав о моем решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил "академических" планов:
- Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.
- Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, - отвечал я.
Щеляков процитировал мне стихи Соловьева:
О Русь! Забудь былую славу,
Орел двуглавый осрамлен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
- Сейчас, - продолжал он, - многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют... Так стоит ли тебе вставать под знамена, поруганные врагом и обесчещенные в народе?
Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что ее офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:
- Кого ни колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который еще корячился с сохой на своего барина.
- Твоя правда, дитя мое, - кивнул Щеляков, - но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдается. Молодежь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова-Щедрина: "Ташши и не пушшай!"
Он развернул журнал, показал в нем статью Пильского, писавшего: "Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое и затаенное почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение..." Щеляков усложнил вопрос своим замечанием:
- Не отсюда ли появляются в армии "мыловары", согласные стрелять даже в народ, лишь бы угодить начальству?
В чем-то, наверное, он был прав. Я стремился в Академию не в лучший период ее истории. Не только левая, но даже правая пресса, выискивая виновников неудачной войны, обрушилась с критикой на Генеральный штаб как средоточие военной доктрины; подверглась насмешкам и сама Академия Генштаба, давшая для войны неправильные рецепты этой доктрины. Критика задела генерал-лейтенанта Н.П. Михневича [Н.П. Михневич(1847-1929) историк войн и военный теоретик. С 1918 года служил в Красной Армии, преподавал в Артиллерийской академии РККА. Автор многих научных трудов в области боевой стратегии.], начальника Академии, и тогда профессор решил принять бой с открытым забралом.
Если мнение литератора Щелякова можно было счесть брюзжанием обывателя, то теперь - на призыв Михневича - откликнулись сами же офицеры, участники войны. Был проведен официальный опрос офицеров и генералов с военно-академическим образованием: в чем они видят причины неудач в войне с Японией? Генералы отмолчались. Зато офицеры в чинах до полковника завалили Академию гневными письмами. По их мнению, главным виновником поражений был бездарный Куропаткин, окруживший себя бездарными генералами, создавшими вокруг него "непроницаемое кольцо интриг, наветов, происков, сплетен и пустого бахвальства... никто не возвысил голоса, все молчали, терпя любую глупость". Канцелярщина штабной бюрократии замораживала любую свежую мысль - не только в стратегии, но даже в полевой тактике. Радиосвязь и телефонная бездействовали, а генералы рассылали под огнем противника пеших и конных ординарцев, как во времена Очакова и покоренья Крыма. Офицеры не только не умели владеть боевым маневром, но пренебрегали и психологией солдата. Между тем единственным и правильным лозунгом в этой неразберихе был бы только один: "Вперед - избавим Порт-Артур от осады!" А перед войной из офицеров старательно делали пешку, грибоедовского Молчалина, который ограничивал свою инициативу словами - "так точно" или "никак нет"; офицер стал вроде официанта в ресторане, готовый подать генералу любое блюдо по его вкусу!
В письмах досталось и самой Академии, которая в своих лекциях пренебрегала новинками боевой техники, от появления моторов попросту отмахивалась, уповая на молодецкое "ура" и на то, что пуля дура, а штык молодец. Вывод из опроса был таков: если даже Крымская кампания с ее неудачами породила реформы в стране, то поражение в войне с Японией должно привести страну к политическим и военным реформам.
...Царь и монархия - эти символы лишь для официального обихода, их задвинули в угол, как устаревшую мебель, чтобы изымать оттуда ради парадных случаев, а для патриотов все наше прошлое, все настоящее и все будущее воплотилось в одном великом и всеобъемлющем слове -Россия!
Вот ради нее и шли в Академию Генштаба офицеры...
Было очень боязно видеть абитуриентов с пенсне на носу или с университетским значком поверх мундира; опасными соперниками по конкурсу казались и артиллеристы, отмеченные воротниками из черного бархата; все они были достаточно сведущи в математике. Первый отсев негодных случился в академическом манеже, где сразу отчислили офицеров, кои не могли управиться с незнакомой заупрямившейся лошадью. Не приняли и офицеров с дефектами речи, чтобы не получалось так, как это было с одним генштабистом, который, увидев царя-батюшку, вместо "какая радость!" - в упоении восклицал перед солдатами: