Страница:
С тем и уехали. Фельдмаршал, когда в санки садился, брату своему признался — с тоской и горечью:
— Мы вот с тобой, Миша, претим им. А, глядишь, государь-то поправится, Катька-дура и впрямь станет царицей на нашу шею. Тогда — держись: князь Алексей с братьями так разнесут кости наши, что и ворон их не сыщет!
— Зато мы правду сказали, — отвечал брат. — И несбыточно их в чудеса престольные не сманивали… Плюнем!
Тем дело не кончилось. Долгорукие дождались, когда из Лефортова дядька царя вернется. Алексей Григорьевич вернулся, стал плакать — мол, царь совсем худ, как быть? Катьку же — не поймешь, как и называть: то ли высочество, то ли величество?
Василий Лукич (он многих умнее был) сомневаться начал.
— Не пропасть бы нам, — говорил. — Может, оставим? Но отец невесты окрысился на него.
— Чего оставлять-то? — кричал. — Престол — это тебе не ведро худое! Зарядил свое: оставим да оставим… Коли Катька на трон сядет, так тебе же, дураку, выгоды да прибытки станутся!
И вдруг… сказал Сергей Григорьевич слова тихие:
— Вот ежели бы государь духовную дал, по которой можно было бы Катьку законной наследницей считать…
— Верно! — поддакнул Иван Григорьевич. — Тогда бы небось и Владимировичи упрямиться не стали.
Брат их, Алексей Григорьевич, глаз с потолка не сводил.
— Эка забота! — сказал он. — Коли только за тем нужда стала, так мы таких духовных целый воз сейчас напишем… Ты, Лукич, грамотей славный — садись и пиши.
— Моей руки письмо коряво, — уклонился дипломат.
Завещание от имени царя написал князь Сергей Григорьевич. И копию тут же сняли.
— А теперь-то что же делать нам? — призадумался Лукич. — Надо, чтобы царь подписал. Иначе силы бумага не имеет. Фальшива!
— А вот царь подпишет — тогда и фальши не скажется. Но князь Алексей Григорьевич стал руганью всех обливать:
— Еще чего! Жди, пока царь подпишет… Уж один-то лист мы сейчас сготовим… Где Ванька мой? Ты чего там в углу засел? Вылезай на свет божий. Ты под руку царя не раз уже писался… Выручай всех нас… Давай, милок. Во, перышко тебе! Макай его в чернила. Да покажи всем нам — как ты ловко за царя писаться умеешь…
Князь Иван, заплаканный, взял перо и одним махом вывел свою подпись.
— Спрячьте, тятенька, фальшь эту, — отцу посоветовал. — А второй лист мне дайте. Может, царь и сам еще подпишет?
На том и разошлись.
Остерман не покидал царя. Ничего не говорил — просто сидел.
Князь Иван Долгорукий ждал: может, уйдет барон?
Шуршала в кармане его кафтана бумага. Царем не подписанная.
Но Остерман никуда не вышел.
— Ванька, подсунь бумагу-то… Может, и наскребет как!
— Да не выходит Остерман, батюшка. Я и сам рад бы!
— Следи, следи, Ванька… Когда-нибудь-то он выйдет?
— Боюсь, батюшка, что никогда…
Петр Второй рывком поднялся с подушек на острых локтях.
Прохрипела страшная маска лица:
— Сани запрягайте — еду к сестре!
И упал на подушки…
Были при нем в этот момент только двое: Остерман — с непроницаемым козырьком на глазах и фаворит — с фальшивым завещанием в кармане…
Опять забили часы половина первого ночи.
Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда.
Россия начинала жить без царя.
ЭПИЛОГ
ЛЕТОПИСЬ ВТОРАЯ. БОЯРСКАЯ ПОРА
Глава 1
Глава 2
— Мы вот с тобой, Миша, претим им. А, глядишь, государь-то поправится, Катька-дура и впрямь станет царицей на нашу шею. Тогда — держись: князь Алексей с братьями так разнесут кости наши, что и ворон их не сыщет!
— Зато мы правду сказали, — отвечал брат. — И несбыточно их в чудеса престольные не сманивали… Плюнем!
Тем дело не кончилось. Долгорукие дождались, когда из Лефортова дядька царя вернется. Алексей Григорьевич вернулся, стал плакать — мол, царь совсем худ, как быть? Катьку же — не поймешь, как и называть: то ли высочество, то ли величество?
Василий Лукич (он многих умнее был) сомневаться начал.
— Не пропасть бы нам, — говорил. — Может, оставим? Но отец невесты окрысился на него.
— Чего оставлять-то? — кричал. — Престол — это тебе не ведро худое! Зарядил свое: оставим да оставим… Коли Катька на трон сядет, так тебе же, дураку, выгоды да прибытки станутся!
И вдруг… сказал Сергей Григорьевич слова тихие:
— Вот ежели бы государь духовную дал, по которой можно было бы Катьку законной наследницей считать…
— Верно! — поддакнул Иван Григорьевич. — Тогда бы небось и Владимировичи упрямиться не стали.
Брат их, Алексей Григорьевич, глаз с потолка не сводил.
— Эка забота! — сказал он. — Коли только за тем нужда стала, так мы таких духовных целый воз сейчас напишем… Ты, Лукич, грамотей славный — садись и пиши.
— Моей руки письмо коряво, — уклонился дипломат.
Завещание от имени царя написал князь Сергей Григорьевич. И копию тут же сняли.
— А теперь-то что же делать нам? — призадумался Лукич. — Надо, чтобы царь подписал. Иначе силы бумага не имеет. Фальшива!
— А вот царь подпишет — тогда и фальши не скажется. Но князь Алексей Григорьевич стал руганью всех обливать:
— Еще чего! Жди, пока царь подпишет… Уж один-то лист мы сейчас сготовим… Где Ванька мой? Ты чего там в углу засел? Вылезай на свет божий. Ты под руку царя не раз уже писался… Выручай всех нас… Давай, милок. Во, перышко тебе! Макай его в чернила. Да покажи всем нам — как ты ловко за царя писаться умеешь…
Князь Иван, заплаканный, взял перо и одним махом вывел свою подпись.
— Спрячьте, тятенька, фальшь эту, — отцу посоветовал. — А второй лист мне дайте. Может, царь и сам еще подпишет?
На том и разошлись.
* * *
Сын царевича Алексея, ненавистника иноземных новшеств, умирал во дворце Лефортовском, на слободе Немецкой. Рука умирающего императора лежала в руке вестфальского проходимца.Остерман не покидал царя. Ничего не говорил — просто сидел.
Князь Иван Долгорукий ждал: может, уйдет барон?
Шуршала в кармане его кафтана бумага. Царем не подписанная.
Но Остерман никуда не вышел.
* * *
Пробили полночь часы в Лефортовских палатах. Наступало 19 января 1730 года — день свадьбы. Алексей Григорьевич сам измучился и сына измучил:— Ванька, подсунь бумагу-то… Может, и наскребет как!
— Да не выходит Остерман, батюшка. Я и сам рад бы!
— Следи, следи, Ванька… Когда-нибудь-то он выйдет?
— Боюсь, батюшка, что никогда…
Петр Второй рывком поднялся с подушек на острых локтях.
Прохрипела страшная маска лица:
— Сани запрягайте — еду к сестре!
И упал на подушки…
Были при нем в этот момент только двое: Остерман — с непроницаемым козырьком на глазах и фаворит — с фальшивым завещанием в кармане…
Опять забили часы половина первого ночи.
Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда.
Россия начинала жить без царя.
ЭПИЛОГ
Как раз в этом 1730 году
«В селе Ключе, недалече от Ряжска, кузнец. Черная гроза прозываемый, зделал крылья из проволоки, надевал их, как рукава. На вострых концах надеты были перья самые мяхкие, как пух из ястребов и рыболовов, и по приличию на ноги такоже, как хвост, а на голову, как шапка, с длинными мяхкими перьями. Летал тако: мало дело ни высоко, ни низко. Устал и спустился на кровлю церкви, но поп крылья сжег, а его проклял».
ЛЕТОПИСЬ ВТОРАЯ. БОЯРСКАЯ ПОРА
Была пора — боярская пора!
Теснилась знать в роскошные покои.
Былая знать минувшего двора,
Забытых дел померкшие герои…
М. Ю. Лермонтов
Глава 1
Полыхали костры на московских улицах. Бежали, крича, скороходы, и висло над первопрестольной дымное дрожащее зарево. Белели во мраке оскаленные морды лошадей.
Волновался народ. Москве не привыкать пить из чаши «перемен наверху». Первый глоток — самый горький! — москвичам достается. Грамотеи книжные поминали убиение царевича в Угличе да Гришку Отрепьева. В толпе, тряся бородами, похаживали старики, кои не забыли еще бунтов стрелецких да голов сечение.
«Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда…»
Ой, как бы не замутилась земля Русская! Жди беды, народ православный: начнутся смуты боярские. Лихолетье да пиры кровавые. Будет щука жрать щуку, давясь костями…
Чаще всего выкрикивали в толпе имя цесаревны:
— Елизавета — дщерь Петрова, вот ее и надо сажать!
«Елизавета? Нет, только не Лизку…» Служки разоблачали после соборования членов Синода, к духовным подошел фельдмаршал Долгорукий:
— Персон синодальных просим поумешкать с уходом. Благо будет сейчас советование важное об избранье государя нового…
Дмитрий Голицын повернулся вдруг столь скоро, что с парика мятого пудра посыпалась.
— Братия! — закричал пронзительно. — За грехи великие и пороки, от иноземцев воспринятые, господь бог отнял у нас государя нашего… Сейчас же министрам верховным для совета тайного за мной следовать! Да велите звать вице-канцлера…
Но Остерман остался при теле мертвом, которое омывали дворцовые бабки. Сказал, что когда в гроб положат царя, тогда и придет… На пятки наступая, шепчась и толкаясь, особы первых классов пропускали министров. Гуськом из толпы выбрались вершители судеб России — верховники, от бессонья серые, небриты, заплаканы. Великий канцлер граф Голрвкин шибко сдал — била его потрясуха, еле ноги волок, и вели его под локотки двое: Василий Степанов да Анисим Маслов — секретари совета Верховного.
Дмитрий Голицын — уже от дверей — еще раз оглядел сановных. Глазищами — луп, луп, луп — своих выискивал. Пашка Ягужинский всех распихал, наперед вылез. Мол, вот он — я! Умен, горласт и самобытен: бери меня за собой… Но маститая власть посмотрела мимо, будто Пашки и не было. Голицын других людей поманил.
— Фельдмаршала Долгорукого и Голицына тож, — объявил князь Дмитрий, — а тако ж и тебя, Михаила Владимирович, — позвал он губернатора Сибири, — прошу на совет тайный идти, не чинясь…
Третий фельдмаршал России, князь Иван Трубецкой, сгоряча завыл от обиды горькой — несносной, боярской:
— Своих выгребаешь, князь Дмитрий! А нас — куды?.. Разве ж Трубецкие тебе не фамилия? Почто меня не берешь в Совет?
Но уже грохнула дверь за верховными. Ягужинский небрежения к особе своей тоже не ожидал. Однако надежд еще не терял. Стал он похаживать среди особ знатных и шумствовать.
— Доколе, — кричал Пашка, — нам цари головы сечь будут? Пора бы уняться. Не хотят министры меня слушать, а я бы сказал…
Феофан Прокопович крест облобызал и вострубил гласно:
— Нечисто дело! Почто верховные в числе осмиличном дверьми закрылись? Свято дело не в норе тайной вершится…
Но министры того уже не слышали (двери — на замок, а ключи — на стол, как положено). Канцлер Головкин, дрожа и кашляя, предложил духовных позвать. Но князь Дмитрий Голицын ладонью рубанул крест-накрест, противничая тому, и начал в скорби:
— Беда! Мужеской отрасли дома Романовых на Руси не стало…
Вскочил Алексей Долгорукий, затараторил:
— Покойному величеству благоугодно было духовную начертать, в коей запечатлел он наследницей престола государыню-невесту, дочку мою — Катерину Алексеевну!
Блеснули над столом боевые жезлы, и два старых фельдмаршала (Долгорукий и Голицын) разом осадили его властно.
— Сядь, дурак! — сказали. — Сядь и не завирайся более…
— И тако продолжаю, — заговорил верховник Голицын. — Мужеское колено угасло, а женское осталось. Вот и выбирайте.
— Елисавет Петровны, — подсказал канцлер. — Она же значится в наследницах престола по тестаменту Екатерины Первыя:
Но Голицын прожег канцлера дотла своими глазищами.
— Екатерины Первыя, — ответил, — корени есть непутного! Права на престол российский не имела, и тестамент ее нам негож. Паче того, тестамент сей голштинцем фон Бассевицем составлен. О дочерях же самой Екатерины и толковать неча. Они рождены до брака законного, привенчаны к подолу маткину попом пьяным… — И, сказав так, повернулся к Алексею Григорьевичу, отцу невесты царской:
— А твое завещание, князь, есть подложно!
Круто взял. Круто. Прямо беда. Надо выручать.
— Михалыч, — сказал Василий Лукич Голицыну, — зачем брата моего сквернишь бездоказательно? Ты его не позорь. Там ведь рукою самого усопшего государя завещано: быть Катьке в царицах!
Фельдмаршал Долгорукий снова обрушил свой бас:
— Подложно — да! И никто права на престол не сыщет, покеда дом Романовых без остатку не вымер… Ладно. Разумней всего, полагаю я, избрать на престол бабку-царицу старую — Евдокию Лопухину, что в монашестве пребывает!
Голицын не садился — так и стоял все время.
— Евдокия Лопухина, — отвечал он фельдмаршалу, — только вдовица царева. Да и чин у нее монашеский. А из монастырей много ли ума вынесешь? Лопухиных же на Руси — сотни, по деревням сиживают и злобятся. Евдокия — взойди, так они Русь-матку не хуже муравьев по закутам растащут…
Василий Лукич поглядел пасмурно, поиграл перстнями:
— По тебе, князь Михалыч, так никто и негож, — сказал он.
— Престол — не кол! Седоки найдутся… Забыли мы об Иоанновнах, что рождены от тишайшего царя Иоанна Алексеевича!
Совет оживился. Прасковью Волочи Ножку никто и не помянул, благо она с генералом Дмитриевым-Мамоновым венчана; но заговорили все разом об Екатерине Иоанновне — толстой, обжорной и дикой герцогине Мекленбургской, что жила в Измайлове:
— Принцесса добрая и веселая. С ней — ладно! А что немцы ее Дикой герцогиней прозвали, так нам не убыток… Телом она мягка да широка местом уседним: сие признаки доброты и согласия желанного. Такую и надо! Пущай она царствует на Руси!
— Весела… весела… весела, — закивали старцы. Но князь Дмитрий Голицын снова пошел поперек всех.
— А что нам, — сказал, — с веселья того? Добро бы в девках была… А то ведь муженек-то ее, герцог Мекленбургский, тоже на Русь притащится. Сумасброд он, кат и сволочь! Дня не пройдет, чтобы головы кому не отрубил… А нам, русским, зла чужого не надобно — мы своим злом сыты по горло.
— На тебя, князь, не угодишь, — заметили фельдмаршалы.
Дмитрий Михайлович легонько тряхнул великого канцлера:
— Гаврило Иванович, погоди чуток… Взбодрись!
— Стар я… болен, — проскрипел Головкин. — Ослабел в переменах коронных… Однако же бодрюсь, бодрюсь!
Вошел Остерман, и крепко запахло ладаном. Дмитрий Михайлович выждал, пока не сел вице-канцлер, и главный козырь выкинул.
— А вот — Анна, герцогиня Курляндии и Семигалии, — подсказал, глядя искоса, — чем плоха? Правда, норов у нее тягостный, вдовий. Однако на Митаве не слыхать от рыцарства обид на нее!
Тут все распялили глаза на Василия Лукича. Канцлер Головкин и тот заерзал в креслах, хихикая. Секрета не было: Василий Лукич на Митаве бывал и герцогиню Анну любовно тешил.
— Что ж, — сразу учуял выгоды для себя Василий Луки, — отчего бы нам и не посадить на престол герцогиню Курляндскую?
Алексей Григорьевич тоже взбодрился: «Не удалось через дочку, так, может, через братца Лукича снова в фавор влезем?..»
— Чего уж там! — сказал. — Надо Анну звать на престол…
Дмитрий Голицын вдруг как хватит кулаком по столу.
— Можно Анну, — крикнул, — а можно и не Анну!
Опять министры оторопели: чего князю надобно?
— А надобно, — отвечал Голицын, — и себе полегчить…
— Как полегчить? О чем ты, князь? — спросил Гаврила Головкин.
— А так и полегчить. Будто, канцлер, ты и сам не ведаешь, как легчат? Надобно всем нам воли прибавить…
Василий Лукич уже блудные козни в голове строил: «Бирену-то поворот сделаю, а сам прилягу… Оно и пойдет по-старому!»
— Воли прибавить хорошо бы, — сказал Лукич, осторожничая. — Но хоть и зачнем сие, да не удержим.
— Удержим волю! — грозно отвечал Голицын… На избрание герцогини Курляндской вроде все согласились. Правитель дел Степанов уже придвинулся с перьями: записывать.
— Как желательно, господа министры, — заговорил вновь князь Голицын. — А только, пиша об избрании Анны, надобно нам не глупить и послать на Митаву некоторые… пункты!
— О каких пунктах замыслил? — спросил его канцлер.
— Нужны условия, сиречь — кондиции! Дабы самоуправство царей в тех кондициях ограничить…
Остерман посмотрел снизу — тяжело, будто гирю поднял:
— Я человек иноземный, не мне о русской воле судить.
— Видано ль дело сие? Правы синодские: разве можно от нас, родословных людей, затворяться?.. Вынесли бы правду-матку!
И соловьем разливался пламенный Ягужинский.
— Мне с миром беда не убыток! — похвалялся Пашка. — Долго ли еще терпеть, что головы нам ссекают? Вы не как раз время, чтобы самодержавству не быть на Руси Широко распахнулись двери — гурьбой вышли верховники.
— Господа Сенат, генералитет и персоны знатные, — обратился канцлер Головкин. — Рассудили мы за благо поручить российский престол царевне Анне Иоанновне, герцогине Курляндской.
Ягужинский за рукав Василия Лукича дергал, просил:
— Батюшки мои! Воли-то нам… воли прибавьте! Василий Лукич рвался от Пашки:
— Говорено о том было. Но пока воли тебе не надобно… Сенат и генералитет: шу-шу-шу — и к лестницам. Вниз!
— Куда они? — Дмитрий Голицын шпагу из ножен подвытянул. — Надобно воротить, — сказал. — А то как бы худо от них не стало…
Но всех не вернул. Трубецкой с крыльца провыл ему люто:
— Много воли забрал ты, Митька! Печку растопил — вот сам и грейся. А мы свои костры запалим… Жаркие! Оставшимся персонам Голицын начал рассказывать:
— Станем мы ныне писать на Митаву: об избрании и прочем. А кто по лесенке скинулся, тот в дураках будет. Потому что вас всех мы спрашиваем: чего желательно от нового царствования?..
Немцы, кучкой толпясь, помалкивали. Русские же люди, будто прорвало их, закричали все разом — у кого что болело:
— Чтобы войны не учиняла… Миру отдохнуть надо!
— Мужики наши обнищали горазд…
— Бирена! Пущай она Бирена на Митаве оставит…
— Живота и чести нашей без суда не отнимать!
— Куртизанам вотчин не жаловать…
— Милости нам… милости! — взывал Ягужинский.
— И все то сбудется, — заверил собрание Голицын. Опустел дворец Лефортовский, остались верховники, чтобы писать кондиции. Бренча шпагами, совсем раскисшие, уселись министры за стол. От имени Анны Иоанновны сочиняли — для нее же! — кондиции: «Мы, герцогиня Курляндская и Семигальская, чрез сие наикрепчайше обещаемся…»
Разошлись верховники под утро. Голицын в Архангельское не поехал — здесь же, на диванчике, и приткнулся. Так закончилась эта ночь.
За стеною лежал мертвый император, всеми уже забытый!
Это был тестамент Екатерины I — бумага очень опасная сейчас для России. Все было не так! Наследовать престол должна бы Анна Петровна (дочь Петра I от Екатерины), но она уже умерла в Голштинии. Сын же ее, Петр Ульрих («кильский ребенок») — от горшка два вершка. Невестою Петра Второго объявлена по тестаменту дочь Меншикова, которая, как и жених ее, тоже уже мертва…
— Господи, прости прегрешение мое! И канцлер бросил бумагу в огонь. Свернулась она от жара, дымясь. Потом, тихо хлопнув, сгорела дотла.
— Вот и все… Пора спать.
Волновался народ. Москве не привыкать пить из чаши «перемен наверху». Первый глоток — самый горький! — москвичам достается. Грамотеи книжные поминали убиение царевича в Угличе да Гришку Отрепьева. В толпе, тряся бородами, похаживали старики, кои не забыли еще бунтов стрелецких да голов сечение.
«Мужеское колено дома Романовых пресеклось навсегда…»
Ой, как бы не замутилась земля Русская! Жди беды, народ православный: начнутся смуты боярские. Лихолетье да пиры кровавые. Будет щука жрать щуку, давясь костями…
Чаще всего выкрикивали в толпе имя цесаревны:
— Елизавета — дщерь Петрова, вот ее и надо сажать!
* * *
Князь Дмитрий Михайлович Голицын отошел от окна:«Елизавета? Нет, только не Лизку…» Служки разоблачали после соборования членов Синода, к духовным подошел фельдмаршал Долгорукий:
— Персон синодальных просим поумешкать с уходом. Благо будет сейчас советование важное об избранье государя нового…
Дмитрий Голицын повернулся вдруг столь скоро, что с парика мятого пудра посыпалась.
— Братия! — закричал пронзительно. — За грехи великие и пороки, от иноземцев воспринятые, господь бог отнял у нас государя нашего… Сейчас же министрам верховным для совета тайного за мной следовать! Да велите звать вице-канцлера…
Но Остерман остался при теле мертвом, которое омывали дворцовые бабки. Сказал, что когда в гроб положат царя, тогда и придет… На пятки наступая, шепчась и толкаясь, особы первых классов пропускали министров. Гуськом из толпы выбрались вершители судеб России — верховники, от бессонья серые, небриты, заплаканы. Великий канцлер граф Голрвкин шибко сдал — била его потрясуха, еле ноги волок, и вели его под локотки двое: Василий Степанов да Анисим Маслов — секретари совета Верховного.
Дмитрий Голицын — уже от дверей — еще раз оглядел сановных. Глазищами — луп, луп, луп — своих выискивал. Пашка Ягужинский всех распихал, наперед вылез. Мол, вот он — я! Умен, горласт и самобытен: бери меня за собой… Но маститая власть посмотрела мимо, будто Пашки и не было. Голицын других людей поманил.
— Фельдмаршала Долгорукого и Голицына тож, — объявил князь Дмитрий, — а тако ж и тебя, Михаила Владимирович, — позвал он губернатора Сибири, — прошу на совет тайный идти, не чинясь…
Третий фельдмаршал России, князь Иван Трубецкой, сгоряча завыл от обиды горькой — несносной, боярской:
— Своих выгребаешь, князь Дмитрий! А нас — куды?.. Разве ж Трубецкие тебе не фамилия? Почто меня не берешь в Совет?
Но уже грохнула дверь за верховными. Ягужинский небрежения к особе своей тоже не ожидал. Однако надежд еще не терял. Стал он похаживать среди особ знатных и шумствовать.
— Доколе, — кричал Пашка, — нам цари головы сечь будут? Пора бы уняться. Не хотят министры меня слушать, а я бы сказал…
Феофан Прокопович крест облобызал и вострубил гласно:
— Нечисто дело! Почто верховные в числе осмиличном дверьми закрылись? Свято дело не в норе тайной вершится…
Но министры того уже не слышали (двери — на замок, а ключи — на стол, как положено). Канцлер Головкин, дрожа и кашляя, предложил духовных позвать. Но князь Дмитрий Голицын ладонью рубанул крест-накрест, противничая тому, и начал в скорби:
— Беда! Мужеской отрасли дома Романовых на Руси не стало…
Вскочил Алексей Долгорукий, затараторил:
— Покойному величеству благоугодно было духовную начертать, в коей запечатлел он наследницей престола государыню-невесту, дочку мою — Катерину Алексеевну!
Блеснули над столом боевые жезлы, и два старых фельдмаршала (Долгорукий и Голицын) разом осадили его властно.
— Сядь, дурак! — сказали. — Сядь и не завирайся более…
— И тако продолжаю, — заговорил верховник Голицын. — Мужеское колено угасло, а женское осталось. Вот и выбирайте.
— Елисавет Петровны, — подсказал канцлер. — Она же значится в наследницах престола по тестаменту Екатерины Первыя:
Но Голицын прожег канцлера дотла своими глазищами.
— Екатерины Первыя, — ответил, — корени есть непутного! Права на престол российский не имела, и тестамент ее нам негож. Паче того, тестамент сей голштинцем фон Бассевицем составлен. О дочерях же самой Екатерины и толковать неча. Они рождены до брака законного, привенчаны к подолу маткину попом пьяным… — И, сказав так, повернулся к Алексею Григорьевичу, отцу невесты царской:
— А твое завещание, князь, есть подложно!
Круто взял. Круто. Прямо беда. Надо выручать.
— Михалыч, — сказал Василий Лукич Голицыну, — зачем брата моего сквернишь бездоказательно? Ты его не позорь. Там ведь рукою самого усопшего государя завещано: быть Катьке в царицах!
Фельдмаршал Долгорукий снова обрушил свой бас:
— Подложно — да! И никто права на престол не сыщет, покеда дом Романовых без остатку не вымер… Ладно. Разумней всего, полагаю я, избрать на престол бабку-царицу старую — Евдокию Лопухину, что в монашестве пребывает!
Голицын не садился — так и стоял все время.
— Евдокия Лопухина, — отвечал он фельдмаршалу, — только вдовица царева. Да и чин у нее монашеский. А из монастырей много ли ума вынесешь? Лопухиных же на Руси — сотни, по деревням сиживают и злобятся. Евдокия — взойди, так они Русь-матку не хуже муравьев по закутам растащут…
Василий Лукич поглядел пасмурно, поиграл перстнями:
— По тебе, князь Михалыч, так никто и негож, — сказал он.
— Престол — не кол! Седоки найдутся… Забыли мы об Иоанновнах, что рождены от тишайшего царя Иоанна Алексеевича!
Совет оживился. Прасковью Волочи Ножку никто и не помянул, благо она с генералом Дмитриевым-Мамоновым венчана; но заговорили все разом об Екатерине Иоанновне — толстой, обжорной и дикой герцогине Мекленбургской, что жила в Измайлове:
— Принцесса добрая и веселая. С ней — ладно! А что немцы ее Дикой герцогиней прозвали, так нам не убыток… Телом она мягка да широка местом уседним: сие признаки доброты и согласия желанного. Такую и надо! Пущай она царствует на Руси!
— Весела… весела… весела, — закивали старцы. Но князь Дмитрий Голицын снова пошел поперек всех.
— А что нам, — сказал, — с веселья того? Добро бы в девках была… А то ведь муженек-то ее, герцог Мекленбургский, тоже на Русь притащится. Сумасброд он, кат и сволочь! Дня не пройдет, чтобы головы кому не отрубил… А нам, русским, зла чужого не надобно — мы своим злом сыты по горло.
— На тебя, князь, не угодишь, — заметили фельдмаршалы.
Дмитрий Михайлович легонько тряхнул великого канцлера:
— Гаврило Иванович, погоди чуток… Взбодрись!
— Стар я… болен, — проскрипел Головкин. — Ослабел в переменах коронных… Однако же бодрюсь, бодрюсь!
Вошел Остерман, и крепко запахло ладаном. Дмитрий Михайлович выждал, пока не сел вице-канцлер, и главный козырь выкинул.
— А вот — Анна, герцогиня Курляндии и Семигалии, — подсказал, глядя искоса, — чем плоха? Правда, норов у нее тягостный, вдовий. Однако на Митаве не слыхать от рыцарства обид на нее!
Тут все распялили глаза на Василия Лукича. Канцлер Головкин и тот заерзал в креслах, хихикая. Секрета не было: Василий Лукич на Митаве бывал и герцогиню Анну любовно тешил.
— Что ж, — сразу учуял выгоды для себя Василий Луки, — отчего бы нам и не посадить на престол герцогиню Курляндскую?
Алексей Григорьевич тоже взбодрился: «Не удалось через дочку, так, может, через братца Лукича снова в фавор влезем?..»
— Чего уж там! — сказал. — Надо Анну звать на престол…
Дмитрий Голицын вдруг как хватит кулаком по столу.
— Можно Анну, — крикнул, — а можно и не Анну!
Опять министры оторопели: чего князю надобно?
— А надобно, — отвечал Голицын, — и себе полегчить…
— Как полегчить? О чем ты, князь? — спросил Гаврила Головкин.
— А так и полегчить. Будто, канцлер, ты и сам не ведаешь, как легчат? Надобно всем нам воли прибавить…
Василий Лукич уже блудные козни в голове строил: «Бирену-то поворот сделаю, а сам прилягу… Оно и пойдет по-старому!»
— Воли прибавить хорошо бы, — сказал Лукич, осторожничая. — Но хоть и зачнем сие, да не удержим.
— Удержим волю! — грозно отвечал Голицын… На избрание герцогини Курляндской вроде все согласились. Правитель дел Степанов уже придвинулся с перьями: записывать.
— Как желательно, господа министры, — заговорил вновь князь Голицын. — А только, пиша об избрании Анны, надобно нам не глупить и послать на Митаву некоторые… пункты!
— О каких пунктах замыслил? — спросил его канцлер.
— Нужны условия, сиречь — кондиции! Дабы самоуправство царей в тех кондициях ограничить…
Остерман посмотрел снизу — тяжело, будто гирю поднял:
— Я человек иноземный, не мне о русской воле судить.
* * *
Особы первых трех классов тоже времени даром не теряли. Третий фельдмаршал, князь Иван Юрьевич Трубецкой, ходил, пузом тряся, да «похаркивал»:— Видано ль дело сие? Правы синодские: разве можно от нас, родословных людей, затворяться?.. Вынесли бы правду-матку!
И соловьем разливался пламенный Ягужинский.
— Мне с миром беда не убыток! — похвалялся Пашка. — Долго ли еще терпеть, что головы нам ссекают? Вы не как раз время, чтобы самодержавству не быть на Руси Широко распахнулись двери — гурьбой вышли верховники.
— Господа Сенат, генералитет и персоны знатные, — обратился канцлер Головкин. — Рассудили мы за благо поручить российский престол царевне Анне Иоанновне, герцогине Курляндской.
Ягужинский за рукав Василия Лукича дергал, просил:
— Батюшки мои! Воли-то нам… воли прибавьте! Василий Лукич рвался от Пашки:
— Говорено о том было. Но пока воли тебе не надобно… Сенат и генералитет: шу-шу-шу — и к лестницам. Вниз!
— Куда они? — Дмитрий Голицын шпагу из ножен подвытянул. — Надобно воротить, — сказал. — А то как бы худо от них не стало…
Но всех не вернул. Трубецкой с крыльца провыл ему люто:
— Много воли забрал ты, Митька! Печку растопил — вот сам и грейся. А мы свои костры запалим… Жаркие! Оставшимся персонам Голицын начал рассказывать:
— Станем мы ныне писать на Митаву: об избрании и прочем. А кто по лесенке скинулся, тот в дураках будет. Потому что вас всех мы спрашиваем: чего желательно от нового царствования?..
Немцы, кучкой толпясь, помалкивали. Русские же люди, будто прорвало их, закричали все разом — у кого что болело:
— Чтобы войны не учиняла… Миру отдохнуть надо!
— Мужики наши обнищали горазд…
— Бирена! Пущай она Бирена на Митаве оставит…
— Живота и чести нашей без суда не отнимать!
— Куртизанам вотчин не жаловать…
— Милости нам… милости! — взывал Ягужинский.
— И все то сбудется, — заверил собрание Голицын. Опустел дворец Лефортовский, остались верховники, чтобы писать кондиции. Бренча шпагами, совсем раскисшие, уселись министры за стол. От имени Анны Иоанновны сочиняли — для нее же! — кондиции: «Мы, герцогиня Курляндская и Семигальская, чрез сие наикрепчайше обещаемся…»
Разошлись верховники под утро. Голицын в Архангельское не поехал — здесь же, на диванчике, и приткнулся. Так закончилась эта ночь.
За стеною лежал мертвый император, всеми уже забытый!
* * *
Великий канцлер империи смотрел, как нехотя разгораются дрова в камине. Головкин дождался огня жаркого и раскрыл тайный ковчежец. Ходуном ходили стариковские пальцы. Лежала на дне бумага, болтались красные, как сгустки крови, печати.Это был тестамент Екатерины I — бумага очень опасная сейчас для России. Все было не так! Наследовать престол должна бы Анна Петровна (дочь Петра I от Екатерины), но она уже умерла в Голштинии. Сын же ее, Петр Ульрих («кильский ребенок») — от горшка два вершка. Невестою Петра Второго объявлена по тестаменту дочь Меншикова, которая, как и жених ее, тоже уже мертва…
— Господи, прости прегрешение мое! И канцлер бросил бумагу в огонь. Свернулась она от жара, дымясь. Потом, тихо хлопнув, сгорела дотла.
— Вот и все… Пора спать.
Глава 2
Жестко хрустел снег под валенками, Александрова слобода тонула во мраке. Лишь смутно белели стены Успенского монастыря, да кроваво отсвечивали на востоке звезды. Жано Лесток на ощупь отыскал крыльцо, долго дубасил в двери застывшей пяткой в валенке.
Алексей Шубин затряс свою подругу за рыхлое плечо:
— Лиза, Лизанька… стучат вроде со двора! Цесаревна Елизавета Петровна открыла сонные глаза:
— Кого это черт принес? Ой, прости меня, царица небесная…
Шубин босиком прошмыгнул в соседние комнаты, где с похмелья дрых в обнимку с портным Санковым, гофмейстер Нарышкин.
— Сенька, — растолкал его Шубин. — Барабанят, кажись…
— Если Балакирев, — вскочил Нарышкин, — я его бить стану.
Упали тяжелые засовы. Отшвырнув гофмейстера, лейб-хирург Лесток опрометью кинулся к дверям спальни цесаревны:
— Ваше высочество, отопритесь….Дело особливое имею!
— Да я голая, — послышался шепот Елизаветы.
— Ах, ваше высочество! Разве я не видел вас голой? Отопритесь же — и быть вам императрицей… Слышите?
— А чего ты печешься обо мне? И без меня найдут желателей.
— Народ кричал ваше имя, вся гвардия за вас. Монахи — тоже!
Елизавета хихикнула за дверями:
— С монашками-то, кажись, я еще и не амурничала… Лесток орал, дубася в двери:
— Избрали Анну, герцогиню Курляндскую. А вас отрешили, но мы это исправим, если вы покажетесь народу… Умоляю вас: оставьте лень свою — седлайте лошадей, скачите на Москву!
Из-за дверей послышался сладкий зевок цесаревны:
— Мне и так хорошо. Ступай, Жано… Я спать хочу! Вылетел лейб-хирург на улицу, в бессилии сжал кулаки:
— Ох, и дура! Разве с такою карьер сделаешь?.. Вышел на крыльцо сержант Алешка Шубин.
— Небо-то как вызвездило, — сказал. — А ты, Жано, совсем дурак, как я погляжу… Наши Елисавет Петровны еще молоды, им с гвардией погулять охота. А то возись тут с бумагами да сенаторами! Пропадешь ведь с ними…
(Время Елизаветы еще не пришло!)
— Каки там ишо кондиции изобрели?.. Можно ли то, — говорил, — чтобы на самодержавство русское узду надевать?
Салтыкова — кому не лень — клевать стали:
— Кондиции те — противу тиранства умыслены! Сколь много топлено, вешано, рублено… Тому более не бывать. А ты, сенатор, по родству с Ивановыми, видать, прихлебства желаешь?..
Смерть Петра Второго, такая нечаянная, словно развязала руки Голицыну; он объявил о выборе Анны Иоанновны и просил «виват» кричать. Кричали «виват» трижды — средь корон, мечей, кубков и седел царских.
Трубецкой да Ягужинский пальцами в верховников тыкали:
— Был у нас един монарх, а теперича — эвон! — целых семь объявилось. Один монарх бил — больно; коли бить все семеро станут — тогда и больно и смертно скажется…
— Пошли все вон! — велел гордый Голицын. — Уже все сказано, а у нас еще дело… Духовных персон, однако, поудержим!
Феофан Прокопович — с клиром — предстал. И сразу речь повел о правах на престол потомства Петра: «кильского ребенка» Петра Ульриха Голштинского и цесаревны Елизаветы. Стоял — словно идол, весь в блеске парчи, а лоб — в шишках, глаза — угли.
— Елизавета, — отвечал Голицын, — рождена в стыде и живет бесстыдно, а ныне от сержанта Шубина брюхата ходит… Ее — прочь! А имени Катьки Долгорукой в ектениях более не поминать, как о государыне…
— Смиряемся мы, слуги божий, — сказал Феофан, в зобу своем злость пряча. — А каково быть теперь с величанием Анны Иоанновны? С какой титлою возносить нам имя ее в церквах?
— Поминайте, как и ранее цариц поминали, — отмахнулся Голицын, не заметив, что он меч уронил, а Феофан этот меч поднял…
Феофану того и надобно: раньше-то ведь царей с титулом «самодержец» упоминали… Таково и Анну теперь объявит!
— Церковь, — возвестил Феофан клиру своему, — всегда, яко пес, должна стеречь престол наследников божиих. И от ущемления прав монарших спасать должно… Волочитесь же за мной, братия во Христе! Время ныне таково, что мы с кистенем в головах спать будем. Но они, затейщики конституций дьявольских, еще пожрут кала нашего, сиротского…
Голицын, после ухода духовных, еще раз просмотрел кондиции.
Фельдмаршал Долгорукий взирал на князя бельмом — тускло.
— Герцогиня Курляндская, — сказал, — монахов чтит. Коли кто повезет кондиции на Митаву, так в депутаты надо бы и синодских назначить. Заодно и Феофана задобрим: от него язвы жди.
— Туды-т их всех… такие-сякие! — пустил Голицын.
— Имеешь ты сердце на попов? Скажи — с чего?
— Лживы, подлы и суетны, — в ненависти отвечал Голицын. — Духовенство русское в народе решпекту не имеет. Палачи да фискалы в рясах! Гробы смердящие!
Звали в Совет бригадира Гришу Палибина — он почтами ведал:
— Повелеваем тебе, бригадир: Москву заставами оделить, из приказа ямского подвод и подорожных не выдавать. Мужикам тоже без дела по дорогам не ерзать. Да проведывать, кто куда едет! А всех, кого спымаешь, держи взаперти, яко воров, до вторника. За иноземцами же и послами — глаз особый… Прочувствовал ли?
Замысел был таков: никто не должен предупредить Анну Иоанновну, и никто не смеет перегнать депутатов верховных.
Отпустив посла, барон подъехал на колясочке к жене:
— Дорогой Марфутченок не забыла, что ее старый Яган любит сушеные фиги? Так будь же добра, угости меня фигушенками…
Очень уж любил барон фиги. К зеркалу Остерман подсел и натер себе лицо сушеными фигами. Сразу стал вице-канцлер желтым, страшным, зачумленным. Потом напрягся, и брызнули из глаз его слезы. Большие, они залили бурые щеки. «Зеер гут», — сказал Остерман, и слезы те вытер. Мало кто знал, что вице-канцлер умел плакать. Когда захочет — тогда и плачет. Сейчас он просто проверил — не забылось ли? Нет, плакалось отлично. И он успокоился…
Из коллегии иностранных дел явился затерханный ярыга:
— Верховные министры просят пас до Митавы. И сказано, что ехать им «для некоторых дел», а каких дел — к сему не приложено изъяснения. А число лиц в пасе велят указать тако: «и прочие».
— Выдать! — не моргнул Остерман, и коллежский выкатился…
Запела в клетке ученая птица. Барон ездил по комнатам. Узлы завязывались и развязывались. «Конъюнктуры!» Тикали часы; успеет ли Левенвольде послать гонца? Захлопали двери, птица смолкла.
— Правитель дел Верховного тайного совета имеют честь с бумагами явиться, — доложил барону его секретарь Розенберг.
— Что ж, пусть войдет…
Степанов вошел и увидел: вот она, смерть-то, какова бывает. Весьма неприглядна! Голова у Остермана — назад, торчал из-под косынок кадык, обмело губы, лицо желтое, ужасное…
— Весьма сочувствую горю вашему, — тихо повел Степанов, — яко воспитателю государя покойного. Но дела Совета безотлагательны, и велено мне от министров довесть их до вас…
— Что еще? — заклокотало в горле Остермана.
— Депутаты везут государыне новой на Митаву конституционные пункты, сиречь — кондиции знатные об ограничении воли монаршей!
Под душными одеялами сжался Остерман, похолодев.
— Читай же внятно, — сказал, едва ворочая языком.
Степанов на пальцы плюнул, раскрыл бумаги кондиций. Читал:
Вице-канцлер задвигался. Выпростал правую руку, и рука (боевая, письменная) протянулась к Степанову, тряская. До самого локтя она была замотана. Лишь синели ногти мертвецки.
— Да, — громко заплакал Остерман, — когда-то у меня была рука… Но теперь она отнялась.
Слезы затопили лицо вице-канцлера. Больше он ничего не подписывал. И в Совете не был ни разу. По Москве ползли слухи, что Остерман умирает (от горя — по смерти царя).
— Подохнет, так похороним, — говорили люди московские.
Алексей Шубин затряс свою подругу за рыхлое плечо:
— Лиза, Лизанька… стучат вроде со двора! Цесаревна Елизавета Петровна открыла сонные глаза:
— Кого это черт принес? Ой, прости меня, царица небесная…
Шубин босиком прошмыгнул в соседние комнаты, где с похмелья дрых в обнимку с портным Санковым, гофмейстер Нарышкин.
— Сенька, — растолкал его Шубин. — Барабанят, кажись…
— Если Балакирев, — вскочил Нарышкин, — я его бить стану.
Упали тяжелые засовы. Отшвырнув гофмейстера, лейб-хирург Лесток опрометью кинулся к дверям спальни цесаревны:
— Ваше высочество, отопритесь….Дело особливое имею!
— Да я голая, — послышался шепот Елизаветы.
— Ах, ваше высочество! Разве я не видел вас голой? Отопритесь же — и быть вам императрицей… Слышите?
— А чего ты печешься обо мне? И без меня найдут желателей.
— Народ кричал ваше имя, вся гвардия за вас. Монахи — тоже!
Елизавета хихикнула за дверями:
— С монашками-то, кажись, я еще и не амурничала… Лесток орал, дубася в двери:
— Избрали Анну, герцогиню Курляндскую. А вас отрешили, но мы это исправим, если вы покажетесь народу… Умоляю вас: оставьте лень свою — седлайте лошадей, скачите на Москву!
Из-за дверей послышался сладкий зевок цесаревны:
— Мне и так хорошо. Ступай, Жано… Я спать хочу! Вылетел лейб-хирург на улицу, в бессилии сжал кулаки:
— Ох, и дура! Разве с такою карьер сделаешь?.. Вышел на крыльцо сержант Алешка Шубин.
— Небо-то как вызвездило, — сказал. — А ты, Жано, совсем дурак, как я погляжу… Наши Елисавет Петровны еще молоды, им с гвардией погулять охота. А то возись тут с бумагами да сенаторами! Пропадешь ведь с ними…
(Время Елизаветы еще не пришло!)
* * *
Утром в Оружейной палате опять был сбор великий, звали всех — до бригадирского чина. Бродил сенатор Семен Салтыков — сородич Анны Иоанновны, все о кондициях выпытывал.— Каки там ишо кондиции изобрели?.. Можно ли то, — говорил, — чтобы на самодержавство русское узду надевать?
Салтыкова — кому не лень — клевать стали:
— Кондиции те — противу тиранства умыслены! Сколь много топлено, вешано, рублено… Тому более не бывать. А ты, сенатор, по родству с Ивановыми, видать, прихлебства желаешь?..
Смерть Петра Второго, такая нечаянная, словно развязала руки Голицыну; он объявил о выборе Анны Иоанновны и просил «виват» кричать. Кричали «виват» трижды — средь корон, мечей, кубков и седел царских.
Трубецкой да Ягужинский пальцами в верховников тыкали:
— Был у нас един монарх, а теперича — эвон! — целых семь объявилось. Один монарх бил — больно; коли бить все семеро станут — тогда и больно и смертно скажется…
— Пошли все вон! — велел гордый Голицын. — Уже все сказано, а у нас еще дело… Духовных персон, однако, поудержим!
Феофан Прокопович — с клиром — предстал. И сразу речь повел о правах на престол потомства Петра: «кильского ребенка» Петра Ульриха Голштинского и цесаревны Елизаветы. Стоял — словно идол, весь в блеске парчи, а лоб — в шишках, глаза — угли.
— Елизавета, — отвечал Голицын, — рождена в стыде и живет бесстыдно, а ныне от сержанта Шубина брюхата ходит… Ее — прочь! А имени Катьки Долгорукой в ектениях более не поминать, как о государыне…
— Смиряемся мы, слуги божий, — сказал Феофан, в зобу своем злость пряча. — А каково быть теперь с величанием Анны Иоанновны? С какой титлою возносить нам имя ее в церквах?
— Поминайте, как и ранее цариц поминали, — отмахнулся Голицын, не заметив, что он меч уронил, а Феофан этот меч поднял…
Феофану того и надобно: раньше-то ведь царей с титулом «самодержец» упоминали… Таково и Анну теперь объявит!
— Церковь, — возвестил Феофан клиру своему, — всегда, яко пес, должна стеречь престол наследников божиих. И от ущемления прав монарших спасать должно… Волочитесь же за мной, братия во Христе! Время ныне таково, что мы с кистенем в головах спать будем. Но они, затейщики конституций дьявольских, еще пожрут кала нашего, сиротского…
Голицын, после ухода духовных, еще раз просмотрел кондиции.
Фельдмаршал Долгорукий взирал на князя бельмом — тускло.
— Герцогиня Курляндская, — сказал, — монахов чтит. Коли кто повезет кондиции на Митаву, так в депутаты надо бы и синодских назначить. Заодно и Феофана задобрим: от него язвы жди.
— Туды-т их всех… такие-сякие! — пустил Голицын.
— Имеешь ты сердце на попов? Скажи — с чего?
— Лживы, подлы и суетны, — в ненависти отвечал Голицын. — Духовенство русское в народе решпекту не имеет. Палачи да фискалы в рясах! Гробы смердящие!
Звали в Совет бригадира Гришу Палибина — он почтами ведал:
— Повелеваем тебе, бригадир: Москву заставами оделить, из приказа ямского подвод и подорожных не выдавать. Мужикам тоже без дела по дорогам не ерзать. Да проведывать, кто куда едет! А всех, кого спымаешь, держи взаперти, яко воров, до вторника. За иноземцами же и послами — глаз особый… Прочувствовал ли?
Замысел был таков: никто не должен предупредить Анну Иоанновну, и никто не смеет перегнать депутатов верховных.
* * *
— Несомненно, дорогой Левенвольде, — сказал Остерман, — заставы будут перекрыты, и нам следует немедля послать гонца на Митаву. Вы, как искренний друг герцогини, обязаны это сделать. Пишите на брата Густава — он человек разумный: поймет, как действовать далее…Отпустив посла, барон подъехал на колясочке к жене:
— Дорогой Марфутченок не забыла, что ее старый Яган любит сушеные фиги? Так будь же добра, угости меня фигушенками…
Очень уж любил барон фиги. К зеркалу Остерман подсел и натер себе лицо сушеными фигами. Сразу стал вице-канцлер желтым, страшным, зачумленным. Потом напрягся, и брызнули из глаз его слезы. Большие, они залили бурые щеки. «Зеер гут», — сказал Остерман, и слезы те вытер. Мало кто знал, что вице-канцлер умел плакать. Когда захочет — тогда и плачет. Сейчас он просто проверил — не забылось ли? Нет, плакалось отлично. И он успокоился…
Из коллегии иностранных дел явился затерханный ярыга:
— Верховные министры просят пас до Митавы. И сказано, что ехать им «для некоторых дел», а каких дел — к сему не приложено изъяснения. А число лиц в пасе велят указать тако: «и прочие».
— Выдать! — не моргнул Остерман, и коллежский выкатился…
Запела в клетке ученая птица. Барон ездил по комнатам. Узлы завязывались и развязывались. «Конъюнктуры!» Тикали часы; успеет ли Левенвольде послать гонца? Захлопали двери, птица смолкла.
— Правитель дел Верховного тайного совета имеют честь с бумагами явиться, — доложил барону его секретарь Розенберг.
— Что ж, пусть войдет…
Степанов вошел и увидел: вот она, смерть-то, какова бывает. Весьма неприглядна! Голова у Остермана — назад, торчал из-под косынок кадык, обмело губы, лицо желтое, ужасное…
— Весьма сочувствую горю вашему, — тихо повел Степанов, — яко воспитателю государя покойного. Но дела Совета безотлагательны, и велено мне от министров довесть их до вас…
— Что еще? — заклокотало в горле Остермана.
— Депутаты везут государыне новой на Митаву конституционные пункты, сиречь — кондиции знатные об ограничении воли монаршей!
Под душными одеялами сжался Остерман, похолодев.
— Читай же внятно, — сказал, едва ворочая языком.
Степанов на пальцы плюнул, раскрыл бумаги кондиций. Читал:
«…в супружество мне во всю мою жизнь не вступать и наследника не определять… Верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать… Ни с кем войны не всчинять — миру не заключать… Новыми податьми народа не отягщать… В знатные чины выше полковничьего ранга не жаловать… Живота, имения и чести без суда не отымать… Вотчины и деревни никому не жаловать…закончил Степанов, —
…а буде чего, —
по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской!»Прошу подписать, барон, кондиции сии…
Вице-канцлер задвигался. Выпростал правую руку, и рука (боевая, письменная) протянулась к Степанову, тряская. До самого локтя она была замотана. Лишь синели ногти мертвецки.
— Да, — громко заплакал Остерман, — когда-то у меня была рука… Но теперь она отнялась.
Слезы затопили лицо вице-канцлера. Больше он ничего не подписывал. И в Совете не был ни разу. По Москве ползли слухи, что Остерман умирает (от горя — по смерти царя).
— Подохнет, так похороним, — говорили люди московские.