– Ай, царь шубу надел шиворот-навыворот, задом наперед! Быть царю биту!
   От крику кони сбесились, кабы не паровоз, унесли бы царя и с печкой, и с троном, и с привязанной короной. Паровоз крику не боится – сам не пошел и коней не пустил.
   Вышел один министер, откашлянулся и таки слова сказал:
   – Ваше царьско, не езди в Уйму, я ее знаю: деревня длинновата, река широковата, берега крутоваты, народ с начальством грубоват, и впрямь побьют!
   Царь с трона слез, сел на снегу рядом с царицей и говорит:
   – Собрать мою царьску силу, отборных полицейских, и послать во все места, где народишко от писаных-печатных пряников сытым стал. Мой царьской приказ: повернуть сытых в голодных!
   И подписал: быть по сему.
   К нам приехала царска сила – полицейски. Таких страшилищ мы и во снах не видывали. Под шапками кирпичны морды, пасти зубасты – смотреть страшно.
   Страшны, сильны, а на сладкости попались. Увидали пряники и с разбегу, с полного ходу вцепились зубами в пряничны углы домов. Жрут, животы набивают. А нам любо: ведь на каждом пряничном углу пусто место али точка, для полицейских – для царской силы та точка.
   Много полицейски ели, сопели, потели, а дальше углов не пошли, нутра не хватило, и вышла им точка! Их расперло, ладно – дело было зимой, летом их бы разорвало.
   Объелись полицейски, руками, ногами шевелить не могут. Мы у них пистолеты отобрали, в кобуры другого наклали, туши катнули, ногами пнули. И покатилась от нас царска сила.
   Царь в город записку послал, спрашивал, как евонна сила действует? Записка в подходящи руки попала и ответ был даден:
   «Полицейски от нас выкатились. Царьску силу мы выпинали. Того же почету вам и всем царям желам».



Как я чиновников потешил


   Городско начальство стало примечать: изо всех деревень, и ближних и дальних, мужики, жонки приезжают сердиты, а из Уймы все с ухмылочкой.
   Что за оказия така? Все деревни одинаково под полицейскими стонут, а уемски все с гунушками, а то и смехом рассыплются, будто спомнят что.
   Дозналось начальство. Да наши сами рассказали – не велик секрет, не наложен запрет.
   Дело, говорят, просто: наш Малина веселы сказки плетет, песни поет, порой мы не знам, где правду сказыват, где врать начинат – нам весело, мы смехом и обиду прогоням, и усталь изживам.
   Дошло это до большого начальства. Большо начальство затопорщилось.
   – Как так смешно да весело мужикам, а не нам? Подать сюда Малину, и во всей скорости!
   Набрал я всякой еды запас на две недели, пришагал в город к дому присутственных мест, стал по переду, дух вобрал да гаркнул полным голосом:
   – Я, Малина, явился! Кому нужон, кто меня требовал, кто меня спрашивал?
   Да так хорошо гаркнулось, что в окнах не только стекла – рамы вылетели, в присутственных палатах столы, стулья, шкапы с бумагами подбросило, чиновников перекувырнуло и мягким местом об пол припечатало! Худо бы мне было от начальства за начало тако, да губернатора на месте не было, он по заведенному положению поздне всех выкатился. Поглядел губернатор на чиновников, как те ушибленные места почесывают а встать-подняться не могут.
   Губернатор под мой окрик не попал, а на других глядеть ему весело, он и захохотал.
   Чиновникам и больно, и обидно, а надо губернатору вторить. Они и захихикали мелким смехом.
   Губернатор головы не повернул, а мимо носу, через плечо, наотмашь стал слова бросать:
   – Вот за этим самым делом, Малина, я тебя призвал, чтобы ты меня и других чинов важных уважил – смешил. Сичас ты меня рассмешил. Ты, сиволапый, долго ли можешь нас, больших людей, смешить?
   – Да доколе прикажете!
   – Ну-ну! Мы над мужиком смеяться, потешаться устали не знам, нам это дело привычно. Потешай, пока у тебя силы хватит. Загодя скажу – ты скоре устанешь, чем мы смеяться перестанем.
   Для хорошего народу сказки говорю спокойно, где надо, смеху подсыплю – народ заулыбается, рассмеется и дальше опять в спокое слушат. В меру смех – в работе подмога и с едой пользителен. А чиновников что беречь?!
   Сердитость свою я убрал, чтобы началу не мешала, сделал тихо лицо, тако мимоходно. Начал тихо, а помалу да помалу стал голосу прибавлять, а смех-то сыпал с перцем, да с крупнотолченым, несуразицей подпирал, себя разогнал, ну, и накрутил.
   Губернатор взвизгиват, животом трясет, чиновников скололо, руками отмахиваются, значит, передышки просят.
   Я смотрю, чтобы смех не унимался, чтобы смех не убывал. Завернул я большой смех часа на три, а сам в ту пору сел, поел, питья да выпивки велел из трактира принести и на губернаторский счет записать.
   Три часа проходят, я еще слов пять сказал – как пару поддал, и опять чиновники от смеху в круги-переверты да в покаточку.
   Мне что? Больше смеются – больше смешить стал. Я чиновников-издевальщиков крепко крутонул, а сам по городу пошел – разны дела делал, порученья деревенски справлял.
   Время к вечеру пришло. Мне спать пора, я тако загнул, что губернатор всю ночь глоткой ухал, а чиновники тонким визгом завились.
   Ну другой день я всю сердитость накопленну в ход пустил. И не только словами смешил, потешал, а и руками и ногами всяки кренделя выделывал – это словам на подмогу, как гармонь к песне. Из присутственных мест из разных палат смех да хохот громом летел по городу!
   Городска беднота только ежилась.
   – Опять на нас каку-то напасть выдумывают, опять шкуру с нас драть ладятся. Экой упряг времени хохочут.
   Чиновники остановиться смеяться не могут. Глянут друг на дружку – их как ременкой подстегнут на новый смех. Через столы переваливаются, по полу катаются. Каждому смешно, что не он один в тако дело попал. И до того досмеялись, что мелки чиновники только ножками дрыгали, да икали, а губернатор только булькал да пузыри пускал.
   Чиновники народ был хилый, мундирами держались, а смеяться насмехаться над мужиками да над простым народом были сильны. Неделю смеху выдержали и только второй недели недотянули извелись. А губернатор лопнул!



Лунны бабы


   Доняла меня баба руганью: и не пей, и не пой, и работай молчком. Ну, как это не петь, как молчать? У меня и рот зарастет. Работа с песней скорей идет, а разговором от иного дела и отговориться можно.
   Тут скочила мне в память стара говоря: попал дедка в рай, бабка в ад – и рады оба, что не вместе.
   Ну, куда ни на есть, да надо от бабы подальше. И придумал убежать на луну. Оттуда и за домом и за бабой присматривать буду.
   Для проезда на луну думал баню приспособить, да велика. Обернуться не во что было.
   А лететь-то надо паром. Я самовар пару к себе приладил: один спереду, другой сзаду. Взял запас уголья, взял запас хлеба, другого прочего, чего надо.
   Взял бабкину ватну юбку – широченна така, к подолу юбки парусину пришил. Верх у юбки накрепко связал и перевернул. В юбке дыру проделал, в дыру банно окошко вставил. Окошко взял у старой бани, нову портить посовестился.
   В ватной юбке сижу, парусиной накрылся, самовары наставил. Самовары закипели. Паром юбка да парусина надулись и вызнялись. И понесло меня изо дня в день, изо дня в день, да скрозь ночь полетел!
   Стукнулся на луну, в мягко место попал и не разбился. Угодил в деревню обликом на манер нашей Уймы. Из ватной юбки не вылезаю, только в окошко гляжу, как на луне живут? Гляжу да место для своего жилья выбираю.
   Вижу из белого дому на белой двор зелена баба лунна выскочила, морда у бабы злюшша, зубы острюшши. Гонит баба мужика, что-то ругательно кричит, мужика колошматит то с маху, то наотмашь!
   И скорехонько измочалила, видать, дело привышно. Хватила зеленая гребень редкой, вычесала мужика буди лен. За пряжу села, опосля и за тканье взялась – соткала лоскутну помене фартука и на зад нацепила – мужниной памятью утешаться и для обозначения, что, мол, вдова и взамуж охоча.
   Я тихим шагом – в юбке да с двумя самоварами не порато заторопишься! – да так тихим шагом по луне пошел житье да бытье глядеть. Холодно там, все бело, только бабы лунны от злости зелены, да это и отсюдова видать.
   Смотрю, бабы на мужиках землю пашут: на мужиках сидят да хворостиной подгоняют. Дошел до гумна, а там хлеб молотят – и опять-таки мужиками. Держит баба мужика за руки али за голову, над своей головой размахнет да как цепом и вдарит. Бабы норовят молотить мягким местом, а мужики норовят пятками стукнуть.
   Худо мужиково житье на луне! Правов у мужиков никаких нету. Жонки над ними выхаживаются, как придумают. Мужиков в щепы щиплют, из мужиков веретено точат. С мужиков лыко дерут. Лунны бабы лыкову трубу плетут. Уж длинную выплели, хотят еще длинней выплести, а для этого виновных мужиков надо извести. Как выплетут до большого конца, так на землю нашим бабам прокричать хотят лунны жонки, как над мужиками верх взять, мужиков в смирность привести и чтобы по бабьей указке все делали и по бабьей дудке плясали.
   Я решил, что для нас это не подходяще, и на луне я жить расхотел.
   Гляжу – лунны жонки гулянкой идут, и у всякой на заду да напереду навешаны лоскутины, из мужиков тканные, да не по одному – по пять да по десять висит. Жонкам и тепло, и нарядно, а каково мужикам?
   Увидали меня лунны бабы зелены и заподскакивали, и завывертывались. То круглы, как месяц полнолунной, то тонехоньки обернутся, как месяц на ущербе. Это меня подманивают, то толстостью, то тонкостью пондравиться хотят. А меня от них в оторопь бросат, лихорадкой трясет.
   Я маленькими шажками ушагиваю от лунных баб подале, из самоварных труб искрами сыплю, подступу не даю.
   Вижу, лунны жонки, зелены рожи, каку-то машину ко мне прут. Жернова в разны стороны поворачиваются. К жерновам мельничьи розмахи прилажены. Розмахи как руки, размахались, меня зацепить норовят.
   Кабы не самовары, тут и конец бы мой пришел. Молодцы самовары! Как раз впору закипели. Я самоварной кран из юбки высунул, на лунных баб кипятком прыснул. Да круто повернулся, меня на землю в обратный ход понесло.
   Только успел заприметить, что зеленые жонки от теплой воды осели и присели. Видел, как лунны мужики на лунных баб уздечки накинули, сели да поехали поле пахать да всяку первоочередну работу справлять.
   Меня несет, меня несет! Из ночи в ночь, из ночи в ночь! Домой прилетел как раз поутру.
   Тут меня ждут. Чиновники думают, не привез ли золота, – руки ловчат отнять. Поп ждет, чтобы узнать, на котором я небе был? И ему все обсказал, пока помню. Ждут полицейски урядники, чтобы арестовать да оштрафовать.
   Ждут, на дороге и место налажено, приманкой стакан водки да огурец с селедкой положены. Моя жона окошки в избе настежь отворила, мне на лету и видно, что она напекла, наварила, а водки четвертна на столе.
   Народушку сбежалось меня глядеть множество, от народу темно кругом, глядят во все глаза. Как увернуться? А увернуться беспременно надобно. Меня затолкают, из ума вышибут, от полицейского допросу, от поповского расспросу, коли жив останусь, то в суд поведут, под штраф подведут.
   Я самоварной кран из юбки выставил, горячу воду пустил, а сам верчусь, кручусь, разбрызгиваюсь.
   Народ, кто успел, в сторону шарахнулся, кто не успел, те подолами да пинжаками накрылись, полицейски в шинельки завернулись.
   Я той порой от дороги в сторону, на огород за баню. Чтобы не стукнуться, самоваров не примять да кипятком не ошпариться, у меня к ногам раздвижна тренога прицеплена, мне ее для этого дела дал проезжий сымалыцик фотограф. Я треногу вытянул, в землю ткнулся. Ноги одна в одну, одна в одну – и стоп!
   Я на землю. Из юбки выпростался, самовары трубами в разны стороны поставил, в самоварах мешаю, искры пущаю. Народ, как от окрика, осадил.
   Я так возврату на землю обрадел, что с жоной наскоро обнялся. Жона меня лопухами прикрыла, еды да питья принесла. Я за землю держусь крепко, ем да запиваю, выпиваю да закусываю, промеж лопухов смотрю, что творится около да в избе.
   Моя баба самовары долила, на стол поставила, юбку ватну да парусины на другой стол положила. Сама баба моя плачет, заливатся и причет ведет:

 
Ох, соседушки, сватьи, кумушки!
Вы мово слова послушайте,
Да совет мне посоветуйте,
Как теперь зватися мне -
Вдовой али мужней жоной?
Муженек мой разлюбезной, ягодиночка,
Спела ягодка малиночка,
Остался на холодной луне одинешенек!
Скоро ль ночка настанет,
С неба мужнин глазок ласково глянет!
Век прожила – с тучами не спорила.
Теперича тучи будут разлучницами!
Закроют от меня ясной месяц,
Муженька любимого!
Уж вы, жоночки, подруженьки,
Скажите-ко тучам, тем,
Пусть закроют от меня белой день,
Пусть оставят мне ясну ноченьку!
Не обнять мне мужа милого,
Дак погляжу на луну
Мужу в ясны оченьки!
Как остатной привет,
Послал мне муж юбку,
Ватну юбку теплую,
Не согреет меня сам
Мой сокол летный!

 
   Столь ласково, столь жалостливо жона песней-причетом льется, что я носом фыркнул, пирог с морошкой доел и заревел. Реву, что один без жоны остался на луне. От жениного плачу и я поверил, что там на луне сижу, позабыл, что на огороде под лопухами водку заедаю шаньгами.
   Гляжу, а поп Сиволдай с урядником секретной разговор произвели, ватну юбку объявили юбкой с первого неба, юбку на палку нацепили, лентами обвязали, цветами облепили и по деревне понесли.
   Народ в те поры вовсе глупой был, попу да уряднику денег полны карманы наклали. Поп с урядником и по другим деревням юбочной ход сделали.
   Городски попы это дело вызвали, архиерею рассказали. Архиерей говорит:
   – Деревенски глупы, городски не умней: что тем, что другим – было бы погромче да почудней! Деньги сыпать станут – только карман растопыривай!
   Ты вот думашь – я все вру, а впрямь тако время было! Что со мной сделали? Да ковды дело дошло до доходу, про меня позабыли!



Бабы разговаривают


   До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята, дело подгонят, а в прежню пору у них времени для пустого разговору много было. Разговор начинали чинно, медленными словами, а как разгонятся – ну, и затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало.
   Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им бы идти куда ни на есть – ну, к той же попадье, да там за самоваром и говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово протянули:
   –Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ничего!
   И всякое другое для разминания языка. Вскорости заговорили громче, громче и затрещали, будто зайцев загоняют.
   Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой ватерованной, закутал фартуком.
   А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли.
   Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой поливать.
   Бабы зонтик растопырили и еще громче заголосили. Хватил я лопату – да песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб – да в окошко, да на Сиволдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал! Слышу – стихло: ушли, значит.
   Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался по-хорошему – слышу шум-звон. Что тако?
   А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет. Из города прибежали – модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с улицы убрать.
   Глянул я на улицу, а перед домом моим поперек улицы на самой дороге большая куча песку.
   – Мне како дело до улицы? Кабы во дворе, я убрал бы, а тут место обчественно, пусть обчеством и убирают!
   Куча-то проезду мешала. Стали песок разгребать, дорогу очищать. Я со всеми тоже работал. Песок разрыли, а там под зонтиком Сиволдаиха с модницей одна другой в космы вцепились, ревмя ревут, криком кричат. У них спор вышел о новом модном наряде: куда бант прицепить, спереди али сзади?
   Это дело тако важно, что бабы со всей Уймы в спор вступились, проезжающи городски тоже прицепились.
   Полторы сутки спорили, кричали, нас обедом не кормили, чаем не поили.
   Полицейско начальство глупому делу не мешало. Мы уж своей волей вольнопожарной командой в баб воду пустили и то едва по домам разогнали!



Месяц с небесного чердака


   На военной службе я был во флоте. В морском дальнем походе довелось быть на большом корабле.
   Шли мы и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет, да небо куда-то отодвинули.
   А в старо бывалошно время дошли мы кораблем до угла, где земля в небо упиралась, и мачтой в небо ткнулись. В небе дыру пропороли.
   Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке, хламу разного навалено кучами. Стары месяцы держаны, звезды ломаны, молнии ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел. Ну-ко тронь их, что будет?
   Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять для памяти, звезду? А что их с неба хватать!
   Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно.
   Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
   Что делать? Не сидеть же век на небе? Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро.
   Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
   Вечером на поверке я шинель распахнул. Что тут сталось!
   Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лампочки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры.
   Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне:
   – Малина, не светь!
   Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую:
   – Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет.
   Начальство сейчас написало увольнительну записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул – и свету нету.
   А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напопало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом!
   Разом корабль к берегу принесло. В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали.
   У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать. Я это знал распрекрасно.
   Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Меня пускать не хотели.
   – Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до полной ослепительности.
   Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с поклоном, а с присядкой подлетели услужающие и говорят:
   – Ах… – и запнулись, не знают, как провеличать, – не желательно ли вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте!
   Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало было. Отдал приказ поезду меня дожидаться. Заместо платы за еду я месяцем светил. С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду вынесли, чтобы в пути я не оголодался.
   В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали. Шинель я снял. И пошло сияние на все округи! Это для неба месяц был не гож да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету.
   Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и така была светлынь, что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели «Светит месяц».
   Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому сияющему брюху.
   Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали.
   Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на земле тухнуть стал – и погас.
   В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги, шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется.
   В гости приходи – блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь – верить станешь.



За дровами и на охоту



Старинная пинежская сказка

 
   Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять.
   Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят глухари. Я ружье вскинул и – давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари на дрова падали да рядами ложились.
   Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню – куды тут гнать! Воз дров, да поверх дров воз глухарей. Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал – не знаю. Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако? Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват толщиной. Значит долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор отскочил, то ли лишной раз махнул топором, – Карьке ногу отрубил. Поскорей взял серы еловой свежей и залепил Карькину ногу. Сразу зажила! Думашь я вру все? Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена.



Как поп работницу нанимал



Старинная пинежская сказка

 
   Тебе, девка, житье у меня будет легкое, не столько работать, сколько отдыхать будешь!
   Утром станешь, как подобат, – до свету. Избу вымоешь, двор уберешь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберешь и спи-отдыхай!
   Завтрак состряпашь, самовар согрешь, нас с матушкой завтраком накормишь и спи-отдыхай!
   В поле поработашь, в огороде пополешь, коли зимой – за дровами, за сеном съездишь и спи-отдыхай!
   Обед сваришь, пирогов напечешь – мы с матушкой обедать сядем, а ты спи-отдыхай!
   После обеда посуду вымоешь, избу приберешь и спи-отдыхай!
   Коли время подходяще, в лес по ягоды, по грибы сходишь, али матушка в город спосылат, так сбегашь. До городу рукой подать, и восьми верст не будет, а потом спи-отдыхай!
   Из городу прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить, а ты спи-отдыхай!
   Вечером коров встретишь, подоишь, напоишь, корм задашь и спи-отдыхай!
   Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты спи-отдыхай!
   Воды наносишь, дров наколешь – это к завтрему – и спи-отдыхай!
   Постели наладишь, нас с матушкой спать повалишь.
   А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь – во что ночь-то будешь спать?
   Ночью попрядешь, поткешь, повышивашь, пошьешь и опять спи-отдыхай!
   Ну, под утро белье постирашь, которо надо, поштопашь да зашьешь и спи-отдыхай!
   Да ведь, девка, не даром! Деньги платить буду. Кажной год по рублю! Сама подумай. Сто годов – сто рублев. Богатейкой станешь!



На корабле через Карпаты



(Слышал у Малины)

 
   Я вот с дедушкой покойным (кабы был жив – поддакнул бы) на корабле через Карпаты ездил.
   Сперва путина все в гору, все в гору. Чем выше в гору, тем больше волны.
   Экой качки я ни после, ни раньше не видывал. Вот простор, вот ширь-то! Дух захватыват, сердце замират и радуется.
   Все видно, как на ладони: и города, и деревни, и реки, и моря.
   Только и оставалось перемахнуть и плыть под гору с попутным ветром. Под гору завсегда без качки несет. Качат, ковды вверх идешь.
   Только бы нам, значит, перемахнуть, да мачтой за тучу зацепили. И ни в ту, ни в ну. Стой, да и все тут.
   Дедушка относа боялся главно всего. А ну как туча-то двинет да дождем падет? Эдак и нам падать приведется. А если да над городом да днищем-то угодим на полицейску каланчу али на колокольню? Днище-то прорвет, а на дырявом далеко не уедешь.
   Послал дедушка паренька, – был такой, коком взяли его и плату коку за навигацию была – бочка трески да норвежска рубаха. Дедушка приказ дал:
   – Лезь, малец, на мачту, погляди, что оно там нас держит? Топор возьми; коли надобно, то у тучи дыру проруби али расколи тучу.
   Парень свернулся, провизию забрал, сколько надо: мешок крупы, да соли, да сухарей. Воды не взял: в туче хватит. Полез.
   Что там делал? Нам не видно. Чего не знаю, о том и говорить не стану, чтобы за вранье не ругали. Ладно.
   Парень там в туче дело справлят и что-то на поправку сделал. И уронил топор.
   Мачты были так высоки, что топор, пока летел, весь изржавел, а топорище все сгнило. А мальчишка вернулся стариком. Борода большуща, седа! Но дело сделал – мачту освободил. Дедушка команду подал:
   – Право на борт! Лево на борт!
   Я рулем ворочаю. Раскачали корабль. Паруса раскрыли. Ветер попутной дернул, нас и понесло под гору.
   Мальчишке бороду седу сбрили, чтобы старше матери не был, опять коком сделали.
   И так это мы ладно шли на корабле под гору, да что-то под кормой зашабрило.
   Глянули под корму – а там мезенцы морожену навагу в Архангельск везут!



Проповедь попа Сиволдая


   Поп Сиволдай вздохнул сокрушенно. Народ думал, о грехах кручинится, а поп с утра объелся и вздохнул для облегчения, руки на животе сложил и начал голосом умильным, протяжным, которым за душу тянут: