Степан Писахов


Ледяна колокольня




От автора


   Сочинять и рассказывать сказки я начал давно, записывал редко.
   Мои деды и бабка со стороны матери родом из Пинежского района. Мой дед был сказочник. Звали его сказочник Леонтий. Записывать сказки деда Леонтия никому в голову не приходило. Говорили о нем: большой выдумщик был, рассказывал все к слову, все к месту. На промысел деда Леонтия брали сказочником.
   В плохую погоду набивались в промысловую избушку. В тесноте да в темноте: светила коптилка в плошке с звериным салом. Книг с собой не брали. Про радио и знати не было. Начинает сказочник сказку длинную или бывальщину с небывальщиной заведет. Говорит долго, остановится, спросит:
   – Други-товарищи, спите ли?
   Кто-нибудь сонным голосом отзовется:
   – Нет, еще не спим, сказывай.
   Сказочник дальше плетет сказку. Коли никто голоса не подаст, сказочник мог спать. Сказочник получал два пая: один за промысел, другой за сказки. Я не застал деда Леонтия и не слыхал его сказок. С детства я был среди богатого северного словотворчества. В работе над сказками память восстанавливает отдельные фразы, поговорки, слова. Например:
   – Какой ты горячий, тебя тронуть – руки обожжешь.
   Девица, гостья из Пинеги, рассказывала о своем житье:
   – Утресь маменька меня будит, а я сплю-тороплюсь!
   При встрече старуха спросила:
   – Што тебя давно не видно, ни в сноп, ни в горсть?
   Спрашивали меня, откуда беру темы для сказок? Ответ прост: «Ведь рифмы запросто со мной живут, две придут сами, третью приведут».
   Сказки пишу часто с натуры, почти с натуры. Многое помнится и многое просится в сказку. Долго перечислять, что дало ту или иную сказку. Скажу к примеру. Один заезжий спросил, с какого года я живу в Архангельске. Секрет не велик. Я сказал:
   – С 1879 года.
   – Скажите, сколько домов было раньше в Архангельске?
   Что-то небрежно-снисходительное было в тоне, в вопросе. Я в тон заезжему дал ответ:
   – Раньше стоял один столб, на столбе доска с надписью: АРХАНГЕЛЬСК. Народ ютился кругом столба. Домов не было, о них и не знали. Одни хвойными ветками прикрывались, другие в снег зарывались, зимой в звериные шкуры завертывались. У меня был медведь. Утром я вытряхивал медведя из шкуры, сам залезал в шкуру. Тепло ходить в медвежьей шкуре, и мороз – дело постороннее. На ночь шкуру медведю отдавал…
   Можно было сказку сплести. А заезжий готов верить. Он попал в «дикий север». Ему хотелось полярных впечатлений.
   Оставил я заезжего додумывать: каким был город без домов.
   В 1924 году в сборнике «На Северной Двине» напечатана моя первая сказка «Не любо – не слушай. Морожены песни».
   С Сеней Малиной я познакомился в 1928 году. Жил Малина в деревне Уйме, в 18 километрах от города. Это была единственная встреча. Старик рассказывал о своем тяжелом детстве. На прощанье рассказал, как он с дедом «на корабле через Карпаты ездил» и «как собака Розка волков ловила». Умер Малина, кажется, в том же 1928 году. Чтя память безвестных северных сказителей – моих сородичей и земляков,– я свои сказки веду от имени Сени Малины.

 
   Ст. ПИСАХОВ



Не любо – не слушай


   Про наш Архангельский край столько всякой неправды да напраслины говорят, что придумал я сказать все, как есть у нас. Всю сущу правду, что ни скажу – все правда. Кругом земляки, соврать не дадут. К примеру, река наша Двина в узком месте тридцать пять верст, а в широком – шире моря. А ездили по ней на льдинах вечных. У нас и ледяники есть. Таки люди, которы ледяным промыслом живут. Льдины с моря гонят да дают в прокат, кому желательно.
   Запасливы старухи в вечных льдинах проруби делали. Сколько годов держится прорубь!
   Весной, чтобы занапрасно льдина с прорубью не таяла, ее на погребицу затаскивали – квас, пиво студили. В стары годы девкам в придано первым делом вечну льдину давали, вторым делом – лисью шубу, чтобы было на чем да в чем за реку в гости ездить. Летом к нам много народу приезжат. Вот придут к ледянику да торговаться учнут, чтобы дал льдину получше, а взял бы по три копейки с человека. А транвай в те поры брал пятнадцать копеек.
   Ну, ледяник ничего, для виду согласен. Подсунет дохлу льдину – стару, иглисту, чуть живу (льдины хоть и вечны, да и им век приходит).
   Приезжи от берега отъедут верст с десяток, тоже как путевы, песню заведут. Наши робята уж караулят – крепкой льдиной толконут, стара-то и сыпаться начнет. Приезжи завизжат: «Ой, тонем, ой, спасите!»
   Ну, робята подъедут на крепких льдинах, обступят: «По целковому с рыла, а то вон и медведь плывет, да и моржей напустим!»
   А мишки белы с моржами, вроде как на жалованье али на поденщине, – свое дело знают. Уж и плывут. Приезжи с перепугу платят по целковому. Впредь не торгуйся! А мы-то сами хорошей конпанией наймем льдину. Сначала пешней попробуем, сколько ей годов уз-нам, коли больше ста – не возьмем, коля сотни нет – значит, к делу гожа; у нас и старики, которым меньше ста, козырем ходят.
   На льдину сядем, парус для скорости поставим, а от солнца зонтики растопырим, чтобы не очень припекало. У нас летом солнце-то не закатыватся: ему на одном месте стоять скучно, ну, оно и крутит по небу. В сутки раз пятьдесят обернется, а коли погода хороша да поветерь, то и семьдесят; коли дождь да мокреть, так солнце отдыхат, стоит.
   А на том берегу всяка благодать, всяческо благорастворение. Морошка крупна, ягоды по три фунта и боле, и всяка друга ягода.
   Семга да треска сами ловятся, сами потрошатся, сами солятся, сами в бочки ложатся. Рыбаки только бочки порозны к берегу подкатывают да днища заколачивают. А котора рыба побойче – выпотрошится да в пирог завернется. Семга да палтусина ловче всех рыб в пирог заворачиваются. Хозяйки только маслом смазывают да в печку подсаживают.
   Белы медведи молоком торгуют – приучены. Белы медвежата семечками и папиросами промышляют. Птички всяки чирикают: полярны совы, чайки, гаги, гагарки, гуси, лебеди, северны орлы, пингвины.
   Пингвины у нас хоть не водятся, но приезжают на заработки, с шарманкой ходят да с бубном, а ины облизьяной одеваются, всяки штуки представляют, им в не пристало облизьяной одеваться – ноги коротки, ну, да мы не привередливы, нам хоть и не всамделишна облизьяна, лишь бы смешно было.
   А в большой праздник да возьмутся пингвины с белыми медведями хороводы водить, да еще вприсядку пустятся, ну, до уморенья! А моржи да тюлени с нерпами у берега в воде хлюпают да поуркивают – музыку делают по-своему.
   А робята поймают кита или двух, привяжут к берегу и заставят для прохлаждения воздуха воду столбом пускать. А бурым медведям ход настрого запрещен. По-зажилью столбы понаставлены и надписи на них: «Бурым медведям ходу нет».
   Раз вез мужик муки мешок. Это было вверху, выше Лявли. Вот мужик и обронил мешок в лесу. Медведь нашел, в муке вывалялся весь и стал на манер белого. Стащил лодку да приехал в город: его водой да поветерью несло, он рулем ворочал. До рынка доехал, на льдину пересел. Думал сначала промышлять семечками да квасом, а как разживется, и самогоном торговать. Да его узнали – как не узнать? – обличье-то показало! Что смеху было! В воде выкупали. Мокрехонек, фыркат, а его с хохотом да с песнями робята за город прогнали.
   Медведь заплакал от обиды. Народ у нас добрый: дали ему вязку калачей с анисом, сахару полпуда да велели кой-когда за шаньгами приходить.



Северно сияние


   Летом у нас круглы сутки светло, мы и не спим: день работам, а ночь гулям да с оленями вперегонки бегам. А с осени к зиме готовимся. Северно сияние сушим. Спервоначалу-то оно не сколь высоко светит.
   Бабы да девки с бани дергают, а робята с заборов. Надергают эки охапки! Оно что – дернешь, вниз головой опрокинешь – потухнет, мы пучками свяжем, на подволоку повесим, и висит на подволоке, не сохнет, не дохнет. Только летом свет терят. Да летом и не под нужду, а к темному времени опять отживается.
   А зимой другой раз в избе жарко, душно – не продохнуть, носом не проворотить, а дверь открывать нельзя: на улице мороз щелкат. Возьмем северно сияние, теплой водичкой смочим и зажжем. И светло так горит, и воздух очищат, и пахнет хорошо.
   Девки у нас модницы, выдумщицы, северно сияние в косах носят – как месяц светит! Да еще из сияния звезд наплетут, на лоб налепят. Страсть сколь красиво! Просто андели! Про наших девок в песнях пели:

 
У зари, у зореньки
Много ясных звезд,
А в деревне Уйме им и счету нет!
Девки по деревне пойдут -
Вся деревня вызвездит.

 




Звездный дождь


   По осени звездный дождь быват. Как только он зачастит, мы его собирам, стараемся.
   Чашки, поварешки, ушаты, крынки, ладки, горшки и квашни, ну, всяку к делу подходящу посуду вытащим под звездный дождь. Дождь в посудах устоится, стихнет. Мы в бочки сольем, под бочки хмелю насыплем.
   Пиво тако крепко живет. Мы этим пивом добрых людей угощали во здоровье, а полицейских злыдней этим же пивом так звезданем, что от нас кубарем катятся.
   Да это не сказка кака, а взаболь у нас так: кругом народ читающий, знающий, соврать не дадут. У нас так и зовется: «не любо – не слушай».



Морожены песни


   В прежне время к нам заграничны корабли приезжали за лесом. От нас лес увозили. Стали и песни увозить.
   Мы до той поры и, в толк не брали, что можно песнями торговать.
   В нашем обиходе песня постоянно живет, завсегда в ходу. На работе песня – подмога, на гулянье – для пляса, в гостьбе – для общего веселья. Чтобы песнями торговать – мы и в уме не держали.
   Про это дело надо объяснительно обсказать, чтобы сказанному вера была. Это не выдумка, а так дело было.
   В стары годы морозы жили градусов на двести, на триста. На моей памяти доходило до пятисот. Старухи сказывают – до семисот бывало, да мы не очень верим. Что не при нас было, того, может, и вовсе не было.
   На морозе всяко слово как вылетит – и замерзнет! Его не слышно, а видно. У всякого слова свой вид, свой цвет, свой свет. Мы по льдинкам видим, что сказано, как сказано. Ежели новость кака али заделье – это, значит, деловой разговор – домой несем, дома в тепле слушам, а то на улице в руках отогрем. В морозны дни мы при встрече шапок не снимали, а перекидывались мороженым словом приветным. С той поры повелось говорить: словом перекидываться. В морозны дни над Уймой морожены слова веселыми стайками перелетали от дома к дому да через улицу. Это наши хозяйки новостями перебрасывались. Бабам без новостей дня не прожить.
   Как-то у проруби сошлись наша Анисья да сватья из-за реки. Спервоначалу ладно говорили, слова сыпали гладкими льдинками на снег, да покажись Анисье, что сватья сказала кисло слово. По льдинке видно.
   – Ты это что? – кричит Анисья, – како слово сказала? Я хошь ухом не воймую, да глазом вижу!
   И пошла, и пошла, ну, прямо без удержу, до потемни сыпала. Сватья тоже не отставала, как подскочит (ее злостью подбрасывало) да как начнет переплеты ледяны выплетать. Слова-то – все дыбом.
   А когда за кучами мерзлых слов друг дружку не видно стало, разошлись. Анисья дома свекровке нажалилась, что сватья ей всяких кислых слов наговорила.
   – Ну и я ей навалила, только бы теплого дня дождаться, оно хоть и задом наперед начнет таять, да ее, ругательницу, насквозь прошибет!
   Свекровка-то ей говорит:
   – Верно, Анисьюшка, уж вот как верно твое слово. И таки они горлопанихи на том берегу, просто страсть! Прошлу зиму я отругиваться бегала, мало не сутки ругалась, чтобы всю-то деревню переругать. Духу не переводила, насилу стругалась. Было на уме еще часик-другой поругаться, да опара на пиво была поставлена, боялась, кабы не перестояла. Посулила еще на спутье забежать поругать.
   А малым робятам забавы нужны – матери потаковщицы на улицу выбежат, наговорят круглых ласковых слов. Робята ласковыми словами играют, слова блестят, звенят музыкой. За день много ласковых слов переломают. Ну да матери на ласковы слова для робят устали не знают. А девкам перво дело песни. На улицу выскочат, от мороза подол на голову накинут, затянут песню старинну, длинну, с переливами, с выносом! Песня мерзнет колечушками тонюсенькими-тонюсенькими, колечушко в колечушко, отсвечиват цветом каменья драгоценного, отсвечиват светом радуги. Девки из мороженых песен кружева сплетут да всяки узорности. Дом по переду весь улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушек навесят. Где свободно место окажется, приладят слово ласково: «Милый, приходи, любый, заглядывай!» Нарядне нашей деревни нигде не было. Весной песни затают, зазвенят, как птицы каки невиданны запоют!
   С этого и повелась торговля песнями. Как-то шел заморской купец, он зиму проводил по торговым делам, нашему языку обучался. Увидал украшенье – морожены песни – и давай от удивленья ахать да руками размахивать.
   – Ах, ах, ах! Ах, ах, ах! Кака распрекрасна интересность диковинна, без всякого береженья на само опасно место прилажена!
   Изловчился купец да отломил кусок песни, думал – не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили, и ну в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шел:
   – Что за штуки колки каки, чем они швыряют?
   – Так, пустяки.
   Иноземец и «пустяков» набрал охапку. Пришел домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» на полу тоже растаяли да запоскакивали кому в нос, кому в рыло. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов в избу не носил.
   Иноземцу загорелось песен назаказывать: в свою страну завезти на полюбование да на прослушанье.
   Вот и стали песни заказывать да в особы ящики складывать (таки, что термоящиками прозываются). Песню уложат да обозначат, которо – перед, которо – зад, чтобы с другого конца не начать. Больши кучи напели. А по весне на пароходах и отправили. Пароходищи нагрузили до труб. В заморску страну привезли. Народу любопытно, каки таки морожены песни из Архангельскова? Театр набили полнехонек.
   Вот ящики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали:
   – Еще, еще! Слушать хотим!
   Да ведь слово не воробей, выпустишь – не поймать, а песня, что соловей, прозвенит – и вся тут. К нам письма слали и заказны, и просты, и доплатны, и депеши одну за другой: «Пойте больше, песни заказывам, пароходы готовим, деньги шлем, упросом просим: пойте!»
   Коли деньги шлют, значит, не обманывают. Наши девки, бабы и старухи, которы в голосе, – все принялись песни тянуть, морозить.
   Сватьина свекровка, ну, та сама, котора отругиваться бегала, тоже в песенно дело вошла. Поет да песенным словом помахиват, а песня мерзнет, как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском была. Бабкина песня – жемчуга да брильянты-самоцветы, внучкино вторенье, как изумруды. Девки поют, бабы поют, старухи поют. Песня делам не мешат, рядом с делом идет, доход дает.
   Во всех кузницах стукоток, брякоток стоит – ящики для песен сколачивают.
   Мужики бороды в стороны отвернули, с помешки чтобы бороды слов не задерживали.
   – Дакосе и мы их разуважим, свое «почтение» скажем.
   Ну, и запели! Проходящи мимо сторонились от тех песен. Льдины летели тяжело, но складно. Нам забавно: пето не для нас, слушать не нам.
   Для тех песен особы ящики делали и таки большущи, что едва в улице поворачивали. К весне мороженых песен больши кучи накопились.
   Заморски купцы приехали. Деньги платят, ящики таскают, на пароход грузят и говорят:
   – Что таки тяжелы сей год песни?
   Мужики бородами рты прикрыли, чтобы смеху не было слышно, и отвечают:
   – Это особенны песни, с весом, с особенным уважением в честь ваших хозяев напеты. Мы их завсегда оченно уважам. Как к слову приведется, каждый раз говорили: «Кабы им ни дна ни покрышки». Это-то, по-вашему, значит – всего хорошего желам. Так у нас испокон века заведено. Так всем и скажите, что это от архангельского народу особенно уважение.
   Иноземцы и обрадели. Пароходы нагрузили, флагами обтянули, в музыку заиграли. Поехали. Домой приехали, сейчас афиши и объявления в газетах крупно отпечатали, что от архангельского народу особенно уважение заморской королеве: песни с весом!
   Король и королева ночь не спали, спозаранку задним ходом в театр забрались, чтобы хороши места захватить. Их знакома сторожиха пропустила.
   Вот ящики поставили и все разом раскупорили. Ждут. Все вперед подались, чтобы ни одного слова не пропустить. Песни порастаяли и начали звенеть. На что заморски хозяева нашему языку не обучены, а поняли!



Уйма в город на свадьбу пошла


   Вот моя старуха сердится за мои рассказы, корит – зачем выдумываю.
   А ежели выдумка – правда? Да моя-то выдумка, коли на то пошло, дак верней жониной правды.
   К примеру хошь: стоит вот дом, в котором живу, в котором сичас сижу.
   По-еенному, по-жониному, дом на четвереньках стоит – на четырех углах. А по-моему, это уже выдумка. Мой дом ковды как выстанет – и все по-разному.
   В утрешну рань, коли взглядывать мельком, дом-то после ночи, после сна при солнышке весь расправится, вздынется да станет всяки штуки выделывать: и так и сяк повернется, а сам довольнехонек, окошками светится, улыбается.
   Коли в дом глазами вперишься, то он стоять будет, как истукан, не шевельнется, только крыша на солнце зарумянится.
   Глядеть нужно вполглаза, как бы ненароком. Да что дом! Баня у меня и вся-то никудышна: скособочилась, как старуха, да как у старухи-табашницы под носом от табаку грязно, у бани весь перед от дыму закоптел.
   Вот и было единово эко дело: глянул я на баню вполглаза, а баня-то, как путева постройка, окошечком улыбочку сосветила, коньком тряхнула, сперва поприсела, потом подскочила и двинулась, и пошла!
   Я рот разинул от экой небывалости, в баню глазами уставился, – баня хошь бы што: банным полком скрипнула да мимо меня ходом.
   Гляжу – за баней овин вприпрыжку без оглядки бежит, баню догонят.
   Ну, тут и меня надо. Скочил на овин и поехал! А за мной и дом со свай сдвинулся: охнул, поветью, как подолом, махнул, поразмялся на месте – и за мной.
   По дороге как гулянка кака невиданна. Оно, может быть, и не первый раз дело эко, да я-то впервой увидал. Дома степенно идут, не качаются, для форсу крыши набекрень, светлыми окошками улыбаются, повети распустили, как наши бабы сарафанны подолы на гулянке. Которы дома крашены да у которых крыши железны – те норовят вперед протолкаться. А бани да овины, как малы робята, вперегонки.
   – Эй, вы, постройки, постойте! Скажите, куды спешите, куды дорогу топчете?
   Дома дверями заскрипели, петлями дверными завизжали и такой мне ответ дали:
   – В город на свадьбу торопимся. Соборна колокольня за пожарну каланчу взамуж идет. Гостей уйму назвали. Мы всей Уймой и идем.
   В городу нас дожидались. Невеста – соборна колокольня – вся в пыли, как в кисейном платье, голова золочена – блестит кокошником.
   Мучной лабаз – сват в удовольствии от невестиного наряду:
   – Ах, сколь разнарядно! И пыль-то стародавня. Ежели эту пыль да в нос пустишь – всяк зачихат.
   Это слово сватово на издевку похоже: невеста-перестарок, не перву сотню стоит да на постройки заглядыватся.
   Сам сват – мучной лабаз подскочил, пыль пустил тучей.
   Городски гости расфуфырены, каменны дома с флигелями пришли, носы кверху задрали. Важны гости расчихались, мы в ту пору их, городских, порастолкали, наперед выстали – и как раз в пору.
   Пришел жоних – пожарна каланча, весь обшоркан. Щикатурка обвалилась, покраска слиняла, флагами обвесился, грехи поприпрятал, наверху пожарный ходит, как перо на шляпе.
   Пришли и гости жениховы – фонарны столбы, непогашенныма ланпами коптят, думают блеском-светом удивить. Да куды там фонариному свету супротив бела дня, а фонарям сухопарым супротив нашей дородности Тут тако вышло, что свадьба чуть не расстроилась ведь. Большой колокол проспал: дело свадебно, он все дни пил да раскачивался – глаза, не вовсе открыл, а так впол просыпа похмельным голосом рявкнул:

 
По-чем треска?
По-чем треска?

 
   Малы колокола ночь не спали – тоже гуляли всю ночь – цену трески не вызвали, наобум затараторили:

 
Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!
Две ко-пей-ки с по-ло-ви-ной!

 
   На рынке у Никольской церкви колоколишки – робята-озорники цену трески знали, они и рванули:

 
Врешь, врешь – полторы!
Врешь, врешь – полторы!

 
   Большой колокол языком болтнул, о край размахнулся:

 
Пусть молчат!
Не кричат!
Их убрать!
Их убрать!

 
   Хорошо были, наши певали: еще други соборны колокола остроглазы приносы-подарки давно высмотрели и завыводили:

 
К нам! К нам!
С пивом к нам!
К нам! К нам!
С брагой к нам!
К нам! К нам!
С водкой к нам!
К нам! К нам!
С чаркой к нам!
К нам! К нам!

 
   Невеста – соборна колокольня ограду, как подол, за собой потащила. Жоних – пожарна каланча фонарями обставился да кой-кому из гостей фонари наставил. И пошли жоних и невеста круг собору.
   Что тут началось, повелось! Кто «Во лузях» поет, кто «Ах вы, сени, мои сени». Колокола пляс вызванивают. Все поют вперегонки и без удержу.
   Время пришло полному дню быть, городскому народу жить пора.
   А дома-то все пьяным-пьяны, от круженья на месте свои места позабыли и кто на какой улице стоит, не знают. Тут пошла кутерьма, улицы с задворками переплелись!
   Жители из домов вышли, кто по делам, кто по бездельям, и не знают, как идтить. Тудою, сюдою али етойдою?
   Мы, уемски, домой весело шли. По дороге кто вдоль, кто поперек останавливались, дух переводили да отдыхали.
   В ту пору ни конному, ни пешему пути не было. Я на овине выехал, на овине и в Уйму приехал. Дом мой уж на месте стоит. Баня в свое гнездо за огородом ткнулась – спит пьяным спаньем, окошки прикрыла, как глаза зажмурила. Я в избу заглянул, узнать, как жона – заприметила ли, что в городу с домом была?
   А жона-то моя, пока в дому мимо лавок в красном ряду кружила, себе обнов накупила, в новы обновы вырядилась, перед зеркалом поворачиватся, на себя любуется. И я засмотрелся, залюбовался и говорю:
   – Сколь хороша ты, жонушка, как из орешка ядрышко!
   Жона мне в ответ сказала:
   – Вот этому твоему сказу, муженек, я верю!



Баня в море


   В бывалошно время я на бане в море вышел. Пришло время в море за рыбой идти. Все товарищи, кумовья, сватовья, братовья да соседи ладятся, собираются. А я на тот час убегался, умаялся от хлопот по своим делам да по жониным всяким несусветным выдумкам, прилег отдохнуть и заспал, да столь крепко, что криков, сборов и отчальной суматошни не слыхал.
   Проснулся, оглянулся – я один из промышленников в Уйме остался. Все начисто ушли, суда все угнали, мне и догонять не на чем.
   Я недолго думал. Столкнул баню углом в воду, в крышу воткнул жердину с половиком – вышла настояща мачта с парусом. Стару воротину рулем оборотил. Баню натопил, пару нагонил, трубой дым пустил.
   Баня с места вскачь пошла, мимо городу пароходным ходом да в море вывернулась и мимо наших уемских судов на полюбование все кругами, все кругами, по воде вавилоны развела.
   У бани всякий угол носом идет, всяка сторона – корма. Воротина-руль свое дело справлят, баня с того дела и заповорачивалась, поворотами большого ходу набрала.
   Я в печке помешал, пару прибавил, сам тороплюсь – рулем ворочаю. Баня разошлась, углами воду за версту зараскидывала, небывалошну, невидалошну одноместну бурю подняла. Кругом море в спокое, берега киснут. А посередке, ежели со стороны глядеть, что-то вьется, пена бьется, вода брызжется и дым валит, как из заводской трубы.
   До кого хоть доводись, переполошится. Со стороны глядеть – похоже и на животину, и на машину. Животина страшна, а машина того страшне. Ну, страшно-то не мне да не нашим уемским.
   Рыбы народ любопытный, им все надо знать, а в бане новости завсегда самы свежи, сами новы. Рыбы к бане со всех сторон заторопились. А мы промышлям.
   С судов промышляют по-обнаковенному, по старому заведению. А я с бани рыбу стал брать по-новому, по-банному. Шайкой в воде поболтаю, рыба думат: ее в гости зовут – и в шайку стайками, а к бане косяками. Мне и сваливать рыбу места нет: на полок немного накладешь. Стали наши рыбацки суда чередом да всяко в свою очередь к бане подходить. Я шайкой рыбу черпаю, бочки набью, трюма накладу, на палубе выше бортов навалю, полно судно отходит, друго подходит. Это дело с краю бани, а в середке баня топится, народ в бане парится, рябиновыми вениками хвощется. От рябинового веника пару больше, жар легче и дух вольготнее.
   Чтобы дым позанапрасно не пропадал, в трубе коптилку завели. Это уж без меня. Я баню топил да рыбу ловил.
   В коротком времени все суда полнехоньки рыбой набил. Судно не брюхо, не раздастся, больше меры в него не набьешь. Набрали рыбы, сколько в суда да в нас влезло. Остальну в море на развод оставили.
   К дому поворотились гружены суда. Тут я с баней расстался, за дверну ручку попрощался. Домой пошли – я на заднем суденышке сел на корме да на воду муку стал легонько трусить. Мука на воде ровненькой дорожкой от бани до Уймы легла. Легла мучка на морску воду, на рассоле закисла разом и тестяной дорожкой стала.
   За нами следом зима шла, морозом пристукнула, вода застыла. Тестяная дорожка смерзлась от середки моря до самой нашей деревни.