– Людие! Много есть неведомого. Есть тако, что ведомо только мне, вам же неведомо. Есть таково, что ведомо только вам, мне же неведомо. – Сиволдай снова вздохнул сокрушенно. – Есть и тако, что ни вам, ни мне неведомо!
   Поп погладил живот и зажурчал словами:
   – О, людие дорогие мои! У меня старой подрясник. Сие ведомо только мне, вам же неведомо. О, любезны мои други! Купите ли вы мне материи на новой подрясник шерстяной коричневого цвету и шелковой материи такового же цвету на подкладку к подряснику,– сие ведомо только вам. Мне же сие неведомо. О, возлюбленные мои братия! А материя, котору вы купите мне на подрясник, и подкладка к оному подряснику и с присовокупленною к ней материей тоже шерстяной цвета семужьего, с бархатом для отделки подобающей, – понравится ли все сие моей попадье Сиволдаихе – ни вам, ни мне неведомо!



Как наряжаются


   Наши жонки, девки просто это делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы, для гулянки всяка самолучший сарафан, а котора платье на себя наденет, на себе одернет, и как нать, така и есть.
   К примеру взять мою жону. Свою жону в пример беру – не в чужи люди за хорошим примером идти. Моя жона оденется, повернется – будто с картины выскочила. А ежели запоет в наряде, прямо залюбуешься. Ежели моя баба в ругань возьмется, тогда скоре ногами перебирай, дальше удирай и на наряды не оглядывайся.
   К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, – ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует, и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестоящий.
   Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня что рабоче, что празднично – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно всего себя с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротну, неизносну, шитья хорошего, и все по мерке, по росту, не укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте. Волосы руками приглажу -думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю и лицом доволен – значит, наряден. По деревне козырем пойду.
   Кто настоящего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолучшими, с самонарядными за стол садит и угощат первоочередно.
   И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
   Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести, голова качается, в глазах то светло, то потемень, ноги подгибаются. Я языком повернул и очень даже явственно сказал: «Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить». И все тако, как заведено говорить.
   Подошел я к порогу. На порог я ногой не ступаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – подымается, а я перешагиваю.
   Да так вот до крыши и доперешагивал, будто я по лестнице ноги переставлял. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом был в два жилья – нижне жилье да верхне жилье.
   Тут бы мне и разбиться на мелки части. Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дождевой зацепился.
   И на весу да в вольном воздухе хорошо проспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком ни комом, ни складкой.
   Поутру кумовья, сватовья проснулись, меня бережно сняли. Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.



Вскачь по реке


   А чтобы бабе моей неповадно было меня с рассказу сбивать, я скажу про то время, ковды я холостым был, парнем бегал.
   Житьишко у нас было маловытно, прямо сказать, худяшшо. Робят полна изба, подымать трудно было.
   Ну, я и пошел в отхожи промыслы. Подрядился у одного хозяина-заводчика лесу плот ему предоставить.
   А плыть надобно одному, плата така, что одного едва выносила. Кабы побольше плотов да артелью, дак плыви и не охни.
   Но хозява нам, мужикам, связаться не допускали. Знали, что коли мы свяжемся, то связка эта им петлей будет.
   Ну, ладно, плыву да цыгаркой дым пущаю, сам песни горланю.
   Вижу – обгонят меня пароходишко чужого хозяина. Пароходишко идет порожняком, машиной шумит, колесами воду раскидыват, как и путевой какой. И что он надумал?
   Мой плот подцепил, меня на мель отсунул. Засвистал, побежал. Что тут делать? Я ведь в ответе.
   Хватил я камень да за пароходом швырнул. Камень от размаха по воде заподскакивал. Коли камень по воде скачет, то мне чего ждать? Я разбежался, размахнулся, швырнул себя на воду. Да вскачь по реке!
   Только искры полетели. Верст двадцать одним дыхом отмахал.
   Догонил пароходишко, за мачту рванул, на гору махнул да закинул за баню да задне огородов. И говорю:
   – Тут посвисти да поостынь. У тебя много паров и больше того всяких правов.
   Плот свой наладил, песню затянул, да таку, что и в верховьях и в низовьях – верст за пятьсот зазвенело! Я пел про теперешну жону – товды она в хваленках ходила и видом и нарядом цвела. Смотрю – семга идет.
   – Охти! Да ахти!
   А ловить-то нечем. Сейчас штаны скинул, подштанники скинул и давай штанами да подштанниками семгу ловить. В воде покедова семга в подштанники идет-набивается, я из штанов на плот вытряхиваю. Штаны в реку закину – за подштанники возьмусь.
   А рыба пуще пошла. Я и рубаху скинул под рыбну ловлю. А сам руками машу во всю силу – для неприметности, что нагишом мимо жилья проезжаю. Столько наловил, что чуть плот не потоп. Наловил, разобрал – котора себе, котора в продажу, котора в пропажу. В пропажу – это значит от полицейских да от чиновников откупаться.
   Хорошо на тот раз заработал. Бабке фартук с оборкой купил, а дедке водки четвертну да мерзавчиков два десятка. (Была мелка така посуда с водкой, прозывалась – мерзавчики).
   Четвертну на воду, мерзавчики на ниточках по воде пустил.
   А фартук с оборкой на палку парусом прицепил и поехал вверх по Двине.

 
Сторонись, пароходы,
Берегись, баржа,
Катит вам навстречу
Сама четвертна!

 
   Так вот с песней к самой Уйме прикатил. На берег скочил, четвертну, как гармонь, через плечо повесил, мерзавчиками перестукивать почал. Звон малиновой, переливчатой. Девки разыгрались, старики козырем пошли! Не все из крашеного дома, не все палтусину ели, а форс показать все умели. Моя-то баба в тот раз меня и высмотрела.
   А пароходишко-то тот, который я на гору выкинул, – неусидчив был, он колесами ворочал да в лес упятился. Стукоток да трескоток там поднял. У зверья и у птиц ум отбил. А у птиц ума никакого, да и тот глупой. Пароходски оглупевших зверей да птиц голыми руками хватали.
   Тут мужики эдакой охоте живо конец положили. С высокой лесины на пароход веревку накинули, пароход вызняли, артелью раскачали и в обратну стать на реку кинули.
   Я в ту пору уж дома был. Бабке фартук отдал, дедку водкой поил.



Подруженьки


   Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются.
   Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал.
   – Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым сидеть!
   Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет.
   – Перекипела вода вкус терят, с аппетиту сбиват.
   Обе голубушки с полного согласия в кипящий самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для приятного запаху, оно и угарно, да не очень.
   Чай пили – одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка была с цветочком: хошь маленький, хошь с одной стороны, а чтобы был цветочек. «Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!»
   Другой надо чашечку с золотом, пусть и не вся золота, пусть только ободочек, один крайчик позолочен, – значит, чашечка нарядна!
   Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю выфыркиват, да так тонко-звучно, буди птичка поет.
   Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и чаем булькат.
   Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами колышутся.
   Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что во сне видели, то всамделишно было. Одна колыхнулась, улыбнулась и заговорила:
   – Иду это я во сне! И така я вся нарядна, така нарядна, что от меня будто свет идет! Мне даже совестно, что нарядне меня нет никого. Дошла до речки – через речку мостик. Народом мостик полон – кто сюда, кто туда. При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность – кто шел сюда, кто шел туда – все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу уступили.
   Заметила я, что не все лица улыбаются. Я сейчас же приветливым голосом сказала слова громоотводные: «Извините, пожалуйста, что я своим переходом по мостику вашему ходу помешала, остановку сделала». Все лица разгладились, улыбками засветились. Ясный день светло стал. Речка зеркалом блестит. Глянула я на воду – на свою нарядность полюбоваться, – рыбы увидали меня, от удивленья рты растворили, плыть остановились, на меня смотрят-любуются. Я сняла фартук с оборками, зачерпнула полный рыбы и с поклоном в знак благодаренья за оказание уваженье отдала народу по эту сторону мостика. Ишо зачерпнула рыбы полный фартук и отдала народу по ту сторону мостика. Зачерпнула рыбы третий раз – домой принесла.
   Кушайте пирог с той самой рыбкой, котору во сне видела. Вот какой у меня верный сон!..
   Друга подруженька обрадовалась, что пришел ее черед рассказывать. Вся улыбкой расцвела и про свой сон рассказ повела:
   – Видела я себя такой воздушной, такой воздушной! Иду по лугу цветущему, подо мной травки не приминаются, цветочки не наклоняются. Я прозрачным облачком лечу. И дошла я до берега. Вода серебром отливат, золотом от солнца отсвечиват. А по воде лодочка плывет, лаком блестит. Парус у лодочки белого шелка и весь цветами расшит.
   И сидит в той лодочке твой муженек, ручкой мне помахиват, зовет гулять с ним в лодочке… Не пришлось голубушке свой сон досказать до конца. Перва подруженька подскочила, буди ее подкинуло! Сначала задохнулась, потом отдышалась и во всю голосову силу крик подняла:
   – Да как он смел чужой жоне во снах сниться. Дома спит, буди и весь тут! А сам в ту же пору к чужой жоне в лодочке подъезжат! Да и ты хороша! Да как ты смешь чужого мужа в свой сон пушшать! Я в город пойду, все управы обойду, добьюсь приказу, строгого указу, чтобы не смели мужья к чужим жонам во сны ходить.



Невеста


   Всяк знат, что у нас летом ночи светлы, да не всяк знат, с чего это повелось.
   Что нам по нраву, на то мы подолгу смотрим, а кто нам люб, на того часто посматривам. В пору жониховску теперешна моя жона как-то мне сказала, а говоря, потупилась: «Кого хошь люби, а на меня чаще взглядывай». И что вышло? Любы были многи, и статны и приятны и выступью, и говором, а взгляну на свою – идет – плывет, говорит – поет, за работу возьмется – все закипит. Часто взглядывал и углядел, что мне краше не сыскать.
   Моей-то теперешней жоной у нас весну делали, дни длиннили, ночи коротили. Делали это так. Как затеплило, стали девок рано будить, к окошкам гонить. Выглянут девки в окна, моя жона из крайнего окна, которо к солнцу ближе. Выглянут – день-то и заулыбается. Солнышко и глаз не щурит, а глядит во всю ширь. И – затает снег, сойдет, сбежит. Птицы налетят, все зарастет, зацветет. Девки день работают, песни поют. Вечером гулянкой пойдут – опять поют. Солнце заслушается, засмотрится и уходить не торопится. Девок домой не загнать, и солнце не уходит, да так все лето до осенних работ. Коли девки прозевают и утром старухи выглянут – ну тот день сморщен и дождлив. По осени работы много, в поле страда, девки уставать стали. Вот тут-то стары карги в окошки пялились и скрипели да шипели: «Нам нужен дождик для грибов, нам нужен дождь холсты белить».
   Солнцу не было приятно на старых глядеть, оно и повернуло на уход. А по зиме и вовсе мало показыват себя: у нас те дни, в кои солнце светит, шчитаны. Мы шчитам да по шчету тому о лете соображам, како будет. Зима – пора старушья. Прядут да ткут и сплетни плетут.
   Хороши невесты черноволосы, черноглазы – глядишь не наглядишься, любуешься не налюбуешься, смотришь не насмотришься. А вот на картинах, на картинках… Как запонадобится художнику изобразить красавицу из красавиц, саму распрекрасну, ее обязательно светловолосую, и глаза показывают не ночь темну, а светел день солнечной.
   Это я просто так, не в упрек другим, не к тому, что наши северянки краше всех. Я только то скажу: куда ни хожу, куда ни гляжу, а для нашего глазу наших краше не видывал, опричь тех, что на картинах Венерами прозываются, – те на наших порато схожи.
   Теперь-то и моя жона поубегалась, с виду слиняла, с тела спала. А оденется – выйдет алой зоренькой, пройдет светлым солнышком, ввечеру ясным месяцем прокатится. Да не одна она, я не на одну и любуюсь.



Соломбальска бывальщина


   В бывалошно время, когда за лесом да за другим дорогим товаром не пароходы, а корабли приходили, балласт привозили, товар увозили, – в Соломбале в гавани корабли стояли длинными рядами, ряд возле ряду. Снасти на мачтах кружевьем плелись. Гавански торговки на разных языках торговаться и ругаться умели.
   В ту пору в распивочном заведении вышел спор у нашего русского капитана с аглицким. Спорили о матросах: чьи ловчей? Англичанин трубкой пыхтит, деревянной мордой сопит:
   – У меня есть такой матрос ловкач, на мачту вылезет да на клотике весь разденет себя. Сыщется ли такой русский матрос?
   Наш капитан спорить не стал. Чего ради время напусто тратить? Рукой махнул и одним словом ответ дал:
   – Все.
   Ладно. Уговорились в воскресенье проверку сделать. И вот диво: радио не было, телефону не знали, а на всю округу известно стало о капитанском споре и сговоре.
   В воскресенье с самого утра гавань полна народом. Соломбальски, городски, из первой, второй и третьей деревень прибежали. Заречны полными карбасами ехали, наряды в корзинах на отдельных карбасах плавили. Наехали с Концов и с Хвостов – такие деревни живут: Концы и Хвосты.
   От народу в глазах пестро, городски и деревенски нарядились вперегонки. Всяка хочет шире быть: юбки накрахмалили, оборки разгладили. Наряды громко шуршат, подолы пыль поднимают. Очень нарядно.
   Мужики да парни гуляют со строгим форсом: до обеда всегда по всей степенности, а потом… Ну, да сейчас разговор не о том!
   Дождались.
   На кораблях команды выстроились. Агличанин своему матросу что-то пролаял. Нам на берег слышно только: «гау, гау!»
   Матрос аглицкой стал карабкаться вверх и до клотика докарабкался. Глядим – раздевается, одежду с себя снимат и вниз кидат. Разделся и как есть нагишом весь слез на палубу и так голышом перед своим капитаном стал и тоже что-то: «гау, гау!». Очень даже конфузно было женскому сословию глядеть.
   Городски зонтиками загородились, а деревенски подолами глаза прикрыли. Наш капитан спрашиват агличанина:
   – Сколько у тебя таких?
   – Один обучен.
   – А у нас сразу все таки.
   Капитан с краю послал двух матросов на фок-мачту и на бизань-мачту.
   А тут кок высунулся поглядеть. Кок-то этот страсть боялся высокого места. На баню вылезет – трясется. Вылез кок и попал капитану под руку. Капитан коротким словом:
   – На грот-мачту!
   Кок струной вытянулся:
   – Есть на грот-мачту!
   Кок как бывалошным делом лезет на грот-мачту. Смотрю, а у кока глаза-то крепко затворены.
   На фок-мачте, на бизань-мачте матросы уж на клотиках и одежу с себя сняли, расправили, по складкам склали, руками пригладили, ремешками связали. На себе только шапочки с ленточками оставили, это чтобы рапорт отдавать – дак не к пустой голове руку прикладывать!
   Коли матросы в шапочках да с ленточками – значит, одеты, на них и смотреть нет запрета. А кок той порой лезет и лезет, уж и клотик близко, да открыл кок глаза, оглянулся, у него от страху руки расцепились, и полетел кок!
   Полетел да за поперечну снасть ухватился и кричит агличанину:
   – Сделай-ка ты так!
   Агличанин со страху трепещется, головой мотат, у него зубы на зубы не попадают, он что-то гаукат. Аглицкой капитан рассердился, надулся:
   – Как так, аглицкого матроса надобно долго обучать, а русски отроду умеют и даже ловче?



Как соль попала за границу


   (Сказку эту я слышал от Варвары Ивановны Тестовой в деревне Верхне-Ладино)
   Во Архангельском городу это было. В таку дальну пору, что не только моей памяти не хватит помнить, а и бабке с пробабками не припомнить году-времени. Мы только со слов на слова кладем да так и несем: которо растрясется, которо до записи дойдет.
   Дак вот жил большой богатой человек. Жил он лесом, в разны заграницы лес продавал. Было у такого человека три сына. Старшой да средней хорошо вели дело: продавали, обдували, обсчитывали и любы были отцу.
   Младшему сыну торговля не к рукам была, ему бы песней залиться да плясом завиться. Да и дома-то он ковды-нековды оследится. Все с компанией развеселой время вел – звали этого молодца Гулена. Парень ласковой, обходительной, на поклон легок, на слово скор, на встрече ловок. Всем парень вышел, только выгодных дел делать не умел.
   Задумал большой человек сбыть парня Гулену. И придумал это под видом большого дела. Отправил всех трех сыновей с лесом-товаром в заграницы.
   Старшому (а был тот ледяшшой, худяшщой, до чужого жадный, загребушшой), ему отец корабль снарядил дубовой, паруса шелковы, лес нагрузили самолутчой, первосортной.
   Второй был раскоряка толстенной, скупяшшой-перескупяшшой. Про себя хвалился: «У скупа не у нета», а от него никто не видал ничего.
   Этому второму корабль был дан сосновой, паруса белополотняны, лес – товар второсортной.
   А третьему, развеселому, снарядил отец посудину развалящу и таку дыряву, что из дыры в дыру светило, а вода как хотела, так и переливалась, рыбы всяки, как на постоялой двор, заходили, уходили.
   В этой посудине пряма дорога на дно. Поверх воды держится, пока волной не качнет.
   А товар нагружен насмех: горбыли, обрезки да стары кокоры, никуда не нужны которы, парусом – старый половик…
   Никудышно судно снаряжено, товар никудышный нагружен. Вот как Гулену на борт заманить?
   Придумал богач тако дело: по борту развалящего суденышка наставил штофов, полуштофов с водкой, а на корму цельну четвертну. По-за бутылками зеркалов наставил. С берега видится, что все судно водкой полно..
   Увидал Гулена развеселый груз на суденышке, созвал, собрал своих приятелев-собутыльников, балагуров, песенников. Собрались, поглядели и песню запели:

 
Мы попьем, попьем,
Мы по морю сгуляем!

 
   Отдали концы корабли и суденышко в одно время, в одну минуту. Ледяшшой, худяшшой да раскоряка толстяшшой большим передом опередили Гулену и в море вышли. А Гулена с товарищами-приятелями чуть двигаются, водку пьют, песни поют и не примечают, что идут десятой день девяту версту. Водку выпили, в море выплыли. А тут развернулась погодушка грозной бурею. Вода вздыбилась, волны вспенились.
   Гулена за борт выкинул горбыли, обрезки да стары кокоры. Порожно суденышко на воде, как чайка, сидит да по волнам летит. Гулене с товарищами дело одно: хошь стой, хошь ложись, только крепче держись!
   Ветер улетел, море отшумело, отработалось – в спокой улеглось.
   Видит Гулена: по переду судна на воде что-то очень белет и блестит, белет и сверкат и похоже на остров. Гулена суденышком да о самой остров и пристал. А остров-то из чистой соли был.
   Ну, мешкать не стали, дыры сквозны законопатили, соли нагрузили. Попутна вода да поветерь в заграницу суденышко пригнали. В гавани к стенке стали, люки открыли, солью торгуют.
   Люди заграничны подходили, на язык соль брали, плевались, уходили.
   Взял Гулена малой мешок соли и пошел по городу. В городу, в самой середине, царь жил. У царя гостьба была, понаехали разны цари-короли. В застолье сели, обеда дожидаются, разговоры говорят, всяк по-своему.
   Гулена зашел в кухню. Сначала обсказал: кто и откудова и с чем приехал, соль показал. Повар соль попробовал:
   – Нет, экой невкусности ни царь, ни гости цари-короли есть в жизнь не станут!
   Гулена говорит:
   – Улей-ко в чашку штей!
   Повар налил. Гулена посолил.
   – Отпробуй теперича.
   Повар хлебнул да еще хлебнул, да и все съел.
   – Ах, како скусно! Я распервеющий повар, а эдакого не едал!
   Гулена все, что нужно, посолил. Поварята еду на стол ласкают – больши блюда, по пяти человек несут, а добавошны к большим кажной по одному тащит, а добавошных-то блюдов по полсотни.
   Мало погодя в кухню царь прибежал, кусок дожевыват и повару кричит:
   – Жарь, вари, стряпай, пеки еще, гости все съели и есть хотят, ждут сидят. И что тако ты сделал, что вся еда така приятна?
   – Да вот человек приехал из Архангельского городу и привез соль.
   Царь к Гулене:
   – Много ли у тебя этой соли? И сколько чего хошь, чтобы мне одному всю продать! Други-то цари-короли еду с солью попробовали, им без соли ни быть ни жить больше. А как соль будет у меня одного, то буду я над всеми главным.
   Гулена отвечат:
   – Ладно, продам тебе всю соль, но с уговором. Чтобы вы, цари-короли, жили мирно, без войны, всяк на своем месте, своим добром и на чужо не зариться, – на этом слово дай. Второ мое условие: снаряди корабль новой из полированных дерев с златоткаными парусами, трюма деньгами набей: передний носовой трюм бумажными, а задний кормовой золотыми. И третье условие – дочь взамуж за меня отдай, а то соль обратно увезу.
   Царь согласился без раздумья. Делать все стал без промедленья. Скоро все готово. Корабль лакированный блестит, паруса златотканы огнем светятся. Гулена сам себе сватом к царской дочери с разговором:
   – Что ты делать умешь?
   – Я умею шить, вышивать, мыть, стирать, в кухне обряжаться, в наряды наряжаться, петь да плясать.
   – Дело подходяще, объявляю тебя своей невестой!
   Девка глаза потупила, сама заалела.
   – Ты, Гулена, царям-королям на хвосты соли насыпал, за это да за самого тебя я иду за тебя!
   Пир-застолье отвели. Поехали. Златотканы паруса горят: как жар-птица летит.
   Оба старши брата караулили Гулену в море у повороту ко городу Архангельскому. Увидали, укараулили и давай настигать. Задумали старши младшего ограбить, все богатство себе забрать.
   Тут спокойно море забурлило, тиха вода зашумела, вкруг Гулениного корабля дерево забрякало, застукало. Все хламье, что заместо товару было дадено: горбыли, обрезки да стары кокоры, – столпились у Гуленина корабля, Гулене как хозяину поклон приветной отдали да поперек моря вызнялись. Гуленин корабль от бури и от братьев-грабителей высоким тыном загородили.
   Море долго трепало и загребушшего, и скупяшшего. Домой отпустило после того, как Гулена житье свое на пользу людям направил.
   Время сколько-то прошло. Слышит Гулена, что царь, которой соль купил, войну повел с другими царями. Гулена ему письмо написал: что, мол, ты это делать да думашь ли о своей голове? Слово дал, на слове том по рукам ударили, а ты слово не держишь. Царски ваши солдаты раздерутся да на вас, царей, обернутся.
   Царь сделал отписку, послал скору записку. Написана на бумажном обрывке и мусленым карандашом:
   «Я царь – и слову свому хозяин! Я слово дал, я вобратно взял. Воля моя. Мы, цари, законы пишем, а нам, царям, закон не писан». Малы робята и те понимают кому закон не писан.



Река дыбом


   Запонадобилась моей бабе самоварна труба, стара-то и взаправду вся прогорела, из нее огонь фыркал во все стороны. Пошел я в город. Хотя и не велико дело – труба, а все-таки заделье, а не безделье.
   Купил в городе самоварну трубу бабе, купил куме, сватье, соседке. Подумал: всем бабам разом понадобятся трубы – купил на всю Уйму. Закинул связку самоварных труб за спину и шагаю домой. День жаркий, я пить захотел. По дороге речка. В обычно время ее не очень примечал, переходил и только. На тот час речка к делу пришлась. Взял я самоварну трубу, концом в воду поставил, другой конец ко рту. Не наклоняться же за водой в речку, коли труба в руках.
   Мне надо было воду в себя потянуть, а я всем нутром, что было силы, из себя дунул. Речонка всколыхнулась, вызнялась дугой высокой над мокрым дном. Я загляделся и про питье позабыл. Всяко со мной бывало, а тако дело в первый раз. А речка несется высоко над моей головой; струйками благодаренье поет и будто улыбается, так она весело несет себя! Каки соринки, песчинки были в речке – все вниз упали, солнышко воду просветило, ну быдто прозрачно золото на синем небе переливается!
   Вдруг полицейской налетел, диким голосом закричал.