Медведя, однако, не убило, он с испугу присел и медвежью болезнь не успел проделать – чувства потерял! Я его хворостинками прикрыл, стало похоже на муравейник и вроде берлоги.
   Глухарей да зайцев в город свез, на рынке продал. А в город министер приехал. Охота ему на медведя сделать охоту.
   Одиновы министер уже охотился. Сидел министер в вагоне, у окошка за стенку прятался. Медведя к вагону приволокли, стреножили, намордник надели. Ружье на подпорку приладили. Министер-охотник за шнурочек из вагона дернул да со страху на пол повалился. А потом сымался с медведем убитым. В городу евонну карточку видел.
   Министер вроде человека был и пудов на двенадцать. Как раз для салотопенного завода.
   Вот этому «медвежатнику» я медведя и посватал. Обсказал, что уже убит и лежит в лесу.
   Ну, всех фотографов и с рынку и из городу согнали, неустрашимость министеровску сымать. К медведю прикатили на тройках. Министер в троешный тарантас один едва вперся. Вот вытащился «охотник»! А наши мужики чуть бородами не подавились – рот затыкали, чтобы хохотом не треснуть. Взгромоздился министер на медведя и кричит:
   – Сымайте!
   А я медведя скипидаром мазнул по тому самому месту. Медведь как взревет, да как скочит!
   Министера в муравьину кучу головой ткнуло. Со страху у министера медвежья болезнь приключилась. Тут и мы, мужики, и фотографы городски, и прихвостни министеровски – все впокаточку от хохоту, и ведь цельны сутки так перевертывались: чуть передохнем, да как взглянем – и сызнова впокаточку!
   А медведь от скипидару да от реву министерсково, да от нашего хохоту так перепугался, что долго наш край стороной обходил.
   А на карточках тако снято, что и сказывать не стану. Только с той поры как рукой сняло: перестали министеры к нам на охоту приезжать.



Железнодорожный первопуток


   Еще скажу, как я в первой раз поехал по железной дороге.
   Было это в девяносто… В том самом году, в кольком старосты Онисима жона пятерню принесла, и все парней, и имя им дала всем на одну букву – на «мы» Митрий, Миколай, Микифор, Микита да Митрофан. Опосля, как выросли, разом пять в солдаты пошли. А опосля солдатчины староста Онисим пять свадеб одним похмельем справил.
   Так вот в том самом году строили железну дорогу из Архангельска в Вологду.
   А наши места, сам знашь, – топь да болото с провалами. Это теперь обсушили да засыпали.
   Анженеры в городу в трахтирах – вдребезги да без просыпу. В те поры анженеры мастера были свои карманы набивать да пить, ну, не все таки были, да другим-то мало почету было.
   По болотной трясине-то видимость дороги сладили и паровоз пустили. Машинист был мой кум, взял меня с собой.
   Сам знашь, всякому интересно по железному первопутку прокатить. Свистнули – поехали!
   Только паровоз на болотну топь ступил, под нами заоседало, да тпрукнуло, да над головами булькнуло!
   И летим это мы скрозь болота и скрозь всю землю. Кругом тьма земельна, из паровоза искорки сосвечивают да тухнут в потемни земельной, да верстовы столбы мимо проскакивают.
   И летим это мы скрозь болота и скрозь всю землю. Спереди свет замельтешил. «Что тако?» – думаем.
   А там Америка! Мы землю-то паровозным разбегом наскрозь проткнули да и выперли в самой главной город американской. А там на нас уже расчет какой-то заимели. Выстроили ворота для нас со флагами да со всякими прибасами. И надписано на воротах:
   «Милости просим гостей из Архангельского, от вас к нам ближе, чем до Вологды». Музыка зажариват.
   Гляжу, а у ворот американски полицейски. Я по своим знал, что это тако. По сегодень спина да бока чешутся.
   Слова никому не сказал. Выскочил, стрелку перевернул, да тем же манером, скорым ходом, – в обратный путь.
   А железну дорогу, с которой провалились, по которой ехали, веревкой прицепил к паровозу, чтобы американцы к нам непоказанным путем не повадились ездить. Выскочили на болото. Угодили на кочку. Паровоз размахался – бежать ему надобно. Мы его живым манером на дыбы подняли. А на двух-то задних недалеко уйдешь, коли с малолетства приучен на четырех бегать.
   Строительно начальство нам по ведру водки в награду дало, а себе по три взяло.
   Паровоз вылез – весь землей улеплен, живого места нет. Да что паровоз! Мы-то сами так землей обтяпались, что на вид стали как черны идолы.
   Счистил я с себя землю, в горшок склал для памяти о скрозьземном путешествии. В землю лимонно зернышко сунул. Пусть, думаю, земля не даром стоит.
   А зернышко расти-порасти да деревцом выросло. Цвести взялось, пахло густо.
   Я кажинной день запах лимонной обдирал, в туесье складывал. По деревне раздавал на квас. В городу лимонной дух продавал на конфетну фабрику и в Москву отправлял, -выписывали. Вагоны к самому моему дому подходили, я из окошка лимонной дух лопатой нагружал да на вагонах адрес надписывал: разны фабрики выписывали-то.
   Года три цвел цветок лимонной. Подумай на милость, сколь долго один цветок держаться может! Прошло время – поспел лимон, да всего один. Стал я чай пить с лимоном. Лимон не рву. Ведро поставлю, сок выжму, и пьем с чаем всей семьей.
   Так вот и пили бы до самой сей поры. И всего неделя кака прошла, как моя баба лимон-то сорвала.
   У жониной троюродной тетки, у сватьи племянницына подруженька взамуж выдавалась, а до лимонов она страсть охоча. Дак моя-то жона безо всякого спросу у меня сорвала лимон, она как присвоя свадебничала, на приносном прянике и поднесла невесте.
   Видел, в горнице у окошка стоит лимонно деревцо? Оно само и есть. Давай сделаем уговор такой: как зацветет мой лимон, я тебе, гостюшко, лимонного запаху ушат пошлю.



Дрова


   Памяти вот мало стало
   Друго и нужно дело, а из головы выраниваю. Да вот поехал я за дровами в лес. Верст эдак пятнадцать проехал, хватился – а топора-то нет! Хоть порожняком домой ворочайся, – веревка одна. Ну, старый конь борозды не портит. А я-то что? И без топора не обойдусь?
   Лес сухостойник был. Я выбрал лесину, кинул веревку на вершину да дернул рывком. Выдернул лесину. Пока лесина падала, сухи ветки обломились. Кучу надергал, на сани навалил, сказал Карьку:
   – Вези к старухе да ворочайся, а я здесь подзаготовлю!
   Карька головой мотнул и пошел.
   А я лег поудобней. Лежу да на лесины веревку накидываю. И так, лежа да отдыхаючи, много лесу на валил.
   Карька до потемни возил. С последним возом и я домой пришел.
   Баба то моя с ног сбилась, дрова сваливала да укладывала. А я выотдыхался.
   Баба захлопотала, и самовар скорей согрела, и еду на стол поставила. Меня, как гостя, угощат за то, что много дров заготовил.
   С того разу я за дровами завсегда без топора езжу. Только табаком запасаюсь, без табаку день валяться трудно.



Угольно железо


   Запонадобилось моей бабе уголье, и чтобы не покупно, а своежжено. Я было попытал словом оттолкнуться.
   – Не робята у нас, хватит с нас, робята будут сами добудут.
   Баба взъерошилась. На всяки лады, на всяки манеры меня изругала.
   – Семеро на лавке, пять на печи, ему все еще мало! Я от шума, от жониной ругани подальше. Из избы выбрался, сел, подумал о работе и разом устал. Отдохнул, про работу вспомнил – опять устал. Так до полден от несделанной работы отдыхал. Время обеденно, жона меня кличет:
   – Старик, уголье нажег?
   – Нажгу ужо!
   За подходящим материалом надо в лес идти, а мне неохота. Я осиннику наломал – тут под рукой рос, кучу наклал, зажег. Горит, чернет, а не краснет. Како тако дело? Водой плеснул – созвенело, в руки взял – железо. Я из осинника всяких штук хозяйственных настругал самоварну трубу, и кочергу, и вьюшки, заслонки, и чугунки, и ведра, лопату, ухваты. Ну всяку полезность обжег жоне принес, думал будет сыта. А жона обновки уголь но-железны заперебирала, языком залопотала:
   – Поди скоро, старик, нажги, принеси щипцы, грабли да вилы, железной поднос, на крышу узорный обнос, сковородки, листы да гвоздей не забудь, новы скобы к избяным и к банным дверям, да флюгарку с трещоткой, обручи на ушат, рукомойник, лоханку, пуговицы к сарафану, пряжки к кафтану. Я отдохну, снова придумывать начну. Иди, жги, поворачивайся!
   Я свернулся поскоре, пока баба не надумала чего несуразного. Все по бабьему говоренью нажег, к избе приволок. Все очень железно и очень угольно.
   Кабы тещина деревня была на этом берегу, ушел бы, там чаю напился бы, блинов, пирогов, колобов наелся бы. И так всего, о чем подумал, захотел, что придумал мост через реку построить и к теще в гости идти.
   Обжег большущу осину со столб ростом. Столб этот в берег вбил, начало мосту сделал. Сел около, соображаю: какой меры, какого вида штуки для моста обжигать?
   Анжинер царской налетел на меня, криком пыль поднял.
   – По какому полному праву зачал мост строить, ковды я, анжинер казенный царской, плана еще не составил и денег на постройку не пропил? Строить перестать, столб убрать! Я ему в ответ:
   – Не туго запряжено, можно и вобратно повернуть, а столб дергать мне неохота.
   Столб-то хошь и из осины, да железной, его не срубишь, нижний конец в земле корни пустил, его не выдернешь. Бились-бились, отступились. Весной столб Уйму спас.
   Вот как дело было. Вода заподымалась, берег заподмывало. Гляжу – дело опасно. Уйму смоет н на друго место унесет. На новом необсиженном месте ловко ли сидеть будет? Я Уйму веревкой обхватил, к столбу прихватил накрепко.
   Наша Уйма вся была в одном месте, дома кругом стояли. Из окошек в окошки все было видать, у кого что делают, кто что стряпат, варит. Бывало, кричат через улицу: «Марья, щи кипят, оттащи от огня». Друга кричит: «Дарья, тащи пироги, смотри – пригорят!» Согласно жили. Все у всех на виду. Водой Уйму подмыло и с места сдернуло! Веревка деревню удержала, по берегу вытянула. Так и теперь стоит. Не веришь – сходи проверь. Пока с одного конца до другого дойдешь, не раз ись захошь.



С промыслом мимо чиновников


   В старопрежно время над нами, малограмотными, всячески измывались да грабили. К примеру скажу приходили мы с промысла и чуть к берегу причаливали чиновники да полицейски уж статьи выписывали и сосчитывали, сколько взять:
   – Приходно. Проходно. Причально. Привально. Грузово. Весово.
   Это окромя всяких сборов, поборов, налогов да взяток. И мы свои извороты выдумывали.
   Раз акулу добыли. Страшенна, матеруща, увязалась за нами. Акула в море, что щука в реке, что урядник в деревне. Щуку ловим на крючок и акулу на крючок. На щуку крючок с вершок, а на акулу крючище сладили аршин десять, для крепости с якорем запустили.
   Акула дожидалась, разом хапнула и попалась! Сала настригли полнехонек пароход, все трюмы набили и на палубе вровень с трубой навалили. Шкуру акулью за борт пустили.
   Налетел шторм. Ревет, шумит, море выворачиват! А мы шкурой от бури загородились, нас и не качат. Едем, чай пьем, песни распевам, как в гостях сидим.
   К городу заподходили. Жалко стало промысел в чиновничью ненасытну утробу отдавать.
   Мы шкурой акульей пароход накрыли и перевернули кверху килем. Едем, как аварийны, переоболоклись во все нежелобно, староношено. Лица кислы скорчили, видать, что в бурю весь живот потеряли. Ну, мы-то мы, про нас неча и говорить, а пароход-то, пароход-то, подумай-косе! Ведь как смыслящий, тоже затих, машину пустил втихомолку.
   Нам страховку выдали и вспомоществование посулили. Посулить-то посулили, да не дали, да мы не порато и ждали.
   Проехали с промыслом мимо чиновников – само опасно это место было. Пароход перевернули, он и заработал в полный голос, и винтом шум поднял, и засвистел во все завертки!
   Сало той акулы страсть како скусно было. Мы из того сала колобы пекли и таки ли сытны колобы, что мы стали впрок наедаться. И так ведь было: колоб съешь – два месяца сыт!
   У нас парень один – гармонист Смола – наелся на год разом. И показывался ездил по ярманкам. Сделали ему ящик стеклянный с дырочкой для воздуху.
   Смолу смотрели, деньги платили, а он на гармони нажаривал. И все без еды, и ись не просит, и из ящика не просится. Учены всяки наблюдения делали: и как дышит, и как пышет.
   Попы Смолу святым хотели сделать и доход обещались пополам делить, да Смола поповского духу стеснялся.
   Год попоказывался, полну пазуху денег накопил и устал. Сам посуди, как не устать: глядят да глядят, до кого хошь доводись – устанет.
   Мне эти колобы силу давали. Жона стряпат да печет, а я ем да ем. Жона только приговариват:
   – Не в частом виданьи еки колобы, да в сытом еданьи. Ешь, ешь, муженек, я сала натоплю, да еще напеку!
   Наелся я досыта. И така сила стала у меня, что пошел на железну дорогу вагоны переставлять, работал по составу составов. Вагоны одной рукой подымаю и куды хошь несу. Составы одноминутно составлял.
   Раз слышу: губернатор с чиновниками идет и слова выкидыват таки:
   – Потому это я ехать хочу, что с кажной версты получу прогоны за двенадцать лошадей, доходно дело мне ездить, еда и проезд готовы.
   «Ох, ты,– думаю,– прогоны получит, а деньги с кого? Деньги с нас, с мужиков да с рабочих».
   Стал свору губернаторских чиновников считать и в уме держу, что всякому прогоны выплатят.
   Слышу пенье-завыванье. Заголосили голоса пронзительны, а за ними толсты зарявкали. Я аж присел и повернулся.
   К поезду архиерей идет, его монашки подпирают и визжат скрозь уши. За монашками дьякона-басищи, отворят ротищи, духу наберут, ревом рыгнут – так земля стрясется.
   Монашки все кругленьки, да поклонненьки, буди куры-наседки, идут, да клюют, и без устали поют. Чиновники индюками завыступали перед монашками. А я все счет веду: архиерею опять за двенадцать лошадей, монашки да дьякона тоже взять не опоздают.
   Вот дождал, ковды все в вагон залезли. Хватил тот вагон да в лес, в болото снес с губернатором, с архиереем и со всей ихней сворой.
   Сам скоре домой, чаю горячего с белыми калачами напился, и сила пропала. От чаю да от калачей белых человек слабнет. Для того это сделал, чтобы по силе меня не разыскали.
   Губернатор да архиерей с сопровожатыми из вагона вылезли, в болоте перемазались, в частом лесу одежу оборвали. До дому добрались в таком виде, что друг на дружку не оглядывались. В тот раз и за прогонами не поехали.



Своя радуга


   Ты спрашивать, люблю ли я песни? – Песни? Без песни, коли хошь знать, внутрях у нас потемки. Песней мы свое нутро проветривам, песней мы себя, как ланпой, освещам.
   Смолоду я был песенным мастером, стихи плел. Девки в песенны плетенки всяку ягоду собирали.
   Песни люблю, рассказы хороши люблю, вранье не терплю! Сам знать, что ни говорю – верно, да таково, что верней и искать негде.
   Раз ввечеру повалился спать на повети и чую: сон и явь из-за меня друг дружке косье мнут. Кому я достанусь? Сон норовит облапить всего, а явь уперлась и пыжится на ноги поставить.
   Мне что? Пущай в себе проминаются. Я тихим манером да в сторону, в ту, где девки песни поют.
   Мимо песня текла широка, гладка. Как тут устоишь? Сел на песню, и понесло, и вызняло меня в далекой вынос.
   Девки петь перестали, по домам разошлись, а меня несет выше и выше. Куды, думаю, меня вынесет? Как домой буду добираться? В небе ни дороги, ни транвая. Долго ли в пустом месте себя потерять. Смотрю, а впереди радуга. Я на радугу скочил, в радугу вцепился, уселся покрепче и поехал вниз.
   Еду, не тороплюсь, не в частом быванье ехать в радужном сверканье. Еду, песню пою – это от удовольствия: очень разноцветно вокруг меня. Радугу под собой сгинаю да конец в нашу Уйму правлю, к своему дому да в окошко. И с песней на радуге в избу и вкатился!
   Моя баба плакать собралась, черно платье достала, причитанье в уме составлят. Ей соседки насказали:
   – Твоего Малину невесть куда унесло, его, поди, и в живности нет, ты уж, поди, вдова!
   Как изба-то светом налилась, да как песню мою жона услыхала, разом на обрадованье повернула. Самовар согрела, горячих опекишей на стол выставила.
   В тот раз чай пили без ругани. И весь вечер меня жона «светиком» звала.
   На улице уже потемень, а у нас в избе светлехонько. Мы и в толк не берем отчего да и не думам. Только я шевельнусь, свет по избе разныма цветами заиграт!
   Дело-то просто. Я об радугу натерся. Сам знашь, протерты штаны завсегда хорошо светятся, а тут тер-то об радугу! Спать пора и нам, и другим.
   Свет из наших окошек на всю деревню, все и не спят. Снял рубаху, стащил штаны, в сундук спрятал, темно стало.
   В потемки заместо ланпы мы рубаху или штаны вешам. И столь приятственный свет, что не только наши уемски, а из дальних деревень стали просить на свадьбы для нарядного освещенья.
   Эх, показать сейчас нельзя. Портки на Глинник увезли, а рубаху на Верхно-Ладино. Там свадьбы идут, так над столами мою одежу повесили, как лимонацию. Да ты, гостюшко, впредь гости, на спутье захаживай. Будут портки али рубаха дома – полюбуешься, сколь хорошо своя радуга в дому.



Рыбы в раж вошли


   Весновал я на Мурмане, рыбу в артели ловил. Тралов в ту пору в знати не было, ловили на поддев, ловили ярусами – по рыбе на крючок. Так это мешкотно было, что терпенья не стало глядеть.
   А рыбины в воде вперегонки одна за другой: столько рыбы, что вода кипит.
   Надумал я ловить на подман. Прицепил на крючок наживку да в воде наживкой мимо рыбьих носов и вожу. Рыбы в раж вошли, норовят наживку слопать. А я ловчусь, кручу да мимо продергиваю.
   Рыбы всяку свою опаску бросили, так их разобрало. И треска, и пикша, и палтусина, и сайда – все заодно. Хвостами по воде бьют, шумят:
   – Отдай нам, Малина, наживку, аппетиту нашего не дразни!
   Я ногами уперся да приослабил крючок с наживкой. Рыбы кинулись все разом. За крючок одна ухватилась, а друга за ее, а там одна за другу!
   Вот тут надо не зевать. Я натужился, чуть живот не оборвал, махнул удилищем да выкинул рыбу из воды. Да с самого с Мурмана перекинул в нашу Уйму!
   Рыбу отправил, а как будут знать, чья рыба и откудова?
   Я живым манером чайку рыбиной подманил, за лапы да за крылья схватил. К носу бумажку с адресом нацепил, а на хвост – записку жоне и отписал:
   «Рыбу собирай, соли. Да не скупись – соседям дай. В море рыбы хватит. Я малость отдохну да опять выхвостывать начну».
   Об этом у кого хошь спроси, вся деревня знат. А чайка приобыкла и часто у нас гащивала да записочки носила из Уймы на Мурман, а с Мурмана в Уйму, и посылки, если не велики, нашивала, так и звали – Малининска чайка.
   Как домой воротился – на пароходе али в лодке? На! На пароход!
   Его жди сколько ден! Мурмански пароходы ходили одинова в две недели, да шли с заворотами. А я торопился к горячим шаньгам. Смастерил ходули, да таки, чтобы по дну моря шагать, а самому над морем стоять, и чтобы волной не мочило. Табаку взял пять пудов. Трубку раскурил, дым пустил – и зашагал. С трубкой иттить скорей, и устали меньше.
   Потом береговые сказывали, что думали: какой такой новый пароход идет? Над водой одна труба, а дыму за пять больших пароходов. Эдакова парохода еще ни в заведеньи, ни в знати нет!
   Вышагиваю себе да дым пущаю. Пристал. А тут иностранец меня настиг. Ну, ухватку ихну иностранскую я знаю: капитан носом в карту либо в кружку с пивом; штурмана на себя любуются или счет ведут, сколько наживут; команда – друг дружку по мордам лупит (это у них заместо приятного разговора – мордобой, и зовут эту приятность «боксой»).
   Я остановил ходули, трубку выколотил. Иностранец со мной сравнялся, я на него и ступил да ходулями к мачтам прижался, – оно и неприметно, и еду. Есть захотел. Вижу – капитану мясо зажарили, пол-коровы. Я веревкой мясо зацепил и поел. Так вот до городу доехал. Иностранцы смотрят только на выгоду и ни разу наверх не посмотрели. А от города до Уймы – рукой подать.



Самоварова семья


   Чайны чашки ручки в бок изогнули, на блюдечках подскакивают, донышками побрякивают и поют:
   – Папа скоро закипит,
   – Папа скоро закипит!
   Чайник, старший из самоваровых робят, пошел по столу чаем засыпаться и широким боком нос отбил молочнику. Молочник заплакал, молоко пролилось.
   Самовар закипел, пар пустил, песней забурлил, конфорку надел, ручки растопырил и на стол стал.
   Чайник к папе подбежал, чай заварил, на конфорку скочил, крышкой прихлопыват, папе подпеват.
   Пошел чайник чаи разливать, а сахарница на пути подвернулась, чайнику рыло отбила.
   Когда молочнику нос отбили, его в сторону отодвинули и забыли, будто ничего не случилось. Чайнику рыло разбили – все хлопотами расплескались. Чайнику рыло сделали новое серебряное, по пути и молочнику сделали серебряный нос.
   Чай отпили. Самовар кланяться стал, задни ножки подымат, конфоркой киват, этим показыват:

 
В другой раз гостите,
Чай пить приходите,
А сегодня не обессудьте,
Все!

 
   Чайны чашки вымылись, вытерлись, в буфете на блюдечках спать повалились.
   Чайник вытрясся, вымылся и тоже в буфет спать пошел. А молочник на холод вынесли, ему сказали, что для него вредно спать в буфете – скиснет.
   Молочник хотел было в кофейну семью уйти, да вспомнил, что кофейник высоко нос задират, и чашки кофейны маленьки, и разговор кофейный заводят на час, а чайный разговор заводят с утра и до вечера. Остался в своей семье.
   Раз тетка Бутеня в гости пришла. Чай уж допивали, самовар поклоны отвешивал, задни ножки подымал, конфоркой кланялся, за конпанию благодарил.
   Тетку Бутеню зовут за стол садиться, чаю напиться, горячим согреться.
   Бутеня чай пьет помногу, пьет подолгу. Самовару хлопотно: надо доливаться, надо догреваться, и не одиножды. Тетка к столу не подходит и с обидой говорит:
   – Благодарю за приглашенье, благодарю за угощенье.
   Из пустого самовара не напьешься, у холодного самовара не согреешься.
   Самовар со стола скочил, водой долился, подогрелся.
   Самовар закипел, на стол сел, недолго пел, опустел и опять долился. А тут новый гость поп Сиволдай. Самовар опять долился, подогрелся, а не хочет для попа песни петь, не хочет громко кипеть. Жару много в самоваре, вода кипит, вода клокочет, разорвать его хочет.
   Самовар зажмурился, пару не показыват, голосу не подает.
   Сиволдаю налили чаю в большу чашку: из малой Сиволдай ни пить, ни выпивать не любит. Сиволдай думат – самовар холодной, взял чашку, рот открыл во всю ширину и чохнул в себя всю чашку разом.
   Так ожегся, что ни кричать, ни мычать не может, рот не закрыват, руками размахиват и бегом из дому.
   Потом узнали: Сиволдай двадцать верст пробежался, отдышался, в других гостях простоквашей и шаньгами вылечился. Попы живучи были.
   На радостях, что от попа избавились, чайны чашки на блюдечках приплясывали, чайник по столу кругом пошел, чай разливал, молочник с чайником в паре молоко подливал. Самовар в тот раз долго кипел, новы песни пел.



Пляшет самовар, пляшет печка


   Согрела моя баба самовар, на стол вызняла, а сама пошла коров доить. Сижу, чаю дожидаюсь. Страсть хочу чаю. Самовар руки в боки, пар пустил до потолку и насвистыват, песню поет:

 
Топор, рукавицы,
Рукавицы, топор!

 
   Я гдядел-глядел, слушал-слушал да подхватил самовар за ручки, и пошли мы в пляс по избе.
   Самовар на цыпочках, самовар на цыпочках. А я всей ногой, а я всей ногой!
   Печка в углу напыжилась, сначала на нас и не глядела, да не вытерпела, присела, попыхтела, да и двинулась. Да кругом по избе павой, павой! Мы с самоваром за ней парой, парой. И вприсядку! Самовар на цыпочках, а я всей ногой, а я всей ногой! Печка пляшет, песню поет:

 
Я в лесу дрова рубила -
Рукавицы позабыла,
Рукавицы позабыла.

 
   Самовар паром пофыркиват и звонко подсвистыват:

 
Березова лучина,
Растопка моя!

 
   Мне бы молча плясать, да как утерпишь, ковды печка поет, заслонкой гремит, вьюшками побрякиват. Самовар поет, отдушиной свистит. Я не стерпел да тоже запел:

 
Эх, рожь не молочена,
Жона не колочена!

 
   Только поспел эти слова выговорить, слышу – в сенях жона подойником гремит и по-своему орет:

 
Ой, лен не мочен,
Да муж не колочен!

 
   Едва я успел в застолье заскочить, на лавку шлепнуться. Самовар на стол скочил. Печке что! Печка в углу присела, заслонкой прикрылась, посторонком тепло пущат, как так и надо, как и вся тут! Каково нам с самоваром? Я едва отдыхиваюсь, у самовара от присядки конфорка набок, кран разворотился, из крана течет, по полу течет, на столе мокрехонько!
   Вот жона взялась в ругань! На что я к этому приобык, и то в удивленьи был: откуда берет?
   Отвернулся я к стене, а под лавкой поблескивают штоф, полуштоф да четвертна. И все с водкой. Поблескивают, мне подмигивают, в конпанию зовут…
   Я и ране их слышал, как с самоваром вприсядку плясал. Слышал, что кто-то припеват да призваниват нашему плясу. Это, значит, скляницы под лавкой в свой черед веселились. Я их туды от жоны спрятал и позабыл.
   Ну, я к ним, я к ним и одну бутыль за пазуху, другу за другу, а третью в охапку – и на поветь.
   В избе жона ругается-заливается! Наругалась, себя в большу сердитость загнала, к кровати подскочила, головой на подушку шмякнулась, носом в подушку сунулась, а ноги от злости на полу позабыла. И вот носом ругательски высвистыват – спит, а ногами по полу что силы есть стучит. К утру от экова спанья из сил баба выбилась пуще, чем от работы. Подумай сам – чем больше баба спит, тем больше ногами об пол стучит!