— Я ни за что не уеду из вашего города, пока мы с тобой, брат, не посидим и не поговорим по душам. Но сейчас я должен поторопиться, время не ждет.
   Оливье и Хью поспешили в конюшню, где оставляли своих лошадей. Аббат Радульфус проводил их задумчивым взглядом.
   — Не находишь ли ты странным, брат, — обратился он к Кадфаэлю, — что эти паломники так неожиданно и поспешно покинули обитель? Неужели их действительно напугал приезд мессира де Бретань?
   Поразмыслив, брат Кадфаэль покачал головой.
   — Нет, отец аббат, не думаю. Сегодня утром в обители было такое столпотворение, что заметить приезд одного человека, которого к тому же никто не ждал, было попросту невозможно. Но их уход действительно кажется мне очень странным. У обоих были резоны задержаться хотя бы ненадолго. Одному стоило подождать денек-другой и как следует подлечить ноги — ему ведь и дальше идти босым. Что же до второго, то я готов поклясться, что еще утром он и не помышлял об уходе. Дело в том, что у нас в аббатстве гостит одна девушка, которая ему очень дорога, хотя он, возможно, еще не вполне это осознал. Они вместе сопровождали святую в сегодняшнем шествии и, стоя бок о бок, созерцали чудо. Он и думать не мог ни о чем, кроме нее, и от всей души разделял ее радость. Ведь этот мальчик Рун, сподобившийся чудесного исцеления, — ее родной брат. Не представляю, что могло заставить его уйти.
   — Ее брат, говоришь, — пробормотал под нос аббат, припоминая то, о чем чуть не забыл, увлекшись беседой с Оливье. — До вечерни еще час, а то и поболее. Мне бы хотелось поговорить с этим пареньком. Кстати, Кадфаэль, ты ведь его лечил. Как полагаешь, то, что ты сумел для него сделать, могло привести к такому результату, какой мы видели? Или — хотя мне не хотелось бы подозревать в притворстве столь юное создание — не мог ли его недуг быть вовсе не таким тяжким, как он расписывал, и не мог ли он специально преувеличивать свои страдания, чтобы прославиться?
   — Ни в коем случае, — твердо заявил Кадфаэль, — он не способен даже на невинную ложь. Что же касается моего скромного умения, то будь у меня побольше времени, я, пожалуй, сумел бы несколько улучшить его состояние. Скорее всего он смог бы слегка опираться на больную ногу, но о том, чтобы она полностью выздоровела, я и мечтать не мог. Да что там я — величайший лекарь на свете не сумел бы этого добиться. Отец аббат, в тот день, когда он пришел ко мне, я дал ему снадобье, которое должно было унять боль и дать ему возможность спокойно спать. Но он так и не притронулся к нему, а через три дня вернул мне неоткупоренный флакон. Этот парнишка считал, что он не заслуживает чести быть избранным для исцеления, а еще он говорил, что хочет предложить свою боль в качестве дара святой, ибо ничего другого он поднести ей не может. Предложить не затем, чтобы купить ее милость, а именно в качестве добровольной жертвы, ничего не прося взамен. И в видимо, она приняла этот дар, ибо боль оставила его. Он удостоился великой милости.
   — И стало быть, заслужил ее, — промолвил Радульфус, тронутый рассказом Кадфаэля. — Но я непременно должен сам поговорить с этим пареньком. Брат, может быть, ты найдешь его сейчас и приведешь ко мне…
   — С радостью, отец аббат, — отвечал Кадфаэль и не теряя времени, отправился на поиски Руна.
   В монастырском саду он нашел тетушку Элис, сидевшую в центре тесного кружка говорливых кумушек. Лицо ее сияло от радостного возбуждения. Руна поблизости не было, а Мелангель, как будто избегая солнечного света, уединилась в тени аркады и не поднимала глаз от своего шитья. Она чинила порвавшуюся по шву полотняную рубаху, принадлежавшую, по всей видимости, ее брату. Даже когда Кадфаэль обратился к ней, она лишь на мгновение застенчиво подняла глаза и тут же снова опустила их. Я однако и этого хватило, чтобы Кадфаэль заметил: лицо девушки затуманено печалью. Не осталось и следа того радостного возбуждения, что видел он утром. Монаху даже показалось, что на левой щеке у нее какой-то синеватый след. Неужто кровоподтек? Однако, когда Кадфаэль помянул Руна, лицо девушки осветила слабая улыбка, как будто ее посетило воспоминание о былом счастье.
   — Он сказал, что притомился, и пошел в спальню отдохнуть. Тетушка небось думает, что он лег поспать, но мне кажется, ему просто захотелось побыть одному, помолчать да поразмыслить в тишине. Его ведь без конца тормошат и расспрашивают о том, чего он и сам-то не разумеет.
   — Думаю, — промолвил Кадфаэль, — что сегодня ему открылось многое, недоступное тем, кто не отмечен свыше, мы же, в силу своего неведения, пристаем к нему с нелепыми расспросами.
   Монах взял девушку за подбородок и легонько повернул ее лицо к свету, но она вздрогнула и отстранилась.
   — Ты что, ушиблась? — спросил Кадфаэль. — У тебя, никак, синяк на лице.
   — Ничего страшного, — смущенно пролепетала Мелангель. — Я сама виновата. Слишком торопилась, а под ноги не смотрела. Запнулась, вот и упала. Но мне ни капельки не больно.
   Лицо ее казалось совершенно спокойным, и только глаза слегка покраснели, да веки чуть-чуть припухли.
   «На сей раз, — подумал монах, — поблизости не оказалось Мэтью, чтобы ее поддержать. Ушел вместе со своим дружком, а ее оставил, вот она и переживает. Видно же, что плакала, хоть сейчас глаза и сухие. Но как можно, споткнувшись, набить синяк на таком месте? Чудно!»
   Кадфаэль хотел было расспросить девушку поподробней, но раздумал, почувствовав, что этот разговор ей неприятен. Она с усердием углубилась в свою работу и больше не поднимала лица.
   Кадфаэль вздохнул и направился через двор к странноприимному дому, размышляя о том, что, по-видимому, даже такой осененный благодатью день, как сегодня, не обходится без малой толики печали.
   В общей мужской спальне было пусто, и лишь Рун, исполненный тихой, благодарной радости, одиноко сидел на своей постели. Он был погружен в свои мысли, но, заслышав шаги, обернулся и улыбнулся Кадфаэлю.
   — Брат, я как раз хотел с тобой повидаться. Ты ведь был там и все видел. Может быть, даже слышал… Посмотри, каким я стал.
   Нога, еще недавно увечная, выглядела — и была! — совершенно здоровой. Юноша вытянул ее, постучал пяткой по половицам, затем пошевелил пальцами и даже подтянул колено к подбородку. Псе это он проделал без малейшего усилия. Нога была столь же подвижна, как и его язык.
   — Я здоров! Здоров! А ведь я не просил об исцелении, да и как бы я мог осмелиться на такое. Даже тогда, в тот миг, я молил ее не об этом, и все же мне было даровано… — Юноша осекся и снова погрузился в свои раздумья.
   Кадфаэль присел рядом с юношей, любуясь его новообретенной гибкостью и грацией. Теперь красота Руна не имела изъянов.
   — Я думаю, — тихо сказал монах, — ты молился за Мелангель.
   — Да, за нее. И за Мэтью тоже. Я и вправду надеялся, что… Но видишь, он взял и ушел. Оба они ушли, ушли вместе. И почему мне не удалось сделать счастливой свою сестру? Ради нее я согласился бы всю жизнь ходить на костылях. Но, увы, у меня ничего не вышло.
   — Рано терять надежду, — твердо возразил Кадфаэль, — тот, кто ушел, запросто может и воротиться. И, по моему разумению, молитвы твои еще могут быть услышаны, ежели ты не станешь впадать в уныние и сомневаться, что, безусловно, есть грех. Почему ты решил, что, коли молитва угодна небесам, они откликнутся на нее немедленно. Чудеса, и те требуют времени. В этом мире все мы большую часть времени проводим в ожидании. Нужно уметь ждать терпеливо и с верой в сердце.
   Рун выслушал монаха с рассеянной улыбкой, но ответил:
   — Конечно, ты прав, брат. Я подожду. Тем паче, что один из них, уходя из обители, оставил здесь вот это.
   Он наклонился, пошарил между стоявшими почти вплотную друг к другу топчанами и вытащил вместительную, хотя и легкую суму из неотбеленного полотна, с крепкими кожаными ремешками, чтобы пристегивать к поясу.
   — Я нашел ее между топчанами, на которых спали те двое — Сиаран и Мэтью. Сумы у них были очень похожие, и, чья эта, я сказать не могу. Но ведь Сиаран всяко не собирается никогда сюда возвращаться. А вот Мэтью — как знать. Может быть, он, намеренно или случайно, оставил суму здесь как залог своего возвращения.
   Кадфаэль задумчиво посмотрел на паренька, но отвечать на его вопрос не взялся, а вместо того серьезно сказал:
   — Ты бы взял эту суму да и отдал на хранение отцу аббату. Он как раз послал меня за тобой, хочет с тобой поговорить.
   — Поговорить? Со мной? — Рун смутился и снова превратился в простого сельского паренька. — Сам аббат?
   — Ясное дело, он, а почему бы и нет? Перед Господом все равны.
   Юноша замялся и нерешительно промямлил:
   — Да ведь я там совсем заробею.
   — Ничего подобного. Ты малый вовсе не робкий, да и бояться тебе нечего.
   Некоторое время Рун сидел молча, вцепившись в одеяло, а потом поднял ясные, чистые, как льдинки, голубые глаза и, взглянув на Кадфаэля, промолвил:
   — Ты прав, брат. Бояться мне нечего. Я пойду с тобой.
   Он подхватил льняную суму, поднялся и легкой, упругой поступью направился к двери.
   — Останься с нами, брат, — предложил Радульфус, когда Кадфаэль, представив ему своего подопечного, собрался уходить. — Думаю, наш юный гость будет этому рад.
   Строгий, красноречивый взгляд аббата сказал Кадфаэлю и то, что он может пригодиться Радульфусу как свидетель.
   — Рун тебя знает, а меня пока нет, — добавил аббат, — но мы с ним познакомимся и, думаю, поладим.
   На столе перед Радульфусом лежала холщовая сума, которую ему передали с соответствующими объяснениями.
   — Охотно, отец аббат, — ответил Кадфаэль и присел в уголке на табурет, чтобы без нужды не вступать в беседу и не мешать аббату и юноше, пристально, испытующе смотревшим друг на друга.
   Из пышно зеленеющего сада сквозь узкие окна в покои аббата проникали пьянящие ароматы лета. Ясное и высокое голубое небо цветом напоминало глаза Руна, хотя ему не хватало их хрустальной чистоты. Лучезарный день чудес медленно клонился к вечеру.
   — Сын мой, — мягко и доброжелательно заговорил аббат, — ты сподобился несказанной, великой милости. Небеса излили на тебя благодать. Я, как и все, присутствовал при этом и был свидетелем случившегося. Но мы видели лишь внешнюю сторону чуда. Я хотел бы знать, как ты пришел к этому, через какие испытания тебе довелось пройти. Я слышал, что ты долгие годы мучился постоянной, непроходящей болью, мирился с нею и не роптал. Что же творилось в твоей душе, когда ты приблизился к алтарю? Расскажи мне, что ты тогда чувствовал.
   Рун сидел, скромно сложив руки на коленях. Лицо его выглядело одновременно и непринужденным, и отрешенным, взгляд, казалось, был устремлен куда-то вдаль. Он больше не робел и не смущался.
   — Я очень переживал, — промолвил юноша, тщательно подбирая верные слова, — потому что моя сестра и тетушка Элис хотели для меня слишком многого, а я не считал себя достойным подобной милости. Я был готов просто помолиться у алтаря и уйти таким, каким пришел, не сетуя и не скорбя. Но тут я услышал ее зов.
   — Ты хочешь сказать, что Святая Уинифред говорила с тобой, — мягко уточнил аббат.
   — Она позвала меня к себе, — уверенно ответил Рун.
   — Позвала? Но в каких словах?
   — Слов не было, святой отец. Какая нужда ей в словах? Она позвала меня к себе, и я пришел. Она сказала мне, как бы сказала: вот ступеньки, здесь, здесь и здесь, — поднимись ко мне, ты ведь можешь, знаешь, что можешь. А я, я действительно почувствовал, что могу, и вот я пошел и поднялся. А потом она сказала: теперь преклони колени, ты сможешь. И я смог. Я делал все, что она повелевала, — промолвил Рун и, помолчав, добавил: — Так будет и впредь.
   — Дитя, — промолвил аббат, взиравший на паренька с изумлением и невольным уважением, — я верю каждому твоему слову. Мне неведомо, каковы твои склонности и умения и на какой стезе намерен ты подвизаться, обретя здоровье. Знаю лишь, что ты не только крепок телом, но и чист духом. Желаю тебе определить свое истинное призвание, и да благословят небеса твой выбор. Если же сейчас, когда ты начинаешь новую жизнь, наша обитель может чем-то тебе помочь, проси — и, прежде чем ты уйдешь, мы сделаем для тебя все.
   — Святой отец, — взволнованно воскликнул Рун, возвращаясь из своей отрешенности в реальный мир и вновь становясь тем, кем он и был, — восторженным и восхищенным ребенком. — Но куда мне уходить? И зачем? Она призвала меня к себе, и то, что я при этом чувствовал, нельзя передать словами. Единственное, чего я хочу, — остаться рядом с ней до конца моих дней. По доброй воле я не расстанусь с ней никогда.


Глава 12



 
   — И ты, отец аббат, дашь ему дозволение остаться в обители? — спросил Кадфаэль, когда Радульфус отпустил Руна, и тот с естественной и ничуть не нарочитой легкостью отвесил низкий, почтительный поклон и удалился упругой, танцующей поступью.
   — Если он не передумает — безусловно, да. Он ведь живое доказательство того, что на нашу обитель снизошла благодать. Но я ни в коем случае не позволю ему постричься в монахи в спешке, ибо не хочу, чтобы впоследствии он сожалел о содеянном. Сейчас он на седьмом небе от счастья и готов с радостью отречься от суетного мира и принести обет безбрачия. Подождем месяц — если за это время он не откажется от своего намерения, я поверю, что таково его истинное призвание, и он сможет стать нашим братом. Но прежде чем вступить в орден, он, как и всякий другой, должен будет пройти послушничество. Я не разрешу ему закрыть за собой дверь в мир, прежде чем он полностью не уверится в правильности сделанного выбора. Так что с ним покуда все ясно, — заявил аббат и, нахмурившись, взглянул на лежавшую перед ним на столе суму. — Ну а с этим что делать? Ты говорил, что она завалилась между топчанами и принадлежит одному из тех двух приятелей?
   — Так сказал парнишка. Но, отец аббат, если ты помнишь, когда был похищен епископский перстень, оба эти паломника дали осмотреть свои сумы. Я, правда, туда не заглядывал и не знаю, что было в каждой из них, если не считать кинжала, который всем показывали, но отец приор наверняка сможет сказать, кому принадлежит эта.
   — Сможет, ежели в нее заглянет, — сказал Радульфус, — только я полагаю, что покуда у нас нет никаких оснований копаться в чужих вещах. Да и так ли для нас важно, кто именно оставил ее здесь, тем паче, что мессир де Бретань пустился следом за этой парочкой. Он непременно их нагонит и, возможно, уговорит вернуться. Подождем сначала весточки от него, а уж там разберемся, что к чему. Ну а сума пока пусть полежит у меня. Надеюсь, что со временем она вернется к своему владельцу.
   Ознаменованный чудом день близился к вечеру, такому же ясному и погожему, каким было утро, и во всей обители царил дух благоговения и восторга. Гости аббатства отстояли вечерню и отправились к ужину, который прошел торжественно и благочестиво.
   Возбуждение к тому времени уже малость улеглось: люди притомились, ибо впечатлений этого дня хватило на всех с избытком. Праздник Святой Уинифред близился к достойному завершению.
   Ускользнув из трапезной, брат Кадфаэль вышел в сад и долго стоял на спускавшемся к воде склоне, глядя в небо. Оставался примерно час до того времени, когда солнце, завершая свой дневной путь, скроется за верхушками видневшихся за Меолом деревьев, но оно и сейчас уже золотило их кроны. Хмельной аромат пряных трав кружил голову.
   «И зачем было так поспешно покидать это чудесное место в такой славный день, — дивился монах. — Впрочем, что толку задаваться вопросом, почему человек поступает так, а не иначе? Почему, например, Сиаран подвергает себя таким мучениям? И почему он, человек столь набожный и благочестивый, вдруг ушел из обители, даже ни с кем не попрощавшись, причем в тот самый день, когда здесь свершилось чудо? Ведь и денежное подношение при уходе сделал не он, а Мэтью. И почему Мэтью не уговорил своего друга задержаться на денек-другой? И почему, наконец, этот самый Мэтью, еще утром светившийся от радости, шагая рука об руку с Мелангель, вдруг без колебаний покинул ее, будто между ними ничего и не было, и последовал за Сиараном?
   И еще вопрос: нельзя ли к этим двум именам — Сиаран и Мэтью — добавить третье — Люк Меверель. Что, в сущности, известно на сей счет? Люка Мевереля последний раз видели, когда он направлялся с юга в Норбери, и шел он один. Сиарана и Мэтью впервые встретил брат Адам из Ридинга. Они опять же пришли с юга, но вместе. Если один из них и есть Люк Меверель, то где же он обзавелся спутником? И главное, кто он, этот спутник?»
   Впрочем, следовало предположить, что тому времени Оливье уже догнал приятелей и, возможно, получил ответы на некоторые из этих вопросов. А он обещал непременно вернуться и даже сказал, что нипочем не уедет из Шрусбери, пока не поговорит с ним, Кадфаэлем, по душам. Монах вспомнил об этом, и у него потеплело на сердце.
   Отправиться в этот час в свой сарайчик Кадфаэля побудило желание в уединении поразмыслить обо всем случившемся. То, что святая простерла свою покровительственную длань над Руном, этим невинным созданием, уже можно было счесть ниспосланной ею благодатью. Но вторая явленная ею милость намного превосходила все, о чем ее смиренный слуга осмеливался даже мечтать. Она вернула ему Оливье, от которого Кадфаэль давно уже отказался, доверив его воле Всевышнего, и смирился с мыслью, что никогда не увидит его снова. Когда Хью шутливо спросил, не молит ли Кадфаэль святую о втором чуде, монах и думать не смел ни о чем подобном и лишь смиренно благодарил ее за уже дарованную милость. Но обернувшись, он увидел Оливье.
   Клонившееся к западу солнце уже окрасило золотом небосклон, когда Кадфаэль открыл дверь своего сарайчика и вступил в пахнувший деревом и сушеными травами сумрак. Впоследствии он говаривал, что именно в этот момент начал понимать, что отношения между Сиараном и Мэтью, возможно, не совсем таковы, какими их все привыкли считать. Где-то в тайниках сознания стала смутно вырисовываться догадка, которая, однако, так и не успела оформиться окончательно, ибо, едва он открыл дверь, из темноты донеслось испуганное, приглушенное восклицание и какой-то шорох.
   Монах помедлил и, ступив через порог, оставил дверь открытой, как бы показывая этим, что не закрывает незваному гостю путь к отступлению.
   — Не бойся, — произнес монах, стараясь, чтоб его голос звучал мягко и доброжелательно, — это я, брат Кадфаэль. Я не сделаю тебе ничего дурного, но надеюсь, что сюда, к себе, могу зайти и не спрашивая разрешения.
   Потребовалось некоторое время на то, чтобы глаза монаха приспособились к полумраку. Впрочем, темно здесь казалось лишь после яркого солнечного света, и очень скоро полки с выстроившимися на них тесными рядами фляг, бутылей и жбанов и гирлянды свисавших с низкой потолочной балки сушеных трав приобрели отчетливые очертания.
   На широкой деревянной лавке, стоявшей у противоположной от входа стены, кто-то зашевелился. Приглядевшись, Кадфаэль узнал Мелангель. Медно-золотистые волосы девушки были растрепаны, глаза покраснели от слез. Минуту назад она плакала навзрыд, забравшись с ногами на лавку и закрыв лицо ладонями, и сейчас еще слабо всхлипывала. Но появление Кадфаэля не напугало ее и не смутило, ибо девушка уже успела проникнуться доверием к добросердечному монаху. Она спустила на пол ноги в стоптанных башмаках, откинулась к деревянной стене, выпрямилась и горестно вздохнула.
   Неторопливо усаживаясь монах заговорил медленно, с расстановкой, чтобы дать девушке время совладать с собой. Пусть хоть голосок не дрожит, а что личико заревано, беда невелика — в сарайчике-то не больно светло.
   — Ну вот, милое дитя, здесь тихо, спокойно. Никто посторонний сюда не придет и тебя не потревожит. Можешь говорить свободно и не сомневайся: все, что ты скажешь, останется между нами. А тебе, как мне думается, есть что сказать. Вот и посидим, потолкуем…
   — О чем теперь толковать — едва слышно промолвила девушка грустным, потерянным голосом. — Он ушел.
   — Тот, кто ушел, может и вернуться. Любая дорога ведет и туда, и обратно. Скажи-ка мне лучше, почему это ты сидишь одна-одинешенька в темном сарае в тот самый день, когда все добрые люди празднуют исцеление твоего брата и ему для полного счастья, может быть, как раз тебя и не хватает?
   Монах не присматривался к девушке, и не столько увидел, сколько почувствовал, что упоминание о брате всколыхнуло в ней волну тепла и нежности. Кажется, на ее заплаканном лице появилось даже какое-то подобие улыбки.
   — Я ушла, чтобы не омрачать ему праздник, — тихонько ответила девушка. Думаю, никто и не заметил моего отсутствия, как никто не заметил того, что мое сердце разбито. Никто, кроме разве что тебя, — добавила Мелангель, не сетуя, а как бы смиряясь с неизбежностью.
   — Сегодня утром я видел тебя и Мэтью, когда вы выходили из часовни Святого Жиля, и готов биться об заклад, что тогда твое сердечко было в порядке, да и его сердце тоже. И если нынче оно у тебя разбито, то почему ты считаешь, что у него целехонько? Думаю, что это не так. Ну а теперь расскажи, что же стряслось. Какой меч рассек его сердце? Ты наверняка знаешь. Раз уж они ушли, то ушли, но кое-что, возможно, еще удастся исправить.
   Девушка уткнулась ему в плечо и вновь разразилась рыданиями. Она не старалась спрятать свое распухшее, заплаканное лицо, а поскольку глаза монаха уже привыкли к полумраку, он разглядел темневший на ее щеке синяк. Кадфаэль обнял Мелангель за плечи и ласково привлек к себе, пытаясь хоть чуточку успокоить. Он знал, что сердечные раны заживают не скоро, и понимал, что заглушить ее боль поможет лишь время.
   — Это он тебя ударил? — спросил Кадфаэль.
   — Я не отпускала его, — поспешно заговорила Мелангель, даже сейчас стараясь оправдать любимого, — он никак не мог вырваться, вот и…
   — Значит, он вырывался? Видать, считал, что должен уйти во что бы то ни стало?
   — То-то и оно. Заявил, что должен уйти, чего бы это ни стоило и ему и мне. О брат Кадфаэль, но почему? Я-то думала, что он любит меня, так же как и я его. А он… видишь, как он обошелся со мной, когда пришел в ярость?
   — Пришел в ярость? — переспросил Кадфаэль и мягко развернул девушку лицом к себе. А это еще почему? Коли ему невтерпеж идти со своим другом — его дело, но за что же на тебя злиться? Это ведь беда твоя, а никак не вина.
   — Моя вина в том, что я ему ничего не сказала, — печально пояснила девушка, — но я всего лишь выполнила просьбу Сиарана. Он сказал, что хочет уйти ради нас обоих, а меня попросил отвлечь Мэтью. занять его подольше, а главное, ни в коем случае не говорить ему, что епископский перстень нашелся и возвращен ему. Он сказал, чтобы я забыла его и помогла Мэтью сделать то же самое. Он хотел, чтобы Мэтью остался со мной и мы были счастливы.
   — Так что же получается, — требовательно вопросил монах, — значит, они ушли не вместе? Ты хочешь сказать, что Сиаран попросту сбежал от него?
   — Ну почему «сбежал»? — вздохнула Мелангель. — Он ведь хотел добра нам обоим, а украдкой ушел только потому, что иначе Мэтью непременно бы за ним увязался.
   — Когда? Когда это было? Когда ты говорила с ним? Когда он ушел?
   — Помнишь, на рассвете я была здесь? Так вот возле Меола я увидала Сиарана…
   Девушка горестно вздохнула, заново переживая случившееся, и пересказала монаху все подробности той утренней встречи. Кадфаэль внимательно слушал, и с каждым ее словом уже посещавшие его смутные догадки приобретали все более четкие очертания.
   — Так, так, продолжай. Что потом случилось между тобой и Мэтью? Насколько я понимаю, ты поступила, как просил Сиаран. Постаралась отвлечь Мэтью и это тебе, кажется, удалось. Наверное, он за все утро ни разу не вспомнил о Сиаране, полагая, что без перстня тот все равно не осмелится шагу ступить из аббатства. Когда же он всполошился?
   — За обедом Мэтью приметил, что Сиарана нигде не видно, и забеспокоился, хотя поначалу не очень сильно. Пошел его искать, но конечно же, не нашел… Ну а потом я встретилась с ним в саду, и он сказал: «Да хранит тебя Господь, Мелангель, ибо, как мне ни жаль, тебе придется самой о себе заботиться…»
   Она помнила почти каждое сказанное им слово и повторяла их наизусть, как ребенок повторяет заученный урок.
   — Я хотела его успокоить, а вышло так, что ненароком проговорилась. Сказала слишком много, и Мэтью понял, что я говорила с Сиараном, знала, что тот собирается тайком уйти, и скрыла это.
   — А что было потом, когда ты во всем призналась?
   — Он рассмеялся. Но брат Кадфаэль, что это был за смех — горький, злобный, отчаянный.
   Девушка сбивчиво, но подробно рассказала Кадфаэлю, как она рассталась с молодым человеком. Все, сказанное тогда Мэтью, настолько врезалось ей в память, что она воспроизвела точно не только его слова, но и яростный тон. Монах слушал девушку и поражался тому, как мог он так заблуждаться насчет Сиарана и Мэтью. В свете услышанного все, известное об этих двоих, приобретало противоположный смысл. Неустанная забота оказалась безжалостным преследованием, бескорыстная любовь — всепоглощающе ненавистью, благородное самопожертвование — злобным расчетом. Значит, и умерщвление плоти было не знаком покаяния и смирения, а единственной защитой, подобной броне, которую нельзя снять ни на миг.
   Монах вспомнил: когда он упрашивал Сиарана хоть ненадолго снять крест, Мэтью негромко промолвил: «Я ему то же самое говорю, добрый брат. Иначе он так и будет стонать и корчиться от боли».