Энгеларда трясло от гнева, но постепенно он овладел собой. Юноша обнял и привлек к себе Сионед, а поверженного врага с презрением пнул ногой.
   — Эй ты, вставай, я тебя не трону! Не стану пачкать руки — пусть тобой займется закон.
   Однако Колумбанус не пошевелился и не издал ни вздоха, ни стона. Все трое воззрились на него в тревожном молчании — он лежал неподвижно, слишком уж неподвижно для живого существа.
   — Ишь ты, притворяется, хитрый как лиса, — сурово промолвил Энгелард, — перепугался, что придется отвечать, и хочет вызвать к себе жалость. Я слышал, что он мастер на такие штуки.
   Однако редко» бывает, чтобы тот, кто прикидывается, будто лишился чувств, заслышав, что о нем говорят, не перестарался и не выдал этим себя, а полная отрешенность Колумбануса не выглядела нарочитой.
   Брат Кадфаэль опустился на колени рядом с Колумбанусом и легонько потряс его за плечи. Голова лежащего бессильно мотнулась, и Кадфаэль выпрямился с глубоким озабоченным вздохом. Затем он снова склонился над Колумбанусом, положил ему руку на сердце, присмотрелся к полуоткрытому рту, пытаясь уловить признаки дыхания, и наконец, взяв в руки его голову, слегка повернул ее. Голова Колумбануса откинулась в сторону и осталась в таком положении — столь невероятном, что Энгелард и Сионед поняли худшее прежде, чем Кадфаэль поднял на них глаза и промолвил, обращаясь к Энгеларду:
   — Долго бы тебе, приятель, пришлось дожидаться, пока он переведет дух. Я гляжу, ты силы своей не знаешь. Он мертв — ты ему шею сломал.
   Потрясенные и озадаченные, они уставились на распростертое тело — похоже, до них еще не дошло, чем грозит такой поворот событий. Для Энгеларда и Сионед это был просто несчастный случай — никто не хотел такого исхода, но, в конце концов, в том, что произошло, заключалась своего рода справедливость. Однако Кадфаэль предвидел, что разразится скандал, который может исковеркать судьбы юных влюбленных, да и не их одних. Будь Колумбанус жив, они сумели бы принудить его повторить свое признание в присутствии уважаемых свидетелей — а какие доказательства его вины остались у них теперь? Вокруг вновь царили тишина и покой, как будто и не было разразившейся в ночи смертельной схватки. Никто, кроме них троих, ничего не видел и не слышал, ближайшее жилье находилось неблизко. И это, рассудил Кадфаэль, на худой конец, позволит выиграть время.
   — Мертв? — ошарашенно протянул Энгелард. — С чего бы это? Я всего-то его легонько встряхнул. Не может же человек просто так взять да помереть!
   — А вот он умер. Такого, признаться, я не предусмотрел, и теперь теряюсь в догадках: что же нам делать? — произнес Кадфаэль без укора, но в то же время давая молодым людям понять: необходимо что-то предпринять, и чем быстрее, тем лучше, а стало быть, всем им не мешает пошевелить мозгами.
   — Что делать, говоришь? — в недоумении переспросил Энгелард. Юноша, похоже, так и не уяснил всей опасности сложившегося положения, и все дальнейшее представлялось ему простым и ясным. — Надо позвать отца Хью и твоего приора и рассказать им обо всем, что тут стряслось, — а как же иначе? Жаль, конечно, что я убил этого малого, но, честно говоря, особой вины я за собой не чувствую.
   По-видимому, Энгеларду и в голову не приходило, что другие могут счесть его виновным. Кадфаэль был невольно тронут его простодушием. Рано или поздно жизнь паренька обломает, но пока даже ложное обвинение не поколебало его уверенности в том, что люди разумны и справедливы, и лучше всего говорить правду. Зато, подумалось Кадфаэлю, похоже, что Сионед вовсе в этом не уверена. Девушка тревожно молчала — видно, поняла, что дело приняло дурной оборот. Между тем рана на ее руке продолжала кровоточить. «Пусть-ка займутся тем, что не терпит отлагательств, — решил Кадфаэль, — авось я тем временем что-нибудь придумаю».
   — Ну, хватит бездельничать! — заявил монах. — Энгелард, помоги-ка мне оттащить эту падаль обратно в часовню. А ты, Сионед, поищи его кинжал. Нельзя оставлять его валяться в траве — не ровен час, кто-нибудь найдет. А еще тебе надо промыть и перевязать рану. Там, за кустом боярышника, я видел ручей, а уж полотна на повязку у нас, слава Богу, хватит.
   Юноша и девушка доверяли монаху безоговорочно и выполнили его указания, не задавая вопросов, правда, Энгелард, бережно перевязав Сионед руку и убедившись, что рана не опасна, опять заладил свое, уверяя, что самое лучшее, — это ничего не скрывать, ибо если правда и может навлечь на кого-то бесчестье, то только на Колумбануса.
   Кадфаэль тем временем возился с кремнем и трутом. Он зажег свечи и добавил масла в лампаду, из которой сам и отлил изрядную порцию перед тем, как Сионед спряталась под свисавшими из-под раки святой Уинифред алтарными покровами. Покончив с этим, он обернулся к Энгеларду и назидательно промолвил:
   — Ты, видать, думаешь, что ежели не сделал ничего худого, а мы, все трое, выступим и обличим негодяя, то весь свет нам тут же поверит. Как бы не так — сынок, я в таких вещах больше смыслю. Признание Колумбануса — то, что мы с Сионед здесь слышали, — это единственное доказательство его вины, которое у нас есть. Точнее сказать, которое у нас было, потому как нынче мы и того не имеем. Будь он жив, мы бы снова выколотили из него правду, но покойник такого удовольствия нам не доставит. А чего стоят наши обличения без доказательств? Так что не тешь себя пустыми надеждами — вздумай мы обвинить Колумбануса, разразится страшный скандал, бросающий тень на репутацию Шрусберийского аббатства, а этого Бенедиктинский орден никогда не допустит. Принц и епископ поддерживают приора — и против нас объединятся и духовные, и светские власти. Скажи мне, кто сможет противостоять такой силе? Уж, во всяком случае, не чужеземец без роду-племени. Пойми, что орден ни за что не позволит поставить под сомнение свое право на мощи святой Уинифред. И если мы сунемся со своей правдой, они заявят, что отъявленный негодяй, которого уже разыскивают за одно убийство, в отчаянии совершил второе, а теперь плетет небылицы, чтобы избежать кары за оба злодеяния. Жаль, что все так обернулось, — я ведь сам предложил Сионед позвать тебя, чтобы ты покараулил в засаде на случай опасности. Ну да ладно, твоей вины тут нет — я все это затеял, с меня и спрос. Только о том, чтобы выложить правду отцу Хью, бейлифу или еще кому, ты и думать брось. До утра у нас время еще есть, и надо употребить его с пользой. Запомни, что правда — это не единственный путь, ведущий к справедливости.
   — Да разве они посмеют усомниться в словах Сионед? — упорно твердил Энгелард.
   — Глупый мальчишка — да они просто скажут, что Сионед лжесвидетельствует, желая спасти возлюбленного, даже и вопреки собственной природе. Вспомни-ка, на что пошел из-за любви Передар! А что до меня, то, во-первых, я не имею особого влияния, а во-вторых, мне хотелось бы выручить не только вас, но и всех, кто ни в чем не виновен, но так или иначе замешан в эту историю. Взять хотя бы нашего приора — он, правда, человек косный, высокомерный и порой упрямый, но все же не лжец и уж всяко не убийца. Да и весь наш орден никак не заслужил, чтобы его ославили из-за такой паршивой овцы, как этот Колумбанус. А сейчас помолчите — мне надо поразмыслить. И вот еще что: пока я думаю, уберите-ка с пола осколки от этой склянки из-под отвара. К утру в часовне должно быть чисто, как будто здесь ничего и не происходило.
   Юноша и девушка послушно взялись за уборку, а монах призадумался, выискивая выход из этого тупика.
   — Ты мне вот что скажи, — помолчав, обратился он к Сионед, — как это ты догадалась вложить столь пламенные речи в уста святой Уинифред, — у тебя получилось лучше, чем мы поначалу задумали? Особенно когда ты сказала, что вовсе не собиралась покидать Гвитерин и что Ризиарт был не просто честным человеком, а твоим избранником.
   Девушка удивилась:
   — Я что, и правда так говорила?
   — Именно так, и вышло это удачно, хоть мы об этом вроде и не договаривались. Что тебя надоумило?
   — Сама не знаю, — отозвалась озадаченная Сионед, — я даже не помню, что говорила. Слова лились как будто сами собой.
   — А может быть, — вмешался Энгелард, — это святая решила наконец сказать свое слово. А то ведь все эти монахи толковали лишь о своих видениях и объясняли их, как им вздумается, а спросить саму святую, чего она хочет, никому и в голову не пришло. Считали небось, что им виднее.
   «Устами младенца глаголет истина!» — подумал Кадфаэль, который, кажется, начал понимать, как можно устроить все наилучшим образом. Если кто и останется доволен исходом всей этой истории, то в первую очередь сама святая Уинифред. Ну а если удастся удовлетворить всех, то лучшего и желать не приходится. Взять, к примеру, Колумбануса. Всего несколько часов назад он на глазах у всех молил святую позволить его душе покинуть бренное тело и распроститься с суетным миром. Что ж, можно считать, что его желание исполнилось. Бедняга, конечно, не ожидал, что его поймут буквально, а не то поостерегся бы обращаться к Уинифред с подобной просьбой. На самом-то деле он хотел наслаждаться жизнью на грешной земле, греясь в лучах славы. Но святые, в конце концов, вправе предполагать, что взывающие к ним искренни в своих молитвах.
   «А что, если устами Сионед действительно говорила святая? — подумал монах. — Кто я таков, чтобы подвергать это сомнению? И если она и впрямь желает остаться в Гвитерине, — что очень даже похоже на правду, — то не следует ли ей в этом помочь? Могилу, где она покоилась, недавно раскапывали, и если раскопать ее еще раз, никто этого и не заметит».
   Сионед взглянула на монаха, и на лице ее появилась робкая, доверчивая улыбка.
   — По-моему, ты уже начал понимать, что тебе нужно делать? — спросила девушка.
   — По-моему, — отозвался Кадфаэль, — я уже начал понимать, что нужно делать всем нам. Так вернее будет. Давай-ка, Сионед, принимайся за дело, и можешь не спешить, для нас с Энгелардом занятие тоже найдется. Возьми свое покрывало и расстели его под кустами боярышника — там, где они уже начали отцветать, но цветы еще не осыпались. Потряси кусты и собери побольше цветков. Помнится, когда он последний раз видел святую, она явилась ему в облаке белых цветов, которые источали сладостный аромат. Ну что ж — у нас будет и то и другое.
   Так ничего и не поняв, девушка послушно взяла льняное полотнище, послужившее ей саваном, и отправилась в заросли боярышника.
   — Дай-ка сюда кинжал, — попросил монах Энгеларда, когда Сионед ушла. Он вытер клинок вуалью, которую Колумбанус сорвал с головы девушки, и поставил свечи так, чтобы свет падал на восковые печати, которыми была запечатана рака.
   — Слава Богу, что он не истек кровью. Ряса и вся одежда не запачканы и не порваны. Ну-ка раздень его!
   Кадфаэль ощупал первую печать. Слой воска был достаточно толстым, а лезвие кинжала тонким и острым. Удовлетворенно кивнув, монах поднес острие клинка к пламени лампады.
   Задолго до рассвета все было сделано. Втроем они спустились к поселку и остановились на опушке леса, откуда начиналась кратчайшая тропинка, ведущая к усадьбе Ризиарта. Окровавленное покрывало и осколки стекла Сионед захватила с собой и закопала в лесу. Благо что слуги, засыпавшие могилу Ризиарта, оставили лопаты рядом, чтобы подровнять холмик на следующий день, и не пришлось за ними бегать. Это сберегло им добрый час времени.
   — Ну теперь шума не будет, — заявил Кадфаэль, когда они остановились у развилки, — никакого шума и никаких обвинений. Я думаю, что ты можешь взять Энгеларда с собой в усадьбу — пусть только из дому носа не кажет, пока мы не уедем. А как только мы уберемся, в Гвитерине снова настанет мир. И не надо бояться, что бейлиф вздумает преследовать Энгеларда или Джона. Я шепну словечко на ухо Передару, тот передаст бейлифу, а бейлиф перескажет принцу Овейну. Отцу Хью, тому мы вовсе ничего не станем рассказывать — к чему отягощать совесть простого, доброго и честного человека. И если монахи из Шрусбери останутся довольны, и гвитеринская община тоже, — потому как шила в мешке не утаишь и слухами земля полнится, — никому и в голову не придет болтать лишнее и портить обедню. Мудрый государь, а Овейн Гуинеддский представляется мне именно таким, предпочтет оставить все как есть.
   — Весь Гвитерин, — промолвила Сионед, поежившись при этой мысли, — соберется завтра посмотреть, как вы заберете раку с мощами.
   — Чем больше народу — тем лучше. Нам нужны очевидцы, охи и ахи, изумление и восторг. Я, знаешь ли, великий грешник, — добавил монах, размышляя вслух, — но тяжести греха почему-то не ощущаю. Может ли цель оправдывать средства — вот что мне хотелось бы знать.
   — Я знаю только одно, — отозвалась Сионед, — теперь мой отец может упокоиться с миром, и этим я обязана тебе. И не только этим. А помнишь, как я увидела тебя в первый раз, когда с дерева соскочила? Я ведь тогда думала, что ты такой же, как все монахи, и не захочешь на меня смотреть.
   — Дочка, надо вовсе ума лишиться, чтобы не захотеть на тебя смотреть! Я уж так смотрел, глаз не мог оторвать, и буду помнить тебя до конца своих дней. Но вот как, дети мои, вы сумеете устроить свои дела, когда я уеду и не смогу вам больше помогать?
   — Все будет хорошо, — сказал Энгелард, — я чужеземец, и, по закону, могу расторгнуть соглашение с моим господином, отдав ему половину своего имущества, и снова стать свободным человеком. А ведь теперь моя госпожа — Сионед.
   — А когда он будет свободен, — добавила Сионед, — никто не сможет помешать мне разделить с ним мое достояние. Это будет только справедливо. Дядюшка Меурис препятствовать нам не станет — примириться с этим ему будет совсем нетрудно. Одно дело — выйти за безродного и подневольного чужеземца, а совсем другое — за вольного человека, к тому же за наследника манора, пусть даже до поры он и не может вступить в права наследования.
   — Особенно, — согласился Кадфаэль, — если дядюшка давно заприметил, что никто во всем королевстве не умеет управляться со скотиной лучше этого паренька.
   «Во всяком случае, — подумал монах, — эти двое счастливы, и надеюсь, что Ризиарт не осудит их за это. Он всегда был отходчивым человеком».
   Пришло время расставаться. Энгелард, не мастер произносить долгие речи, поблагодарил монаха коротко и сердечно. Сионед, уже собравшись идти, обернулась, порывисто бросилась Кадфаэлю на шею и поцеловала его. Поцеловала на прощанье, ибо монах посоветовал им обоим не показываться в часовне. Она ушла, а голова Кадфаэля еще долго кружилась от сладкого, пьянящего аромата боярышника.
   По дороге к дому отца Хью брат Кадфаэль завернул к мельничному пруду и зашвырнул кинжал Колумбануса в темный глубокий омут. До заутрени оставалось не более часа, и монах решил хоть немного поспать. Как все-таки хорошо, подумал он, укладываясь на сеновале, что братья, мастерившие раку, оказались такими дотошными и догадались проложить ее изнутри свинцом.

Глава одиннадцатая

   В тот день приор Роберт пробудился и отправился к заутрене с чувством столь глубокого удовлетворения успехом своей миссии, что едва не забыл об исчезновении брата Джона, и даже когда вспомнил об этом досадном происшествии, то решил отложить этот вопрос на потом — этим надо будет заняться, и он займется, но в свое время. Нынче же это никак не должно омрачать великолепие предстоящего события.
   Утро и впрямь выдалось на славу — ясное, солнечное и безмятежное. После заутрени монахи вышли из церкви и двинулись к часовне старого кладбища, бывшие на службе гвитеринцы последовали за ними, а по дороге к шествию молча присоединялись и остальные. Они появлялись со всех тропинок, и под конец процессия стала напоминать некое достопамятное паломничество. Они подошли к сторожке Кэдваллона, и Кэдваллон вышел к ним и присоединился к шествию. Передар не осмеливался идти с ними, ибо на него была наложена епитимья и ему надлежало оставаться дома, пока не истечет срок покаяния. Однако отец Хью любезно пригласил его, а приор Роберт даже удостоил снисходительной улыбки: так мог бы святой улыбнуться грешнику. Госпожа Брэнуин если уже и проснулась, то, верно, еще не вполне оправилась от своей ипохондрии. Похоже, что домашние не слишком настаивали на том, чтобы она пошла с ними, а может быть, она сама решила наказать их своим отсутствием. Как бы то ни было, от ее присутствия они были избавлены.
   Процессия не имела строгого порядка — и братья, и селяне свободно переходили с места на место, здоровались и переговаривались друг с другом. Празднество было всеобщим, что странно, если принять во внимание препоны, угрожавшие ему несколько дней подряд. Жители Гвитерина теперь проявляли осмотрительность — они решили наблюдать за всем и не упускать ничего.
   Передар подошел к Кадфаэлю и молча встал рядом с ним, всем своим видом выражая благодарность. Когда Кадфаэль справился о самочувствии его матери, молодой человек покраснел и нахмурился, а затем с по-детски виноватой улыбкой промолвил, что с нею все в порядке: она еще не совсем отошла от дремы, но больше не гневается и настроена миролюбиво.
   — Коли пожелаешь, ты можешь сослужить добрую службу — и Гвитерину, и мне, — сказал брат Кадфаэль и шепотом поведал Передару, о чем следовало известить Гриффита, сына Риса, бейлифа принца Овейна.
   — Вот оно как! — Передар широко раскрыл глаза, начисто позабыв о собственных непростительных прегрешениях, и тихонько присвистнул: — Стало быть, ты хочешь, чтобы все так и осталось?
   — Раз уж так вышло, пусть все остается как есть. Кому от этого хуже? Все только выигрывают — и мы, и ты, и Ризиарт, и святая Уинифред. Уинифред, пожалуй, больше всех. И конечно же, Сионед с Энгелардом, — добавил монах сурово, испытывая сердце кающегося грешника.
   — Да… Я рад за них! — произнес Передар с нарочитым воодушевлением, склонил голову и опустил глаза.
   Юноша вовсе не был рад но стремился не подавать виду, и было ясно, что решимости на это у него хватит. Пройдет год-другой — никто и не припомнит Энгеларду эту историю с оленем. В конце концов, если захочет, он сможет свободно вернуться в Чешир, а со смертью отца унаследует его земли. Его больше не будут считать преступником, объявленным вне закона, и все неприятности для него закончатся.
   — Я сегодня же передам твои слова Гриффиту, сыну Риса. Сейчас он за рекой, у своего кузена Дэвида, но — если это может послужить закону — отец Хью освободит меня от епитимьи. — Передар смущенно улыбнулся. — Твое доверие — большая удача для меня. Я могу получить отпущение грехов, поверив бейлифу то, что знать должны все, но никто не должен произносить вслух.
   — Хорошо! — промолвил довольный брат Кадфаэль. — А остальным займется бейлиф. Одно слово принцу — и дело сделано.
   Процессия подошла к тому месту, где к дороге спускалась самая короткая тропа из усадьбы Ризиарта. Сюда и явилась половина его домочадцев. Бард Падриг любовно прижимал к груди маленькую арфу — верно, после прощальной церемонии он собирался посетить еще чей-нибудь дом. Пахарь Кай, так и не снявший впечатляющей повязки со своей вовсе не пострадавшей головы, шел, артистически покачиваясь и бесстыже поблескивая видневшимся из-под повязки глазом. Не было видно ни Сионед, ни Энгеларда, ни Аннест, ни Джона. Брат Кадфаэль сам распорядился об этом, но сейчас вдруг ощутил горечь от их отсутствия.
   Они приблизились к небольшой прогалине. Лес по обе стороны расступился, и взгляду открылась узкая полоска некошеной травы и каменная, поросшая зеленым мхом стена старого кладбища. Показалась маленькая часовенка святой Уинифред — почерневшая, осевшая, выглядевшая слишком высокой для своего фундамента. С востока от нее, на сочной зелени весенней травы, точно шрам выделялся темный прямоугольник — свежевырытая могила Ризиарта. У ворот приор Роберт остановился и повернулся навстречу процессии. Лицо его светилось милосердием, если не любовью. Приор заговорил, а брат Кадфаэль переводил его слова.
   — Отец Хью, и вы, добрые люди Гвитерина! С благими намерениями явились мы сюда — ибо мы верили, как верим и ныне, что вело нас Божественное Провидение и желание почтить святую Уинифред в соответствии с ее волею. Не лишить вас сокровища стремимся мы, но позволить лучам его воссиять для многих и многих, и для вас в том числе. Скорбью исполнились мы оттого, что миссия наша могла кого-то из вас опечалить. Теперь же, достигнув согласия, когда вы по доброй воле позволяете нам увезти мощи святой, к вящей ее славе, мы обрели радость и облегчение. Ныне вам ведомо, что не замышляли мы ничего худого, желали одного лишь добра, и теперь исполняем то, что надлежит, с должным почтением.
   Слушавшие приора стояли полумесяцем — и с одного его края до другого прокатился едва слышный ропот невольного согласия, почти одобрения.
   — Так не затаите ли вы недобрых чувств за то, что мы увезем с собой сию драгоценность? Верите ли вы, что мы поступаем по справедливости и берем лишь то, что нам предназначено?
   «Лучше он не мог бы сказать, — удивленно и обрадованно подумал брат Кадфаэль, — он говорил так, как если бы все знал или как будто я составил для него эту речь. Если последует столь же удачный ответ, я, пожалуй, и сам уверую в это чудо».
   Толпа расступилась, и вперед вышел Бенед, крепкий, видный, внушающий уважение. Он был достоин говорить от имени прихода, как и всякий гвитеринец, кроме разве что отца Хью, который в этом деле занимал двусмысленную позицию, сохраняя нейтралитет, а посему благоразумно хранил молчание.
   — Отец приор! — хрипло заговорил Бенед. — Нет среди нас ни единого, кто пожалел бы для вас реликвии, возлежащей в ковчеге на алтаре. Мы и вправду верим, что эти останки по праву принадлежат вам, и с нашего согласия вы возьмете их в Шрусбери, где им и подобает находиться, как на то указывали знамения.
   Это было уж слишком хорошо. Приору Роберту позволительно было зардеться от удовольствия; возможно, он испытывал даже некоторую неловкость. Кадфаэль же невольно обвел долгим озабоченным взглядом собравшихся, их невозмутимые, непроницаемые, улыбающиеся лица, их широко открытые глаза, в которых ничего нельзя было прочесть. Никто не ерзал, не перешептывался, и даже из задних рядов не донеслось ни смешка. Кай с неподдельным восхищением таращился одним — не прикрытым повязкой — глазом. Бард Падриг прямо-таки излучал благодушие и удовлетворение по случаю всеобщего примирения. Они уже знали! То ли Сионед пустила осторожный шепоток по кругу, то ли природное чутье подсказало им истину, но если не в подробностях, то по сути гвитеринцы знали все, что следовало знать. И ведь никто не проговорится, не обмолвится ни словом, покуда пришельцы не уйдут восвояси.
   — Идемте же, — возгласил исполненный признательности приор Роберт, — освободим брата Колумбануса от его бдения. Приспело время святой Уинифред начать свой путь домой.
   Высокий, с царственной осанкой, с серебристыми сединами, он повернулся и величественно ступил на порог часовни, а большинство гвитеринцев гурьбой вошли на кладбище следом за ним. Белой аристократической рукой он распахнул дверь и замер.
   — Брат Колумбанус, вот и мы! Бдение твое завершилось.
   Приор сделал шаг, другой… После яркого солнца ему показалось, что в часовне царит полутьма, хотя сквозь маленькое оконце с восточной стороны струился ясный свет. Потом из полумрака выступили стены — побуревшие, пахнущие деревом, и он смог различать то, что было внутри: вначале лишь очертания, а потом свет — такой резкий и слепящий, что Роберт застыл в изумлении, охваченный благоговейным трепетом. Часовня была заполнена тяжелым, навязчивым сладким ароматом. От повеявшего в открытую дверь легкого утреннего ветерка он заколыхался волнами. На алтаре ровным пламенем горели две свечи, между ними — маленькая лампадка.
   Аналой стоял прямо перед гробом, однако коленопреклоненного монаха перед ним не оказалось. Алтарь и раку словно припорошило снегом, их устилали белоснежные лепестки — будто волшебный ветер пронес их в своих ладонях через два поля от цветущей боярышниковой изгороди и, не уронив по пути ни одного цветка, вдохнул их сквозь алтарное окошко. Благоухающая метель осыпала и аналой, и скомканные пустые облачения, брошенные перед ним.
   — Колумбанус!.. Что это? Его здесь нет! Брат Ричард подступил к приору слева, брат Жером справа. Бенед, Кэдваллон, Кай и все остальные сгрудились позади, а затем расступились по обе стороны вдоль темных стен часовни и, вдыхая сладостное благоухание, воззрились на это чудо. Никто не решался опередить приора, и наконец он сам медленно двинулся вперед и склонился, чтобы поближе рассмотреть то, что осталось от брата Колумбануса.
   Черная бенедиктинская ряса лежала там, где он преклонял колена, полы откинулись назад, верхняя часть упала складками, а рукава распростерлись, как крылья, и были согнуты в локтях, будто бы покинувшие их руки оставались сложенными в молитвенном жесте. Из-под рясы что-то белело.
   — Глядите! — благоговейно прошептал брат Ричард. — Рубаха его осталась внутри рясы, а вот, гляньте — его сандалии!
   Они виднелись из-под края одеяния, сложенные вместе, подошвами вверх, как будто оставались на ногах молящегося. На аналое, на месте для Библии, где должны были покоиться руки монаха, лежал цветок боярышника.
   — Отец приор! Здесь все его одежды. И подрясник, и подштанники — все! Одно надето на другое — так, как он носил! Как будто… как будто он был вознесен из своих одежд и оставил их здесь, подобно змее, что сбрасывает старую кожу и является в блеске новой!