- Будем, будем! Я знаю, что будем. А как? Говорю - глазком бы взглянуть!
   - А ты закрой оба глаза, и увидишь - как, - посоветовал Михаил.
   Люда послушалась, повернув к нему лицо, - чуть запрокинутое, лунное, с опущенным полукружьем ресниц, с губами, на которых была видна каждая тончайшая неж"
   ная черточка, оно было и таким, каким Михаил всегда его знал, и почему-то таким, каким он никогда не представлял его; слабо и дивно голубела шея.
   - Вот так!
   Потеряв дыханпз, чувствуя, как его собственное лицо словно ошпарило кипятком, а сам он взлетает куда-то ввысь, Михаил нашел, отыскал эти губы своими, припал к ним, - они судорожно сжались и тут же доверчиво раскрылись навстречу сладостным, чистым, испуганным холодком. Дважды он целовал ее и прежде - когда она сидела в комнате отдыха за одной книгой украдкой коснувшись губами уха, вроде шепнув что-то; и - на бегу, после отбоя - замирая от ужаса, что либо дежурная воспитательница, либо кто из своих же увидит, - так, как сейчас, он поцеловал ее впервые.
   - Пусти!.. - Люда, отталкивая, уперлась руками в грудь Михаила. Нельзя так... крепко!
   - Можно! Можно! - ошалев от своей смелости, от какой-то крылатости, ликовал Михаил. - Почему нельзя?
   - Так - нельзя.
   - Почему? - допытывался Михаил, реагируя в своем ликовании только на запрет - нельзя и все в том же ликовании не замечая оговорки - так.
   - Нельзя, и все. - Придя в себя, Люда рассмеялась, сослалась на самую высокую инстанцию, решения и советы которой обсуждению не подлежали: Сергей Николаич не велел!
   - Сергей Николаевич? - поразился Михаил. - Ну да?
   - Вот тебе и ну да! - Люда торжествовала, синие, сейчас почти черные глаза ее сияли так, словно в каждом из них было по звезде: сияли так ярко, лучисто и лукаво, что Михаил чуть было не потянулся к ней снова. - Когда ж он тебе это сказал?
   - Когда уходили.
   - Вот мужик! - теперь засмеялся и Михаил. - Мне бутерброды дал, а тебе, видишь, сказанул что-то! А почему все-таки нельзя?
   - Когда-нибудь скажу, - снова рассмеявшись, пообещала Люда, почувствовав себя в эту минуту мудрей, чем ее славный лопоухий Мишка.
   По мосту, постукивая разболтанными тесинами настила, шла машина, желтые, откидываемые фарами снопы света ощупывали дорогу, скользили и вдруг на повороте резко ударили по Михаилу и Люде - словно искали их.
   Золотисто подрожав, луч вильнул в сторону; Люда, отведя от глаз руку, спросила:
   - Интересно, что они подумали о нас?
   - Позавидовали небось. Подумали: вот счастливые!
   - Миш, а мы правда - счастливые?
   - Конечно.
   Неподвижная луна каким-то непонятным образом незаметно переместилась и поглядывала на Михаила и Люду не прямо, в упор, как недавно, а со стороны, справа; свет ее, кажется, стал еще чище, еще прозрачней. Теперь, когда Загорово - за их спиной - спало первым, самым глубоким сном и оттуда не доходило ни одного звука, тишина отчетливо доносила близкое слабое побулькивание воды; где-то неподалеку кроткая Загоровка обтекала камень либо корягу, тихонько дробя о них свою несильную струю. Наверное, это и есть счастье, размышляла Люда:
   такая ночь, такая луна, это слабое побулькивание воды - когда вроде и в самой тебе вот так же бежит, звенит какой-то ручеек, эта, наконец, рука на твоих плечах, о которую - если чуть откинуть голову - можно украдкой потереться шеей, затылком... Словно решив сложную задачку, Люда удовлетворенно вздохнула и, опустив все доказательства, весь ход решения, вслух сказала ответ:
   - Красиво как!..
   - На всю жизнь!
   Останется, запомнится, сохранится - на всю жизнь, - Михаил не досказал ни одного из этих слов, только подразумевая их, но Люда поняла, кивнула, согласившись; и сама сказала убежденно и не очень ясно, и Михаил также понял ее:
   - Для этого он и отпустил нас.
   - Наверно...
   У каждого в жизни должна быть - была или будет - своя майская ночь. И вовсе неважно, на какую пору она придется и где встретят ее двое. Зимой ли, в городском сквере, где вокруг редких фонарей кружатся белые пушистые бабочки и садятся, тая, на ресницы, на горячие стыдливые губы. В августе ли, на селе, когда в садах пахнет антоновкой, а степной ветер приносит с полей сытый солодовый дух свежей стерни, обмолоченного хлеба, отдыхающей, только что перевернутой лемехами земли.
   Или - как у Люды и Михаила - действительно в мае, на сухом замшелом бревне, у залитой жидким серебром мелкой Загоровки, что останется для них подороже всех иных рек и морей, которые им доведется еще увидеть.
   Неважно, в какую пору выпадет такая ночь, ибо она - всегда - майская: начало их весны. Как в такую ночь - совершенно неважно, молчится либо говорится и о чем говорится, - потому что и молчание, и любые слова полны особого, двоим лишь понятного смысла, значения.
   И - пусть дольше, как можно дольше длится этот единственный, неповторяющийся май!..
   С ночью же меж тем что-то сделалось. Луна, совсем недавно яркая, потускнела - будто в ней привернули фитиль; свет ее стал слабее, его уже не хватало на все небо, и на востоке оно посерело. От воды, от песка потянуло прохладой, - теперь лежащая на плечах Люды рука Михаила не только обнимала, но и согревала ее. Рассказывая, куда и кто из девчонок надумал идти после десятилетки, Люда спохватилась:
   - Миш, сколько сейчас времени?
   - Часа два, - прикинул он. - Светает, похож.
   - Ой, поздно как! Пойдем. - Люда вскочила, потянула за собой Михаила, он послушно поднялся. - А ведь скоро нам часы подарят. Хорошо, да?
   - Плохо ли.
   В детдоме у них существовал обычай: на праздничном вечере выпускникам дарили часы. И хотя, по существу, они сами зарабатывали их в течение года - на воскресниках, собирая металлолом и бумажную макулатуру, все равно это был подарок, который ждали и который берегли. Приезжавший недавно военный летчик Андрей Черняк, их воспитанник, носит такие, дареные часы, - а уж он-то мог купить себе любые, даже золотые.
   - Мне маленькие, круглые хочется, - призналась Люда. - А тебе?
   - А мне все равно. Лишь бы тикали!
   Здесь, у реки, трава вдоль тропинки была мокрой, холодила ноги, носки туфель у Люды сразу потемнели.
   - Смотри, роса! - удивилась она.
   Михаил смешно посопел, смущенно сказал:
   - И ты у меня тоже - как росинка!
   Люда тихонько, от удовольствия рассмеялась, благодарно погладила парня по плечу; Михаил искоса поглядел на нее - уж не обиделась ли, чего смеется? - встретился с ее лучистым взглядом, успокоился, заодно отметив: чем больше светлело небо, тем синее становились у Люды глаза.
   Странно было идти по совершенно пустым улицам:
   пока они, все прибавляя да прибавляя шаг, миновали центр, навстречу попалось всего две живые души: пробежала - к чему-то сосредоточенно принюхиваясь в -не обратив на них ни малейшего внимания, бело-рыжая дворняга; да - неподалеку от универмага - прохаживался, сонно позевывая, молодой милиционер. Внимательно оглядев их, он вдруг сочувственно подмигнул. Люда весело фыркнула, Михаил, осмелев, помахал рукой.
   Благополучно миновали лаз в заборе - доски за ними сошлись так, словно их и не раздвигали; крадучись, прошли под старыми липами к основному корпусу и отпрянули за угол: по двору, постукивая деревянной культей, к воротам, к своей будашке ковылял сторож дядя Вася.
   - Чудно! - засмеявшись, шепнула Люда. - Сергей Николаича не боимся, а дядю Васю боимся.
   - Так надо, - объяснил Михаил. - Сергей Николаич один и знает.
   - Говорю: чуд...
   Люда не успела досказать: Михаил поцеловал ее, - ойкнув, она прильнула к нему, и тут же оторвавшись, шлепнула его по руке.
   - Да ну тебя!..
   Входная дверь была не заперта. Тихонечко, постукивая по губам пальцами, - поддразнивая друг друга, - поднялись по лестнице; Люда юркнула влево, к своей комнате, Михаил поднялся выше, на свой этаж, и удивленно остановился. В коридоре было уже светло, и только в комнате дежурного горело электричество, роняя в дверной проем косой желтый клин. Шаг у Михаила стал совсем бесшумным.
   Согнувшись, за письменным столом, положив на скрещенные руки большую седоватую голову, Сергей Николаевич спал, на полу у стула лежал упавший с плеч пиджак. Прямо над ним, выделяясь на голубом квадрате окна, нелепо горела голая, без козырька лампочка.
   Почти не дыша, Михаил поднял с полу серый в рубчик пиджак, осторожно набросил, опустил его на плечи директора. На затылке у Сергея Николаевича блестела небольшая, с донышко стакана, пролысина, - непонятно от чего, у Михаила перехватило вдруг горло, непонятно откуда пришла, мелькнула мысль: как батя... На глаза попалась лежащая тут же на столе шариковая ручка, по белой кромке газеты, которой был застелен стол, крупно написал: "Все в порядке. Миша".
   И, уже выходя, с силой, всей ладонью - чтобы не щелкнуть - придавил черный пластмассовый треугольничек выключателя.
   11
   Сушь как стояла, так и стоит.
   Конец июня, а на полях убирают горох, пробуют валить на взгорках огнистый низкорослый ячмень - на месяц раньше. По-прежнему высоко знойное слюдяное небо, по-прежнему нещадно солнце: едва дождешься, пока оно наконец скроется за горизонтом, не успеешь, кажется, отдышаться за короткую ночь - на искусственных сквозняках, открыв все окна и двери, как оно, глядишь, опять уже выскочило на востоке, будто и не вкалывало восемнадцать часов подряд! В таком же положении все соседние, центральные области, а на Урале и в Сибири - по сводкам - все льет и льет. Нет, что бы там ни говорили, - наш цивилизованный век, со всеми доступными ему средствами цивилизации, какой-то баланс, равновесие в природе - нарушил. Во всяком случае, сотруднице гидрометеослужбы, выступающей еженедельно по центральному телевидению, объяснять все эти климатические аномалии становится, по-моему, все труднее: циклон - антициклон, и ничего обнадеживающего. Днями был на селе у знакомого старого бригадира-полевода, - выслушав такой очередной прогноз-объяснение, он обругал ни в чем не повинную симпатичную телекомментаторшу так, словно она стояла рядом: "Ты мне не объясняй, не объясняй! Я те сам что хочешь объясню. Ты мне дождя дай, дождя!" И, растопырив, тянул к ней широкие потрескавшиеся - как сама земля - ладони...
   Еду в Загорово - пользуясь пчеловодческим термином - за очередным взятком. Метода у меня с пчелой одинакова, отличие же одно: она, пчела, свое сработает безошибочно, мед даст; что же образуется в моих сотахстраницах - пока неведомо... И снова убеждаюсь, как трудно что-либо планировать заранее, исходя только из своих намерений. План четкий: побывать у секретаря райкома партии Голованова - давно к нему не заходил, пеудобно; встретиться с Леонидом Ивановичем Козиным и директором торга Розой Яковлевной. И - все на этот раз, никаких вариаций!
   А что получается? Голованов - на двухдневном семинаре в области, это, пожалуй, понятно, чем хуже дела и тем, обычно, больше всяких совещаний. Директор торга Роза Яковлевна отбыла в отпуск. Леонида Ивановича нет ни в , школе, ни дома - каникулы, просто элементарно ушел куда-то. И начинаю с того, что ни в каких планах не значилось - отправляюсь к Софье Маркеловне.
   В детдоме узнал, что она долго и тяжело болела, надо навестить старушку, хотя обещал себе впредь ее не беспокоить.
   Во дворе маркеловского особняка босоногая девчушка в синей короткой юбке и в сиреневой майке-безрукавке вешает на веревку тряпку, торопливо отворачивается - прячет обтянутые трикотажем трогательно обозначившиеся холмики. Дверь в боковушку Софьи Маркеловны широко открыта, на цементированном, с выбоинами крыльце стоят две пары вишневых, на низком каблуке туфель с поперечными ремешками.
   Уже с порога чувствуется прохлада влажных полов, комната залита прозрачными золотистыми сумерками - от сдвинутых на окне и принявших на себя полуденное солнце штор. При моем появлении две такие же голенастые пигалки - как и третья, во дворе, - в таких же коротких синих юбках и в белых, заправленных под них кофточках, поспешно всовывают босые ноги в вишневые туфли, звонко прощаются:
   - Мы пошли, теть Сонь.
   - Завтра опять придем.
   - Ленка тряпку повесила, теть Сонь!
   - Спасибо, милые. Спасибо, мои хорошие. Приходите, - благодарит, напутствует их Софья Маркеловна и с видимым удовольствием всплескивает руками. - Ба! Вот уж не чаяла!
   Она лежит, вернее - сидит на тахте, опершись спиной на целую гору белоснежных подушек, в легком халате с атласными отворотами, вся какая-то прибранная, благостная. Подчиняясь ее оживленным командам, придвигаю стул, усаживаюсь рядом: вблизи видно, как болезнь перевернула ее: полное одутловатое лицо осунулось, маленькие губы словно посыпаны пеплом, под глазами темнеют глубокие, как провалы, круги, и только сами глаза, ставшие вроде еще больше, все так же прелестны, полны ума и живости. Да еще все так же горделиво, старинным чеканным серебром светятся, переливаются пышные, аккуратно расчесанные волосы - массивный черепаховый гребень под рукой, на тумбочке; что ж, настоящая женщина - всегда женщина!
   - Какой там, голубчик, прихворнула! - отвечая на мой вопрос, восклицает она. - Богу душу собиралась отдавать. Можете представить - двусторонняя пневмония.
   В мои-то годы!
   - Да где ж вы подхватили?
   - То-то и штука - дома! Жарища, я и приспособилась: окно настежь, дверь настежь. Ну, и протянуло насквозь комод старый. Сознание теряла. В мыслях я уж и простилась со всеми. В больницу хотели свезти - не далась. Нет уж, мол, - тут родилась, тут и преставлюсь.
   А они взяли да вылечили! Уколов в меня этих вогнали - второй раз помирать собиралась! От уколов уже. Сестра из больницы дежурила. Шурочка три ночи ночевала. Так и отбили!
   Рассказывает Софья Маркеловна, чуть похвастывая - и своей болезнью, и вниманием, которым ее окружили, и, конечно же, тем, что - поправилась, выдюжила. Похвастывает, сама же и посмеиваясь.
   - С таким лечением да с таким уходом - мертвого на ноги поставят! Теперь-то я что - герой! Видали, сколько у меня помощниц! И полы помоют, и сготовят - на все руки. Евгений Александрович, директор, график им там установил. Чтоб до полного выздоровления. А эта троица сверх всякого графика приходит.
   - Хорошие девчушки.
   - Красавицы! - горячо заключает Софья Маркеловна; отерев скомканным платочком высокий восковой лоб и, заодно, поправив волосы, в чем они не нуждаются, она взглядывает чуть смущенно и лукаво одновременно. - Знаете, голубчик, - удивительно все-таки жизнь устроена!.. Мне в первые дни действительно очень скверно было.
   Очухаюсь, просветление найдет - понимаю: все, все! Говорю вам: мысленно попрощалась. И понимала: пора, хватит, всему конец должен быть. А чуть полегчало, и - обрадовалась, взликовала! Еще, мол, погожу, не в этот раз. Выходит, что пока совсем из ума не выжил - цепляешься за нее, за жизнь. И знаете почему? Жалко. Уж очень интересно посмотреть, как все дальше будет. Вроде как посадишь семечко, и охота дождаться, что из него получится... Вы знаете, почему прежде старики не больно за жизнь держались? Согнет его, он у господа и сам смерти просит.
   - Почему, Софья Маркеловна?
   - Ждать нечего было. Нынче одно и то же, завтра - одно и то же. И так до скончания. Запрягут сызмальства, и тянет, - пока не свалится... Ведь все, голубчик, лучше стало, в тысячу раз лучше! Сейчас один годок лишний прожить, повидать - и то счастье великое.
   Осунувшиеся мучнистые щеки Софьи Маркеловны от волнения слабо розовеют; передыхая, она снова вытирает платочком лоб, губы, длинными белыми пальцами дотрагивается до упругих серебряных завитков на виске. Смотрю на нее, соглашаясь с каждым ее словом, и веселые злые мысли лезут в голову. Мало ли еще между нами болтается всяких нытиков и скептиков, зеленых и великовозрастных - ноющих по каждому мелкому поводу, эрудированно сомневающихся, надо ли жить так, как живем мы, - взахлеб, чтобы брюки трещали в шагу! И - одинаково не ценящие всего того, чем их одарило время. Прияести бы их сюда, посадить возле этой восьмидесятилетней старухи умеющей сравнивать и имеющей право сравнивать, - чтобы они, устыдясь, позавидовали ее душевной ясности, поучились ее пониманию действительности и драгоценному умению жить!..
   - Вот вы сейчас наших девчоночек видели, - говорит Софья Маркеловна. Нарядные?
   - Нарядные. Правда, все трое - в одинаковом.
   - Это уж они так сами, - смеется Софья Маркеловва. - Зато ведь посмотреть приятно. Маечки, трусики - все доброе, чистенькое. А ведь они, голубчик, - сироты, детдомовские. По-прежнему говоря - из приюта! Прежде детишек так одевали? Да что вы!.. Ну, таких, как я, допустим, - наряжали. Это было. Но чтобы - всех, подряд, да пуще того - без отца, без матери? Быть не могло.
   А ведь есть еще поважнее, чем все эти юбочки, туфельки.
   Люди-то из них какие растут! Образованные, умные, душевные. Вот что всего дороже.
   Полушутливый рассказ о хворобе оборачивается вдруг серьезным разговором. Некоторое время Софья Маркеловна молчит, словно прислушивается к отголоскам своих же таких значительных слов; подтыкает, устав лежать, подушки.
   - О чем я вас попрошу, голубчик... Пока я тут прихорашиваюсь, скипятите чайку, а? Попьем по старой памяти. А то от речей во рту сухо.
   - С удовольствием, Софья Маркеловна!
   - Вода горячая - подогреть только. Чай - в коробке, - инструктирует она вслед. - Сначала обдайте и слейте. А уж потом заваривайте.
   Исполняю все в лучшем виде, осторожно вношу горячие чашки.
   К удивлению моему, Софья Маркеловна уже на ногах; когда я вхожу, она стоит перед портретом поручика и тут же быстро отворачивается от него. Шторы на окне немного раздвинуты, в ярком солнечном потоке ее голубой, до полу халат с атласными отворотами и обшлагами блестит, переливается; вся она, даже осунувшаяся, - высокая, седая, выглядит осанисто, величественно.
   - Дв зачем же вы встали?
   - Полно вам! - добродушно попрекает она. - Вечером я уж на крылечко выхожу, во двор. Моционы делаю.
   Врачи велели. Это меня девчонки на тахту загнали - как прибираться начали.
   Впервые за наше знакомство, - конечно же, случайно, - сидим за столом, поменявшись местами: Софья Маркеловна слева - напротив портрета веселого чубатого летчика Андрея Черняка; я - справа, получив возможность беспрепятственно рассматривать их благородие, загадочного господина поручика. Почему-то, кстати, он не кажется сегодня ни заносчивым, ни высокомерным, как почему-то не вызывают у меня былых эмоций его короткие, пробритые над губой усики: по этой части нынешние наши пижоны фору ему дадут! И вообще: какое он уже - их благородие? В лучшем случае - глубокий старик, постарше Софьи Маркеловны, а скорее всего - и праху-то от него не осталось. Как в песне нашей далекой комсомольской юности: "На Дону и Замостье тлеют белые кости..."
   Некоторые изъяны в моем технологическом процессе заварки чая все-таки находятся, но проверяющая сторона сегодня милостива.
   - Ничего, научитесь, - успокаивает Софья Маркеловна, откушав половину чашки, и смеется: - В старости, голубчик, с мартышкой два греха случается: и глазами слабнет, и язычок лишку распускает. Как я нынче. Все про себя да про себя. А ваши-то дела как? Написали что?
   Огромные, ясно голубеющие глаза старушки смотрят с живым интересом, пытливо и, пожалуй, требовательно, - покаянно вздыхаю.
   - Пока ничего, Софья Маркеловна. Прикидываю, собираю... И не знаю еще, получится ли что-нибудь.
   - Надо, чтобы получилось, - внушает она. - Должно получиться.
   Очень осторожно говорю о том, что книга, если она все-таки получится, не будет строго документальной, что неизбежно кое-что привнесется, а что-то опустится, что, наконец, - во избежание каких-либо нареканий, даже действующие лица, вероятней всего, будут названы подругому. И, оказывается, - путаясь в оговорках, - зря осторожничаю: Софья Маркеловна отлично все понимает, в знак согласия наклоняет пышную серебряную голову.
   - Это уж вам видней, голубчик... Кому надо, и так узнают. Как бы вы их не перекрестили. А остальным другое надо: что был такой человек на земле Сергей Николаевич. - Софья Маркеловна хмурится - не нравится ей это слово, был, - твердо поправляется: - И - есть...
   Я вот тут подумала: на ноги-то меня - опять же с его помощью подняли. Уход, забота, дежурства эти - все ведь от него. Значит, есть он, верно?
   - Верно, Софья Маркеловна, - соглашаюсь я, испытывая явное облегчение оттого, что получил от старейшины добро, и с удовольствием сообщаю: Воспользовался вашим советом - познакомился с Савиными, с Людой и Михаилом. Хорошие ребята, - так что спасибо большое.
   - У Миши неплохой голос был. В одно время он у меня в хоре пел, строговато, словно проставляя оценки, говорит Софья Маркеловна. - А Люда нет, не певунья.
   У нее другое - душа пела. Эдакий живчик.
   - Она и теперь, по-моему, такая.
   - Не знаю, почему ребятишки сейчас музыкальнее стали. Голосистее. На спевках, на репетициях - очень заметно.
   - А вы, значит, ходите на них?
   - Конечно, голубчик. Музыкальный руководитель - молоденькая. Когда что и посоветовать надо. Сама ко мне частенько забегает. У нас ведь теперь струнный оркестр и духовой. И хоровой кружок. Вон всего сколько!
   Повздыхав - оттого ли, что все это уже - без нее, или, наоборот, оттого, что хлопот ей до сих пор достает, Софья Маркеловна возвращается к Савиным:
   - Рассказали они вам что-нибудь - про Сергея Николаевича?
   - Ну, как же! И много интересного.
   Опуская подробности, говорю о том, как однажды, во время своего дежурства, Орлов отпустил их ночью гулять, - Софья Маркеловпа слушает с любопытством, удивившись, что не знала об этом, и не удивляясь, что поступил так Сергей Николаевич.
   - Очень на него похоже, очень.
   Отказавшись от моих услуг, она уносит на кухню пустые чашки, возвращается оттуда с полотенцем, смахивает со скатерти в ладонь несуществующие крошки - не от хозяйского тщания, а по рассеянности глубоко задумавшегося или что-то решающего человека. Потом, остановившись посредине комнаты, открыто - при мне впервые - смотрит на портрет поручика, и, когда переводит взгляд на меня, осунувшиеся рыхловатые ее щеки розен веют.
   - Ценю вашу деликатность, голубчик, - говорит она, и огромные глаза ее в эту минуту полны такой ясности и проницательности, что я почему-то поспешно отворачиваюсь. - Замечала, что занимает вас этот офицер. Как же, мол, так? Про нашего, про Андрюшу Черняка, каждый раз поминает. А про этого, царского, ни гугу. Так небось?
   Рассматривать на льняной скатерти тисненые узоры уже неудобно, взглянув на Софью Маркеловну, неопределенно отзываюсь:
   - Ну, что вы, что вы!..
   - Это мой жених - поручик Виталий Викентьевич Гладышев, - ровно и мягко говорит Софья Маркеловна. - Свадьба у нас была назначена, да так никогда и не состоялась...
   Постояв у портрета, она садится и рассказывает - по .крайней мере, внешне спокойно - о своей давней-предавней любви. История-то, в общем, очень обычна, в годы гражданской войны их случалось множество, - временами начинает казаться, что перечитываю знакомую, порядком подзабытую повесть. Единственное, что пока не понимаю, - какое все это имеет отношение к Сергею Николаевичу Орлову?
   Он курил, не закрывая портсигара, папиросу за папиросой, ходил по залу, разгоняя рукой синий душистый дым, и чутко, настороженно прислушивался к приближающейся канонаде.
   - Не знаю, Соня, ничего не знаю! - быстро, отрывисто говорил он. - Вижу только, что Россия гибнет. Что надо спасать ее. Я - солдат, принимал присягу.
   Круто остановившись, попросил притихшую в кресле Тасю - дальнюю родственницу Маркеловых, всегда, сколько Соня помнила, жившую у них:
   - Тася, берегите Соню! Берегите друг друга. Сейчас главное - выждать, переждать!..
   Громыхнуло где-то совсем вблизи, - Виталий подхватил кинутую на стул в белом чехле шинель; Соня остановила его:
   - Подождите, Вика.
   Она сняла с себя нательный золотой крестик с крохотными зубчиками по краям, - Виталий, побледнев, послушно наклонил голову, - надела ему, расстегнула верхнюю пуговицу френча и прижалась губами к несвежей, пахнувшей потом рубахе.
   - Живым или мертвым я вернусь, Соня! - судорожно глотнув, Гладышев привлек девушку к себе, засмотрелся, запоминая, в ее пронзительно голубеющие глаза; и, если бы он посмотрел в них еще дольше, - Соня потом это поняла - он остался бы.
   Закрыв за ним дверь, Тася вернулась, тихонько сказала:
   - Опять стреляют...
   Наутро в Загорове уже хозяйничали красные. Ничего страшного в них не было; более того, одним из начальников у них оказался механик водокачки Иван Павлович Рындин, живший неподалеку от Маркеловых и каждый раз при встрече с ней, с Соней, уважительно снимающий кожаный картуз: "Доброго здоровья, барышня!.." Не особенно пожалела, тем паче - и не воспротивилась Соня, когда дом у них отобрали, или, как ей официально объявили, экспроприировали: после смерти отца, а потом - матери, хоромы эти им вдвоем с Тасей и не нужны были, тоскливо и пусто в них. Оставили им боковушку Таси - комнату с кухонькой; распоряжавшийся переселением бородатый, но вовсе не старый мужчина в кожанке четко обозначил: "Все нательное - берите. Хреновину эту - музыку, можете тоже взять. Остальные мебели не трогать - ревком тут будет". Вот его-то Соня боялась. Сталкиваясь с ним, по необходимости, то на крыльце, то во дворе, она сжималась, обмирала, чувствуя, как его желтые дерзкие глаза ощупывают ее грудь, бедра, ноги. Обмирала месяц подряд - до тех пор, пока бородатую кожанку, при великом стечении народа, не похоронили в братской могиле. "От подлой руки контрреволюции погиб наш славный боевой товарищ", - сказал перекрещенный ремнями механик Рындин на траурном митинге, на который, неизвестно зачем, пошла и Соня. Ударил в стылое предзимнее небо троекратный винтовочный залп, и Соне вдруг - тоже неизвестно почему стало жалко преследующего ее желтыми бесстыжими глазами молодого бородача, ни разу, впрочем, не пустившего в ход свои длинные загребущие руки...