Пока было что продавать или менять на продукты - - из белья, из одежды, - жили вполне сносно, хотя конечно, и не так, как раньше. Вещи, однако, падали в цене день ото дня, как день ото дня дорожало продовольствие, - по первому снегу, за тощий казенный паек, пошла работать уборщицей Тася; под новый, девятнадцатый год - по рекомендации Рындина - поступила в только что открытый детский дом Соня Маркелова.
Кое-кто из прежних знакомых осудил ее за это: грязных бездомных ребятишек большевики разместили в женском монастыре, потеснили святых людей, за что богохульников неизбежно ждет кара. Соня не только не вняла предостережениям, но пошла еще дальше: свезла в детдом единственное свое богатство и отцовский подарок, к тому ж, - фортепиано немецкой фирмы "Беккер". Приняли ее туда музыкальным руководителем, а никакой музыки у них не было. Решила она правильно, никогда о своем решении не жалела, в конце концов и в детдоме пианино оставалось в ее полном распоряжении, и все ж - когда инструмент поставили на розвальни и сани, визгнув полозьями, тронулись, - сердце у нее сжалось; неизвестно по каким признакам, но именно в те минуты она - нет, не поняла, а почувствовала, что все прежнее кончилось...
Что же касается святых людей - монашек, которых большевики потеснили, то Соня никак не могла объяснить себе, почему они, эти святые в черных одеяниях, спокойно могут есть уху из мороженой стерляди, когда здесь же, за соседними столами, в одной трапезной, дети - ангельские души, по священным книгам и проповедям, - едят похлебку из чечевицы да кашу из чечевицы? Что-то тут явно не сходилось... С еще большим удивлением узнала она, что Загоровский детский дом, один из первых в стране, был создан по специальному декрету Советского правительства, подписанному самим Лениным. Соня была житейски неопытна, политически наивна - все что угодно, но она никогда не закрывала глаз на происходящее и спокойным пытливым умом своим понимала: нет, большевики начинают с действительно святого дела - с беспризорных детей, с сирот...
Вероятно, только в женском сознании могут совершенно естественно, органично уживаться самые противоречивые, а то и вовсе, казалось бы, исключающие друг друга понятия, представления, чувства. Сталкиваясь с таким качеством в юности, ухаживая за девушкой, мы, мужчины, называем его женским капризом, и нам обычно они нравятся, эти капризы. Потом девушка становится женой, и мы уже пользуемся иными, еще вполне благозвучными определениями, произнося их, правда, с некоторой долей превосходства и снисходительности: женская логика, алогичность. Наконец, под старость, устав от житейских забот, похварывая и раздражаясь по каждому ничтожному поводу, рубим с плеча: бабья дурь, дважды два - стеариновая свечка! И почти никогда не думаем, что она, женщина, права своей особой правотой, что у нее своя правда, идущая от ее существа, природы, от ее высокого предназначения женщины, матери-животворящей. Что позволяло ей, даже в глухие времена, вопреки всякой логике и всем законам, требовать у владыки, занесшего меч над ее любовью: "Отдай моего мужа!" И случалось: тот, перед кем цепенело все, - отступал... С каждым днем, месяцем, годом новая власть крепла; работая на нее, Соня тем самым помогала ей - хотя бы, поначалу, в силу прямой необходимости есть, пить да по врожденной добросовестности своей; с каждым днем, месяцем, годом она все ясней отдавала себе отчет, что та, белая армия, с которой ушел поручик Гладышев, уже не вернется, никогда не вернется. Она все понимала, но не было ни дня, ни месяца, ни года, чтобы она не ждала своего Виталия, своего Вику.
Подтянутого, щеголеватого, почтительно склоняющего в поклоне аккуратно подстриженную голову, от которой чисто пахло дорогим одеколоном, и смотрящего на нее, на Соню, с такой нежностью, что глаза у нее - она чувствовала это - начинают безудержно сиять, и ничего она с этим сиянием поделать не может. Она вздрагивала, приметив на улице похожую фигуру; у нее все обмирало внутри, когда она открывала почтовый ящик - от надежды, что найдет подписанный жестковатым мужским почерком конверт, каким он ей записал в альбом чудесные пушкинские строки: "...И божество, и вдохновенье!.." Она просыпалась по ночам от любого случайного стука, шороха, с заколотившимся сердцем прислушиваясь к чьим-то поздним шагам во дворе: не он ли, не он ли?.. Ей было неважно, кем и каким он придет: победителем или побежденным, виноватым или правым, открыто или тайком, все эти второстепенные категории могли иметь отношение к поручику Гладышеву, но не к ее Вике. Он мог быть виноватым перед кем угодно - хоть перед всем миром! - она все равно уткнулась бы лицом в его колючую шинель и заплакала от счастья! Она бы пошла за ним в тюрьму, на каторгу, во глубину сибирских руд. О, она бы отстояла его, закрыла собой, она бы - как та, древняя, бесстрашно остановившая грозного владыку - написала бы Ленину или Калинину, и они бы помогли! Ведь бывают же чудеса: Соне однажды показали такого прощенного полковника-беляка: сизо-багровый, с прокуренными желтыми усами, он шел по центральной улице Загорова с пайковой селедкой под мышкой - ржавые хвосты ее торчали из свертка по-молодецки зорко всматриваясь в новую непривычную жизнь.
Разных чудес в те далекие, ни на что не похожие годы действительно происходило множество, но того, которое нужно было Соне, так и не случилось. И чем меньше оставалось на него надежд, тем упорней она верила, тем тщательней прикрывала броней свое сердце - посторонним стучаться в него было бесполезно. А стучались - часто, настойчиво. Стучались на улицах - оглядывались, нагоняя и заговаривая. Стучались через почту - вызнав адрес и закидывая письменными признаниями. Стучались, наконец, и не один раз, самым официальным образом - делая предложения. Самый терпеливый претендент на ее руку - свой же, воспитатель детдома, - после пятилетних домогательств запил и куда-то завербовался. Почему она, Соня, оказалась однолюбкой, она не знала. Может быть потому, что у нее была еще музыка. Виталий Гладышев, кстати, очень любил Шопена.
С прошлым Соню и ее безответно преданную Тасю, Таисью Дмитриевну, связывала одна лишь тропка - на кладбище, куда Сопя ходила проведывать своих родителей, а Тася - прежних благодетелей. Отца - шумного, хмельного, вальяжного - Соня сторонилась; мать - тихую простую женщину, напуганную, оглушенную трескомблеском, с которыми в последние предреволюционные годы катилась жизнь в маркеловском доме, - любила. Отцу она была благодарна за то, что он - пускай по той же вальяжности, по прихоти - выписал для нее беккеровский инструмент и тем открыл перед ней огромный, неизъяснимо прекрасный мир; матери была благодарна - за все. Такое раздельное отношение к родителям неосознанно сохранилось и после их смерти. Сметать сухие палые листья - осенью и откидывать снег - зимой Соня всегда начинала с могилы матери, потом переходила к могиле отцовской, - похоронены Маркеловы были рядом, в одной ограде. Таисия Дмитриевна, наоборот, - и Соня, вероятно, поэтому и замечала, - чаще всего и так же, возможно, машинально, останавливалась у могилы Маркелова, хотя дальней родственницей приходилась хозяйке, Маркеловой. В девочках, от прислуги, Соня слышала, что отец снасильничал над пятнадцатилетней приживалкой и потом долго навещал ее в боковушке. Так ли это было, Соня не знала, не хотела знать и никогда не узнала.
Хотя здесь, на кладбище, невольно вспоминала об этих слухах, украдкой наблюдая, как Тася, молчаливая, худая, с тонким пергаментным лицом, молча и отрешенно стоит у последнего изголовья - своего благодетеля, мучителя ли?
Что-то все-таки ее мучало, глодало: всего на десять лет старше Софьи Маркеловны, Таисия Дмитриевна частенько похварывала, усыхала - как усыхает, сморщившись, ненароком сшибленный и неподобранный гриб. Каждый раз, ослушиваясь и потом длинно, бестолково по этому поводу объясняясь, Софья Маркеловна приводила врачей, те ничего серьезного не находили у нее. Осенью тридцать первого года, тихонько поплакав и успокоившись, Таисия Дмитриевна скончалась. Местечко ей - после подношений церковному сторожу нашлось рядом с бывшими хозяевами...
И тут Софья Маркеловна чуть было снова не поверила, что чудеса возможны.
В ту осень, когда похоронили Таисию Дмитриевну, немного, правда, попозже, под Загоровым начала орудовать какая-то банда. В окрестных деревнях горели дома местных активистов-партийцев, грабили всех, у кого, подозревали, водились деньжата и харч; в красном кумачовом гробу отнесли погибшего в перестрелке главного загоровского начальника, механика водокачки Рындина, в его неизменном кожаном картузе, - в этот раз в провожаемой скверным несыгранным оркестром процессии Софья Маркеловна шла уже не случайно. Уезд притих, затаился, по ночам возле детдома дежурили вооруженные милиционеры.
Поздним вечером, когда Софья Маркеловна собиралась ложиться, вкрадчиво постучали.
Не подумав, что можно бы не откликнуться, она, запахивая халат, подошла к двери, безбоязненно спросила:
кто, кого нужно?
- От Виталия Викентьевича, откройте, - негромко и требовательно прозвучал мужской голос.
Звякнув, вылетели из своих петель-гнезд два здоровенных кованых крюка; дрожа, не замечая, что халат распахнулся, Софья Маркеловна посторонилась, впустив небритого, в мокрой от дождя кожанке человека.
- Где он? Что с ним?
- Тише, ты! Вы! - сердито оборвал и поправился ночной гость, уверенно заложив верхний крючок. - Вы одна?
- Одна, одна! Да какое это имеет значение! - возмутилась Софья Маркеловна, захрустела пальцами. - Боже мой, ну говорите же! Где вы его видели? Когда?
- Виделись мы с ним давненько, на Кубани еще. - Мужчина усмехнулся. Годов с десяток назад. Был живздоров.
- А сейчас, сейчас где? Приедет он?
- Про остальное не меня спрашивать надо, кого повыше. - Поясняя, он выразительно, взглядом, показал в потолок.
Взвинченные до предела нервы разом сдали, сердце куда-то ухнуло от обрушившейся на нее не столько тяжести, сколько пустоты; от слабости Софья Маркеловна едва держалась на ногах.
- Что вам угодно?
- А вы деловая, - похвалил мужчина, сунув под кожанку руку, он извлек золотую цепочку и крестик с крохотными зубчиками по краям. - Ваш?
Софью Маркеловну снова что-то ударило, качнуло.
- Мой! Откуда?
Золотистая горка на чужой нечистой ладони сияла, притягивала, завораживала взгляд: для Софьи Маркеловиы сейчас в этом сиянии были и ее молодость, и ее последнее порывистое благословение Вики Гладышева, и, возможно, единственно оставшаяся ниточка, связывающая ее с ним, живым.
- Откуда у вас?
- Когда-то он мне сам его дал. - Сухо, деловито мужчина внес ясность: И сказал: понадобится - покажи ей, она поможет. Как видите - довелось.
Кое-что, по крайней мере основное - цель этого ночного визита, действительно прояснилось; почему-то отчетливо, безо всякого, впрочем, испуга подумалось: у них в Загорове люди в таких коротких кожанках не боятся, не озираются настороженно.
- Чем я могу вам помочь?
- Деньгами. Можно такой же ерундой, - мужчина подкинул на ладони цепочку с крестиком. - Еще лучше - монетами.
- У меня нет ничего, - устало ответила Софья Маркеловна и, понимая уже, с кем разговаривает, равнодушно посоветовала: - Можете сами убедиться.
По этому равнодушию, безучастности, тот сразу понял, поверил, что Софья Маркеловна говорит правду, цепкими цыганскими глазами пошарил по открытому на высокой груди халату - прикидывая, не взять ли тут хотя бы то, что можно взять, зло ругнулся:
- Эх вы, блаженные! Такую вашу!..
Рывком, заученно сунул под кожанку золотую несработавшую отмычку. Софья Маркеловна не удержалась:
- Отдайте мне!
- Считай, что опять подарила. - Холодный предостерегающий взгляд шаркнул по ней, как нож: - О том, что был, - никому. Я не повторяю, понятно?
И, откинув крючок, бесшумно, как тень, исчез в темноте, под дождем.
Прометавшись остаток ночи по комнате, утром Софья Маркеловна сходила в милицию, обо всем рассказала. Ее внимательно выслушали, поблагодарили, а спустя неделю сами вызвали ее. Прибывшая из губернии воинская часть разгромила банду, несколько бандитов было схвачено живьем, некоторые убиты в бою, - Софью Маркеловну пригласили на опознание. Ни среди живых, ни в числе убитых высокого цыганистого человека в кожанке не оказалось. Поражаясь своей бесчувственности, не дрогнув, только зажав платком нос и рот, прошла она по сараю, в котором, лицом вверх, лежали покойники. К счастью, не было тут и Виталия Гладышева. Когда-то ожидавшая его - какого угодно, готовая простить его - тоже за что угодно, она ощутила вдруг грустное удовлетворение, что его нет здесь - среди тех, кого сажают, как зверей, за решетку, как бешеных собак, стреляют. Теперь - окажись иначе это было бы ужасно!..
Есть женщины, поверяющие свои душевные тайны, от самых пустяковых до самых сокровенных, чуть не первому встречному, и они, наверно, даже счастливы: ничего у них на языке не держится, но зато ничто их и не гнетет. Софья Маркеловна относилась к другой категории:
открытая, общительная, гостеприимная, только в одном - в подобном случае - она оставалась по-девичьи застенчивой и предельно замкнутой; дожив до глубокой старости, она, как и прежде, неизменно считала, что есть вещи, которые не дано трогать посторонним. О своей юности, о своем Вике она рассказала лишь однажды - Сергею Николаевичу Орлову. Да и то потому, что он сам, по-дружески просто спросил о портрете, - ему нужно было говорить или все, или ничего. А еще, наверно, рассказала потому, что в жизни каждого наступает пора, момент, когда самое больное перестает болеть и становится, непонятно отчего, - только воспоминанием.
В конце тысяча девятьсот пятьдесят третьего года коллектив детдома отметил шестидесятилетие Софьи Маркеловны и торжественно проводил ее на пенсию. Два дня подряд она никуда не выходила из своей боковушки перекладывала, переставляла подарки, перечитывала Почетные грамоты, тихонько всплакнула, чего никогда прежде себе не разрешала. И все это - в подсознательной попытке заполнить образовавшуюся пустоту: своему детдому, детям она отдала не только тридцать пять лет жизни, но и что-то еще, более существенное. Вечером, догадавшись, как ей тут, с непривычки, солоно, одиноко, пришел Сергей Николаевич. С мороза красный, студеный, он, снимая в прихожей меховую шапку, пальто, весело выговаривал:
- Это вы чего ж носа не кажете? Закрылись тут, понимаете! Разнежились, да?
Софья Маркеловна от удовольствия рассмеялась, вспорхнула, как молоденькая, захлопотала с чаем; когда она внесла поднос с чашками, Орлов, стоя, разглядывал портрет на стене, живо оглянулся.
- Софья Маркеловна, кто ж это такой - старорежимный товарищ? Брат?
- Жених, - порозовев, ответила она, тут же расставив все точки над и, который так и не стал мужем.
За чаем - удивляясь, что воспоминания не доставляют ей былой боли, - с пятого на десятое поведала о своей купеческой юности, о Виталии, вплоть до того, как искала его среди убитых бандитов. Сергей Николаевич слушал, то потирая рукой высокие залысины, то коротко дотрагиваясь до открытой косовороткой шеи, стянутой вишневой ниткой шрама; под конец поинтересовался:
- Он тоже наш - загоровский?
- Нет, из-под Тулы... Мать у него - сельская учительница была. Собиралась к ней сразу после свадьбы... - Софья Маркеловна помедлила, досказала: - Писала я ей.
И до войны. И сразу после войны - никто не ответил.
- А вы возьмите и съездите туда, - неожиданно посоветовал Орлов.
- Зачем? - поразилась Софья Маркеловна.
Он промолчал, ответив одними спокойными проницательными глазами, и Софья Маркеловна поняла зачем, поняла, вдруг заволновавшись, вдруг почувствовав, как ей действительно хочется съездить в деревню под Тулой.
Просто так, безо всякой внятной цели, по извечному позыву пожилых людей побывать, напоследок, там, куда тянет, с чем-то попрощаться, замкнуть в душе какой-то последний круг.
- Какой уж я ездок, голубчик, - с сожалением вздохнула Софья Маркеловна, недоговорив, что и годы уже не те, и, главное, ехать-то особо не на что...
Неделю спустя Орлов вручил ей выписку из приказа по облоно и деньги, которыми она была премирована по этому приказу за многолетнюю безупречную работу; как их удалось выколотить, он, конечно, говорить не стал, лишь посмеивался - радуясь, кажется, не меньше, если не больше засобиравшейся Софьи Маркеловны.
В Москве она, сама не ожидая от себя такой прыти, с утра до вечера проходила по улицам - до этого столицу она видела мельком, когда дважды ездила по профсоюзным путевкам на юг, в санаторий; переночевала у добрых людей, благополучно добралась электричкой до Тулы и уже в полдень, автобусом, была в незнакомом, заново отстроенном после войны большом селе, - то, что, сидя в Загорове, представлялось дальней далью, по нынешним временам оказалось чуть ли не рядышком.
В огромной, похожей на дворец школе никто, конечно, учительницу Гладышеву не знал, не помнил, но Софье Маркеловне повезло. Отыскался дедок и, когда она докричалась в его тугое, заросшее волосом ухо, - сразу закивал, показал в улыбке младенческие беззубые десны:
- Как же, как же - Антонина Егоровна! Сам к ей три года в классы ходил. Году никак в двадцатом, в двадцать втором ли померла. В самую голодовку, стал быть!
Не надеясь, Софья Маркеловна спросила о сыне учительницы, заскорузлыми пальцами старый поскреб в дремучей, с прозеленью бороде, как в памяти своей, - вовсе просиял:
- И-их ты! Это офицерик, что ли? Так он еще пораньше ее - в гражданку! Отписали ей, либо был от него кто - не упомню уж. Точно, точно тебе говорю - с того она попрежде других и подалась в царствие небесное.
Голодовка - это уж к тому же, дело второе! Убивалась - толкую...
Вместе с веселым дедком Софья Маркеловна пообедала в сельской чайной старик, к ее удивлению, охотно принял предложенную водочку, с наслаждением вытянул ее, прошлепывая розовыми младенческими деснами, - вместе сходили на кладбище. На нем следа учительницы Гладышевой тем более не нашлось.
- Что ты! - шумел, заливался - после угощения - старый и восторженно тыкал во все стороны затертой рукавичкой: - Тут в войну да и опосля нее как трактор прошел! Все взбугрил! В три етажа лежат - друг на дружке!..
Круг замкнулся. Собираясь сюда, Софья Маркеловна не питала никаких иллюзий, и все-таки поездка дала ей многое: душевную успокоенность. Как бы там ни было, а Виталий Гладышев, ее Вика, погиб, пусть не в правом, но в открытом честном бою, не мародером из бандитских шаек, каждый шаг которых отмечен кровью и проклятиями. И еще, теперь ее никто не смог бы переубедить в этом, она знала, что, переживи он те трудные, не всем понятные годы, события, он, как и она, во всем бы разобрался, принял новую, не очень-то легкую и устроенную пока жизнь, но в тысячу раз справедливее всякой другой!
В таком умиротворенном состоянии Софья Маркеловпа вернулась домой, внешне вроде бы даже помолодевшая, ей, кстати, в шестьдесят не давали больше пятидесяти.
И, еще раз поразив ее своей проницательностью, ни о чем не расспрашивая, Сергей Николаевич озабоченно сказал:
- Софья Маркеловна, дорогая вы наша! Выходите на работу. У преемника вашего что-то не очень ладится.
Оставим его вашим помощником или придется расстаться. - Все понимая, он засмеялся. - На пенсию мы уж с вами вместе пойдем.
После этого Софья Маркеловна проработала еще почти пятнадцать лет, да с такой душевной полнотой, с таким умением и отдачей, с какими, может быть, никогда не умела работать прежде. В боковушке у нее - напротив портрета Виталия - появился недавно портрет ее ученика, ее несостоявшейся музыкальной надежды - Андрюпш Черняка. Приходя домой, она поочередно смотрела то на одного, то на другого, и у нее возникало ощущение, что у нее есть семья. Возникала не потому, что ум за разум заходил. Просто бывают такие парадоксальные случаи, когда у иного по всем формальным признакам семья имеется, а ее-то на самом деле и нет. По тем же формальным признакам, по паспорту, по прописке, Софья Маркеловна - одна-одинешенька, но вот у нее-то семья есть, муж и сын, и вся семья в сборе. То, что на фотографии сын выглядел старше отца и родился лет через двадцать после смерти отца, ничего не меняло. В сердце женщины, жены и матери, могут уживаться любые противоречия, на то она и существует - женская логика.
12
Леонид Иванович лежит во дворе, в тени от забора и молодой березки, прямо на траве - вниз животом, босой, в полосатых пижамных штанах и белой майке, открывающей бугристые смуглые плечи и руки; загорела у него и лысина, ставшая под цвет темно-русых, на затылке, волос, - отсюда, от калитки, кажется, что он наголо обрит. Что-то читает.
Заслышав шаги, он садится, намереваясь встать - удерживаю его, с удовольствием опускаюсь рядом. Трава - гусиный хлеб, как ее у нас называют, с желтыми шишечками соцветий, приятно холодит ладонь, она тут на редкость густа, сильно и сладко пахнет.
- Поливаю, от нечего делать, - объясняет Леонид Иванович. - Прочитал вашу записку и послушно жду.
Где ж вы столько пропадали, по такой жаре?
- У Софьи Маркеловны.
- А-а, тогда не в пропажу. Чудесная старуха!
Приятно, что Козин так отзывается о Софье Маркеловне, и про себя торжествую: если б он еще знал о ней столько, сколько я теперь знаю!
- Пойдемте ко мне, - Леонид Иванович мотает головой назад, - или тут пока?
Дом стоит во глубине двора - каменный по первому этажу и с бревенчатым надстроем второго; туда, наверх, ведет прямая лестница, забранная по торцу тесовой обшивкой. Квартира Леонида Ивановича - под самой крышей, там сейчас, конечно, - пекло.
- Лучше уж тут.
- Пожалуй, - соглашается Козин. - Все никак не приспособишься. Окна закроешь - духота. Откроешь - жарища. Вот лето выдалось!
Какая-то предварительная словесная разминка необходима нам обоим: Леониду Ивановичу - собраться с мыслями, настроиться, мне - как бы подготовить запасвые емкости внимания, все еще взбудораженные предыдущей встречей. Больше всего хочется лечь, сунуть под затылок руку и смотреть, ни о чем не думая, в небо?
самые нехитрые желания приходят к нам обычно тогда, когда они неисполнимы. Выкладываю спички, "Беломор", Козин молча вытаскивает папиросу, как-то поспешно тычется ею в поднесенный огонек; обычно злоупотребляющий, нынче при мне он закуривает впервые.
- Пробовал бросить, - иронически сообщает он.
- Давно? - завидуя людям с крепкой волей, спрашиваю я.
- Сегодня с утра...
Он глубоко затягивается, прикрывает глаза - по себе знаю, что в голове у него сейчас плывет, - и сердито вдавливает папиросу в траву.
- Цены на эту отраву повысить надо!
- Не поможет.
- Наверно... В Америке сигареты дороже - смолят побольше нашего. - И мимоходом, для сведения сообщает: - У них там все дороже. Табак, квартиры, лечение, газеты...
- А что у них дешевле, Леонид Иванович?
- Дешевле?.. На мой взгляд, да по собственному опыту если, самое дешевое у них - люди. - Козин усмехается. - Была там у меня напарница - по грязной посуде. Дама постарше меня. Так вот - постоянно допытывалась, удивлялась: "Что вы за странные такие, Иваны-русские! Все думаете, думаете! А мы не думаем - живем. Лишь бы работа была".
- Загадочная славянская душа?
- Не столько наша славянская загадочна. Сколько их, среднеамериканская, - девственно наивна. Как у ребенка... Попробуйте, например, такой объяснить, что думать и значит - жить... Хотя, конечно, и их время учит.
- Все-таки учит?
- Еще как!.. Я ведь там был, когда наши объявили, что у нас атомная бомба есть. Представляете, как это на их обывателя подействовало? Словно та же бомба посреди них и взорвалась!.. С одной стороны, чуть ли не медведи пешком по Москве ходят, с другой - первый спутник, Гагарин. Поневоле мозгами шевелить начнешь!..
Хотя поучиться у них есть чему.
- И прежде всего - деловитости, конечно?
- Да, и деловитости. Чего-чего, а этого уж у них не отнять. Клочкастые пепельные брови Леонида Ивановича хмурятся и расходятся. Правда, и деловитость у них несколько иная. Отличается от нашей.
- Чем же? Понятие это, по-моему, довольно конкретно.
- Чем?.. Деляческая деловитость, если так можно выразиться. - Как всегда, подходя к каким-то обобщениям, выводам, Козин начинает говорить медленнее, отбирает слова. - Четко, быстро, но в пределах своих обязанностей. Ровно настолько, насколько оплачивается...
Сергей вон тоже был деловитым. Очень деловитым. Но не от сих и до сих. Понимаете: та деловитость - исполнителя. Хотя порой нам и такой недостает, простейшей... А у Сергея - хозяйская. Поработал я с ним - убедился. И сравнил, и позавидовал. И поучился коечему...
Наконец отлаженные, невидимые шестеренки нашего разговора сходятся зубец к зубцу, - переключаются с пробного холостого хода на рабочий.
- Значит, не побоялся он вас принять? - шутливо и прямолинейно возвращаю я рассказ к тому месту, на котором в прошлый раз он был прерван.
- Нет, как говорил, так и сделал, - подтверждает Леонид Иванович. Написал приказ, поставил районе перед свершившимся фактом. Правда, прослужил я у него всего два месяца. Чуть даже поменьше.
- В школу перешли?
- Да нет, не сразу... Обстоятельства так сложились, что вынужден был уйти. - Козин искоса взглядывает на меня, усмехается: - По собственному желанию...
Кое-кто из прежних знакомых осудил ее за это: грязных бездомных ребятишек большевики разместили в женском монастыре, потеснили святых людей, за что богохульников неизбежно ждет кара. Соня не только не вняла предостережениям, но пошла еще дальше: свезла в детдом единственное свое богатство и отцовский подарок, к тому ж, - фортепиано немецкой фирмы "Беккер". Приняли ее туда музыкальным руководителем, а никакой музыки у них не было. Решила она правильно, никогда о своем решении не жалела, в конце концов и в детдоме пианино оставалось в ее полном распоряжении, и все ж - когда инструмент поставили на розвальни и сани, визгнув полозьями, тронулись, - сердце у нее сжалось; неизвестно по каким признакам, но именно в те минуты она - нет, не поняла, а почувствовала, что все прежнее кончилось...
Что же касается святых людей - монашек, которых большевики потеснили, то Соня никак не могла объяснить себе, почему они, эти святые в черных одеяниях, спокойно могут есть уху из мороженой стерляди, когда здесь же, за соседними столами, в одной трапезной, дети - ангельские души, по священным книгам и проповедям, - едят похлебку из чечевицы да кашу из чечевицы? Что-то тут явно не сходилось... С еще большим удивлением узнала она, что Загоровский детский дом, один из первых в стране, был создан по специальному декрету Советского правительства, подписанному самим Лениным. Соня была житейски неопытна, политически наивна - все что угодно, но она никогда не закрывала глаз на происходящее и спокойным пытливым умом своим понимала: нет, большевики начинают с действительно святого дела - с беспризорных детей, с сирот...
Вероятно, только в женском сознании могут совершенно естественно, органично уживаться самые противоречивые, а то и вовсе, казалось бы, исключающие друг друга понятия, представления, чувства. Сталкиваясь с таким качеством в юности, ухаживая за девушкой, мы, мужчины, называем его женским капризом, и нам обычно они нравятся, эти капризы. Потом девушка становится женой, и мы уже пользуемся иными, еще вполне благозвучными определениями, произнося их, правда, с некоторой долей превосходства и снисходительности: женская логика, алогичность. Наконец, под старость, устав от житейских забот, похварывая и раздражаясь по каждому ничтожному поводу, рубим с плеча: бабья дурь, дважды два - стеариновая свечка! И почти никогда не думаем, что она, женщина, права своей особой правотой, что у нее своя правда, идущая от ее существа, природы, от ее высокого предназначения женщины, матери-животворящей. Что позволяло ей, даже в глухие времена, вопреки всякой логике и всем законам, требовать у владыки, занесшего меч над ее любовью: "Отдай моего мужа!" И случалось: тот, перед кем цепенело все, - отступал... С каждым днем, месяцем, годом новая власть крепла; работая на нее, Соня тем самым помогала ей - хотя бы, поначалу, в силу прямой необходимости есть, пить да по врожденной добросовестности своей; с каждым днем, месяцем, годом она все ясней отдавала себе отчет, что та, белая армия, с которой ушел поручик Гладышев, уже не вернется, никогда не вернется. Она все понимала, но не было ни дня, ни месяца, ни года, чтобы она не ждала своего Виталия, своего Вику.
Подтянутого, щеголеватого, почтительно склоняющего в поклоне аккуратно подстриженную голову, от которой чисто пахло дорогим одеколоном, и смотрящего на нее, на Соню, с такой нежностью, что глаза у нее - она чувствовала это - начинают безудержно сиять, и ничего она с этим сиянием поделать не может. Она вздрагивала, приметив на улице похожую фигуру; у нее все обмирало внутри, когда она открывала почтовый ящик - от надежды, что найдет подписанный жестковатым мужским почерком конверт, каким он ей записал в альбом чудесные пушкинские строки: "...И божество, и вдохновенье!.." Она просыпалась по ночам от любого случайного стука, шороха, с заколотившимся сердцем прислушиваясь к чьим-то поздним шагам во дворе: не он ли, не он ли?.. Ей было неважно, кем и каким он придет: победителем или побежденным, виноватым или правым, открыто или тайком, все эти второстепенные категории могли иметь отношение к поручику Гладышеву, но не к ее Вике. Он мог быть виноватым перед кем угодно - хоть перед всем миром! - она все равно уткнулась бы лицом в его колючую шинель и заплакала от счастья! Она бы пошла за ним в тюрьму, на каторгу, во глубину сибирских руд. О, она бы отстояла его, закрыла собой, она бы - как та, древняя, бесстрашно остановившая грозного владыку - написала бы Ленину или Калинину, и они бы помогли! Ведь бывают же чудеса: Соне однажды показали такого прощенного полковника-беляка: сизо-багровый, с прокуренными желтыми усами, он шел по центральной улице Загорова с пайковой селедкой под мышкой - ржавые хвосты ее торчали из свертка по-молодецки зорко всматриваясь в новую непривычную жизнь.
Разных чудес в те далекие, ни на что не похожие годы действительно происходило множество, но того, которое нужно было Соне, так и не случилось. И чем меньше оставалось на него надежд, тем упорней она верила, тем тщательней прикрывала броней свое сердце - посторонним стучаться в него было бесполезно. А стучались - часто, настойчиво. Стучались на улицах - оглядывались, нагоняя и заговаривая. Стучались через почту - вызнав адрес и закидывая письменными признаниями. Стучались, наконец, и не один раз, самым официальным образом - делая предложения. Самый терпеливый претендент на ее руку - свой же, воспитатель детдома, - после пятилетних домогательств запил и куда-то завербовался. Почему она, Соня, оказалась однолюбкой, она не знала. Может быть потому, что у нее была еще музыка. Виталий Гладышев, кстати, очень любил Шопена.
С прошлым Соню и ее безответно преданную Тасю, Таисью Дмитриевну, связывала одна лишь тропка - на кладбище, куда Сопя ходила проведывать своих родителей, а Тася - прежних благодетелей. Отца - шумного, хмельного, вальяжного - Соня сторонилась; мать - тихую простую женщину, напуганную, оглушенную трескомблеском, с которыми в последние предреволюционные годы катилась жизнь в маркеловском доме, - любила. Отцу она была благодарна за то, что он - пускай по той же вальяжности, по прихоти - выписал для нее беккеровский инструмент и тем открыл перед ней огромный, неизъяснимо прекрасный мир; матери была благодарна - за все. Такое раздельное отношение к родителям неосознанно сохранилось и после их смерти. Сметать сухие палые листья - осенью и откидывать снег - зимой Соня всегда начинала с могилы матери, потом переходила к могиле отцовской, - похоронены Маркеловы были рядом, в одной ограде. Таисия Дмитриевна, наоборот, - и Соня, вероятно, поэтому и замечала, - чаще всего и так же, возможно, машинально, останавливалась у могилы Маркелова, хотя дальней родственницей приходилась хозяйке, Маркеловой. В девочках, от прислуги, Соня слышала, что отец снасильничал над пятнадцатилетней приживалкой и потом долго навещал ее в боковушке. Так ли это было, Соня не знала, не хотела знать и никогда не узнала.
Хотя здесь, на кладбище, невольно вспоминала об этих слухах, украдкой наблюдая, как Тася, молчаливая, худая, с тонким пергаментным лицом, молча и отрешенно стоит у последнего изголовья - своего благодетеля, мучителя ли?
Что-то все-таки ее мучало, глодало: всего на десять лет старше Софьи Маркеловны, Таисия Дмитриевна частенько похварывала, усыхала - как усыхает, сморщившись, ненароком сшибленный и неподобранный гриб. Каждый раз, ослушиваясь и потом длинно, бестолково по этому поводу объясняясь, Софья Маркеловна приводила врачей, те ничего серьезного не находили у нее. Осенью тридцать первого года, тихонько поплакав и успокоившись, Таисия Дмитриевна скончалась. Местечко ей - после подношений церковному сторожу нашлось рядом с бывшими хозяевами...
И тут Софья Маркеловна чуть было снова не поверила, что чудеса возможны.
В ту осень, когда похоронили Таисию Дмитриевну, немного, правда, попозже, под Загоровым начала орудовать какая-то банда. В окрестных деревнях горели дома местных активистов-партийцев, грабили всех, у кого, подозревали, водились деньжата и харч; в красном кумачовом гробу отнесли погибшего в перестрелке главного загоровского начальника, механика водокачки Рындина, в его неизменном кожаном картузе, - в этот раз в провожаемой скверным несыгранным оркестром процессии Софья Маркеловна шла уже не случайно. Уезд притих, затаился, по ночам возле детдома дежурили вооруженные милиционеры.
Поздним вечером, когда Софья Маркеловна собиралась ложиться, вкрадчиво постучали.
Не подумав, что можно бы не откликнуться, она, запахивая халат, подошла к двери, безбоязненно спросила:
кто, кого нужно?
- От Виталия Викентьевича, откройте, - негромко и требовательно прозвучал мужской голос.
Звякнув, вылетели из своих петель-гнезд два здоровенных кованых крюка; дрожа, не замечая, что халат распахнулся, Софья Маркеловна посторонилась, впустив небритого, в мокрой от дождя кожанке человека.
- Где он? Что с ним?
- Тише, ты! Вы! - сердито оборвал и поправился ночной гость, уверенно заложив верхний крючок. - Вы одна?
- Одна, одна! Да какое это имеет значение! - возмутилась Софья Маркеловна, захрустела пальцами. - Боже мой, ну говорите же! Где вы его видели? Когда?
- Виделись мы с ним давненько, на Кубани еще. - Мужчина усмехнулся. Годов с десяток назад. Был живздоров.
- А сейчас, сейчас где? Приедет он?
- Про остальное не меня спрашивать надо, кого повыше. - Поясняя, он выразительно, взглядом, показал в потолок.
Взвинченные до предела нервы разом сдали, сердце куда-то ухнуло от обрушившейся на нее не столько тяжести, сколько пустоты; от слабости Софья Маркеловна едва держалась на ногах.
- Что вам угодно?
- А вы деловая, - похвалил мужчина, сунув под кожанку руку, он извлек золотую цепочку и крестик с крохотными зубчиками по краям. - Ваш?
Софью Маркеловну снова что-то ударило, качнуло.
- Мой! Откуда?
Золотистая горка на чужой нечистой ладони сияла, притягивала, завораживала взгляд: для Софьи Маркеловиы сейчас в этом сиянии были и ее молодость, и ее последнее порывистое благословение Вики Гладышева, и, возможно, единственно оставшаяся ниточка, связывающая ее с ним, живым.
- Откуда у вас?
- Когда-то он мне сам его дал. - Сухо, деловито мужчина внес ясность: И сказал: понадобится - покажи ей, она поможет. Как видите - довелось.
Кое-что, по крайней мере основное - цель этого ночного визита, действительно прояснилось; почему-то отчетливо, безо всякого, впрочем, испуга подумалось: у них в Загорове люди в таких коротких кожанках не боятся, не озираются настороженно.
- Чем я могу вам помочь?
- Деньгами. Можно такой же ерундой, - мужчина подкинул на ладони цепочку с крестиком. - Еще лучше - монетами.
- У меня нет ничего, - устало ответила Софья Маркеловна и, понимая уже, с кем разговаривает, равнодушно посоветовала: - Можете сами убедиться.
По этому равнодушию, безучастности, тот сразу понял, поверил, что Софья Маркеловна говорит правду, цепкими цыганскими глазами пошарил по открытому на высокой груди халату - прикидывая, не взять ли тут хотя бы то, что можно взять, зло ругнулся:
- Эх вы, блаженные! Такую вашу!..
Рывком, заученно сунул под кожанку золотую несработавшую отмычку. Софья Маркеловна не удержалась:
- Отдайте мне!
- Считай, что опять подарила. - Холодный предостерегающий взгляд шаркнул по ней, как нож: - О том, что был, - никому. Я не повторяю, понятно?
И, откинув крючок, бесшумно, как тень, исчез в темноте, под дождем.
Прометавшись остаток ночи по комнате, утром Софья Маркеловна сходила в милицию, обо всем рассказала. Ее внимательно выслушали, поблагодарили, а спустя неделю сами вызвали ее. Прибывшая из губернии воинская часть разгромила банду, несколько бандитов было схвачено живьем, некоторые убиты в бою, - Софью Маркеловну пригласили на опознание. Ни среди живых, ни в числе убитых высокого цыганистого человека в кожанке не оказалось. Поражаясь своей бесчувственности, не дрогнув, только зажав платком нос и рот, прошла она по сараю, в котором, лицом вверх, лежали покойники. К счастью, не было тут и Виталия Гладышева. Когда-то ожидавшая его - какого угодно, готовая простить его - тоже за что угодно, она ощутила вдруг грустное удовлетворение, что его нет здесь - среди тех, кого сажают, как зверей, за решетку, как бешеных собак, стреляют. Теперь - окажись иначе это было бы ужасно!..
Есть женщины, поверяющие свои душевные тайны, от самых пустяковых до самых сокровенных, чуть не первому встречному, и они, наверно, даже счастливы: ничего у них на языке не держится, но зато ничто их и не гнетет. Софья Маркеловна относилась к другой категории:
открытая, общительная, гостеприимная, только в одном - в подобном случае - она оставалась по-девичьи застенчивой и предельно замкнутой; дожив до глубокой старости, она, как и прежде, неизменно считала, что есть вещи, которые не дано трогать посторонним. О своей юности, о своем Вике она рассказала лишь однажды - Сергею Николаевичу Орлову. Да и то потому, что он сам, по-дружески просто спросил о портрете, - ему нужно было говорить или все, или ничего. А еще, наверно, рассказала потому, что в жизни каждого наступает пора, момент, когда самое больное перестает болеть и становится, непонятно отчего, - только воспоминанием.
В конце тысяча девятьсот пятьдесят третьего года коллектив детдома отметил шестидесятилетие Софьи Маркеловны и торжественно проводил ее на пенсию. Два дня подряд она никуда не выходила из своей боковушки перекладывала, переставляла подарки, перечитывала Почетные грамоты, тихонько всплакнула, чего никогда прежде себе не разрешала. И все это - в подсознательной попытке заполнить образовавшуюся пустоту: своему детдому, детям она отдала не только тридцать пять лет жизни, но и что-то еще, более существенное. Вечером, догадавшись, как ей тут, с непривычки, солоно, одиноко, пришел Сергей Николаевич. С мороза красный, студеный, он, снимая в прихожей меховую шапку, пальто, весело выговаривал:
- Это вы чего ж носа не кажете? Закрылись тут, понимаете! Разнежились, да?
Софья Маркеловна от удовольствия рассмеялась, вспорхнула, как молоденькая, захлопотала с чаем; когда она внесла поднос с чашками, Орлов, стоя, разглядывал портрет на стене, живо оглянулся.
- Софья Маркеловна, кто ж это такой - старорежимный товарищ? Брат?
- Жених, - порозовев, ответила она, тут же расставив все точки над и, который так и не стал мужем.
За чаем - удивляясь, что воспоминания не доставляют ей былой боли, - с пятого на десятое поведала о своей купеческой юности, о Виталии, вплоть до того, как искала его среди убитых бандитов. Сергей Николаевич слушал, то потирая рукой высокие залысины, то коротко дотрагиваясь до открытой косовороткой шеи, стянутой вишневой ниткой шрама; под конец поинтересовался:
- Он тоже наш - загоровский?
- Нет, из-под Тулы... Мать у него - сельская учительница была. Собиралась к ней сразу после свадьбы... - Софья Маркеловна помедлила, досказала: - Писала я ей.
И до войны. И сразу после войны - никто не ответил.
- А вы возьмите и съездите туда, - неожиданно посоветовал Орлов.
- Зачем? - поразилась Софья Маркеловна.
Он промолчал, ответив одними спокойными проницательными глазами, и Софья Маркеловна поняла зачем, поняла, вдруг заволновавшись, вдруг почувствовав, как ей действительно хочется съездить в деревню под Тулой.
Просто так, безо всякой внятной цели, по извечному позыву пожилых людей побывать, напоследок, там, куда тянет, с чем-то попрощаться, замкнуть в душе какой-то последний круг.
- Какой уж я ездок, голубчик, - с сожалением вздохнула Софья Маркеловна, недоговорив, что и годы уже не те, и, главное, ехать-то особо не на что...
Неделю спустя Орлов вручил ей выписку из приказа по облоно и деньги, которыми она была премирована по этому приказу за многолетнюю безупречную работу; как их удалось выколотить, он, конечно, говорить не стал, лишь посмеивался - радуясь, кажется, не меньше, если не больше засобиравшейся Софьи Маркеловны.
В Москве она, сама не ожидая от себя такой прыти, с утра до вечера проходила по улицам - до этого столицу она видела мельком, когда дважды ездила по профсоюзным путевкам на юг, в санаторий; переночевала у добрых людей, благополучно добралась электричкой до Тулы и уже в полдень, автобусом, была в незнакомом, заново отстроенном после войны большом селе, - то, что, сидя в Загорове, представлялось дальней далью, по нынешним временам оказалось чуть ли не рядышком.
В огромной, похожей на дворец школе никто, конечно, учительницу Гладышеву не знал, не помнил, но Софье Маркеловне повезло. Отыскался дедок и, когда она докричалась в его тугое, заросшее волосом ухо, - сразу закивал, показал в улыбке младенческие беззубые десны:
- Как же, как же - Антонина Егоровна! Сам к ей три года в классы ходил. Году никак в двадцатом, в двадцать втором ли померла. В самую голодовку, стал быть!
Не надеясь, Софья Маркеловна спросила о сыне учительницы, заскорузлыми пальцами старый поскреб в дремучей, с прозеленью бороде, как в памяти своей, - вовсе просиял:
- И-их ты! Это офицерик, что ли? Так он еще пораньше ее - в гражданку! Отписали ей, либо был от него кто - не упомню уж. Точно, точно тебе говорю - с того она попрежде других и подалась в царствие небесное.
Голодовка - это уж к тому же, дело второе! Убивалась - толкую...
Вместе с веселым дедком Софья Маркеловна пообедала в сельской чайной старик, к ее удивлению, охотно принял предложенную водочку, с наслаждением вытянул ее, прошлепывая розовыми младенческими деснами, - вместе сходили на кладбище. На нем следа учительницы Гладышевой тем более не нашлось.
- Что ты! - шумел, заливался - после угощения - старый и восторженно тыкал во все стороны затертой рукавичкой: - Тут в войну да и опосля нее как трактор прошел! Все взбугрил! В три етажа лежат - друг на дружке!..
Круг замкнулся. Собираясь сюда, Софья Маркеловна не питала никаких иллюзий, и все-таки поездка дала ей многое: душевную успокоенность. Как бы там ни было, а Виталий Гладышев, ее Вика, погиб, пусть не в правом, но в открытом честном бою, не мародером из бандитских шаек, каждый шаг которых отмечен кровью и проклятиями. И еще, теперь ее никто не смог бы переубедить в этом, она знала, что, переживи он те трудные, не всем понятные годы, события, он, как и она, во всем бы разобрался, принял новую, не очень-то легкую и устроенную пока жизнь, но в тысячу раз справедливее всякой другой!
В таком умиротворенном состоянии Софья Маркеловпа вернулась домой, внешне вроде бы даже помолодевшая, ей, кстати, в шестьдесят не давали больше пятидесяти.
И, еще раз поразив ее своей проницательностью, ни о чем не расспрашивая, Сергей Николаевич озабоченно сказал:
- Софья Маркеловна, дорогая вы наша! Выходите на работу. У преемника вашего что-то не очень ладится.
Оставим его вашим помощником или придется расстаться. - Все понимая, он засмеялся. - На пенсию мы уж с вами вместе пойдем.
После этого Софья Маркеловна проработала еще почти пятнадцать лет, да с такой душевной полнотой, с таким умением и отдачей, с какими, может быть, никогда не умела работать прежде. В боковушке у нее - напротив портрета Виталия - появился недавно портрет ее ученика, ее несостоявшейся музыкальной надежды - Андрюпш Черняка. Приходя домой, она поочередно смотрела то на одного, то на другого, и у нее возникало ощущение, что у нее есть семья. Возникала не потому, что ум за разум заходил. Просто бывают такие парадоксальные случаи, когда у иного по всем формальным признакам семья имеется, а ее-то на самом деле и нет. По тем же формальным признакам, по паспорту, по прописке, Софья Маркеловна - одна-одинешенька, но вот у нее-то семья есть, муж и сын, и вся семья в сборе. То, что на фотографии сын выглядел старше отца и родился лет через двадцать после смерти отца, ничего не меняло. В сердце женщины, жены и матери, могут уживаться любые противоречия, на то она и существует - женская логика.
12
Леонид Иванович лежит во дворе, в тени от забора и молодой березки, прямо на траве - вниз животом, босой, в полосатых пижамных штанах и белой майке, открывающей бугристые смуглые плечи и руки; загорела у него и лысина, ставшая под цвет темно-русых, на затылке, волос, - отсюда, от калитки, кажется, что он наголо обрит. Что-то читает.
Заслышав шаги, он садится, намереваясь встать - удерживаю его, с удовольствием опускаюсь рядом. Трава - гусиный хлеб, как ее у нас называют, с желтыми шишечками соцветий, приятно холодит ладонь, она тут на редкость густа, сильно и сладко пахнет.
- Поливаю, от нечего делать, - объясняет Леонид Иванович. - Прочитал вашу записку и послушно жду.
Где ж вы столько пропадали, по такой жаре?
- У Софьи Маркеловны.
- А-а, тогда не в пропажу. Чудесная старуха!
Приятно, что Козин так отзывается о Софье Маркеловне, и про себя торжествую: если б он еще знал о ней столько, сколько я теперь знаю!
- Пойдемте ко мне, - Леонид Иванович мотает головой назад, - или тут пока?
Дом стоит во глубине двора - каменный по первому этажу и с бревенчатым надстроем второго; туда, наверх, ведет прямая лестница, забранная по торцу тесовой обшивкой. Квартира Леонида Ивановича - под самой крышей, там сейчас, конечно, - пекло.
- Лучше уж тут.
- Пожалуй, - соглашается Козин. - Все никак не приспособишься. Окна закроешь - духота. Откроешь - жарища. Вот лето выдалось!
Какая-то предварительная словесная разминка необходима нам обоим: Леониду Ивановичу - собраться с мыслями, настроиться, мне - как бы подготовить запасвые емкости внимания, все еще взбудораженные предыдущей встречей. Больше всего хочется лечь, сунуть под затылок руку и смотреть, ни о чем не думая, в небо?
самые нехитрые желания приходят к нам обычно тогда, когда они неисполнимы. Выкладываю спички, "Беломор", Козин молча вытаскивает папиросу, как-то поспешно тычется ею в поднесенный огонек; обычно злоупотребляющий, нынче при мне он закуривает впервые.
- Пробовал бросить, - иронически сообщает он.
- Давно? - завидуя людям с крепкой волей, спрашиваю я.
- Сегодня с утра...
Он глубоко затягивается, прикрывает глаза - по себе знаю, что в голове у него сейчас плывет, - и сердито вдавливает папиросу в траву.
- Цены на эту отраву повысить надо!
- Не поможет.
- Наверно... В Америке сигареты дороже - смолят побольше нашего. - И мимоходом, для сведения сообщает: - У них там все дороже. Табак, квартиры, лечение, газеты...
- А что у них дешевле, Леонид Иванович?
- Дешевле?.. На мой взгляд, да по собственному опыту если, самое дешевое у них - люди. - Козин усмехается. - Была там у меня напарница - по грязной посуде. Дама постарше меня. Так вот - постоянно допытывалась, удивлялась: "Что вы за странные такие, Иваны-русские! Все думаете, думаете! А мы не думаем - живем. Лишь бы работа была".
- Загадочная славянская душа?
- Не столько наша славянская загадочна. Сколько их, среднеамериканская, - девственно наивна. Как у ребенка... Попробуйте, например, такой объяснить, что думать и значит - жить... Хотя, конечно, и их время учит.
- Все-таки учит?
- Еще как!.. Я ведь там был, когда наши объявили, что у нас атомная бомба есть. Представляете, как это на их обывателя подействовало? Словно та же бомба посреди них и взорвалась!.. С одной стороны, чуть ли не медведи пешком по Москве ходят, с другой - первый спутник, Гагарин. Поневоле мозгами шевелить начнешь!..
Хотя поучиться у них есть чему.
- И прежде всего - деловитости, конечно?
- Да, и деловитости. Чего-чего, а этого уж у них не отнять. Клочкастые пепельные брови Леонида Ивановича хмурятся и расходятся. Правда, и деловитость у них несколько иная. Отличается от нашей.
- Чем же? Понятие это, по-моему, довольно конкретно.
- Чем?.. Деляческая деловитость, если так можно выразиться. - Как всегда, подходя к каким-то обобщениям, выводам, Козин начинает говорить медленнее, отбирает слова. - Четко, быстро, но в пределах своих обязанностей. Ровно настолько, насколько оплачивается...
Сергей вон тоже был деловитым. Очень деловитым. Но не от сих и до сих. Понимаете: та деловитость - исполнителя. Хотя порой нам и такой недостает, простейшей... А у Сергея - хозяйская. Поработал я с ним - убедился. И сравнил, и позавидовал. И поучился коечему...
Наконец отлаженные, невидимые шестеренки нашего разговора сходятся зубец к зубцу, - переключаются с пробного холостого хода на рабочий.
- Значит, не побоялся он вас принять? - шутливо и прямолинейно возвращаю я рассказ к тому месту, на котором в прошлый раз он был прерван.
- Нет, как говорил, так и сделал, - подтверждает Леонид Иванович. Написал приказ, поставил районе перед свершившимся фактом. Правда, прослужил я у него всего два месяца. Чуть даже поменьше.
- В школу перешли?
- Да нет, не сразу... Обстоятельства так сложились, что вынужден был уйти. - Козин искоса взглядывает на меня, усмехается: - По собственному желанию...