Страница:
— Где мой прибор?
— Что такое? — слышится из «каштана». — Почему «каштан» верхнего вахтенного на месте? Связисты! До каких пор?! Немедленно убрать «каштан»!
— Отдайте прибор! — не отстает Стас, но его уже никто не слышит, команды так и сыпятся:
— От-дать! Концы!
— Перестаньте отдавать концы! Отдайте прибор! — не унимается Стас.
— Стас! — кричит с рубки командир. — Двух автоматчиков наверх! Отогнать его короткими очередями!
Свой собственный экипаж Стаса единодушно ненавидит. Стас — зануда, он способен кого хочешь достать. У них в экипаже давно существует группа, которая поклялась донимать Стаса. В автономке кто-то из этой банды посоветовал Стасу сухую мойку головы — Стаса с рожденья одолевает перхоть, и волосы, облезая, обнаруживают под собой ребристый остов. И вот, чтобы они не облезали и не обнаруживали, нужно посыпать их — волосы — мукой и потом (чтоб вы думали?) вычесывать их гребешком. Французское патентованное средство.
Стас сел на затылок интенданту и не слез с него, пока не добыл муку. Вычесыванием он занимался на ночной вахте перед зеркалом, что висит над умывальником. Мука летела в умывальник, где-то там, далеко в трубопроводе, превращалась в тесто и забивала трубу. Прибегали трюмные, отворачивали трубу, пробивали-продували и ругали Стаса площадно, как водопроводчики не ругают ни одно живое существо. После всех этих скандалов Стас стал вычесывать свою мукомольную голову в огромную банку из-под сухарей. Садился, обхватив её руками и ногами, и, опустив в неё башку, чесал все это часа четыре. Через месяц такой интеллектуальной работы у него созрела одна-единственная мысль: помыть голову. Он взял её и помыл, и получилось тесто, из которого трудно было достать даже оставшиеся волосы. С такой головой среди ночи Стас явился в безмятежно хрюмивший в глубинах Атлантики центральный пост и, удивив его насмерть, потребовал доктора. Голову побрили, но группа по уничтожению Стаса не успокоилась и, когда все улеглось, предложила Стасу японское патентованное средство: чеснок, настоенный на спирте. Все это льется опять на башку, и волосы растут как бешеные.
Стас развёл чеснок в трехлитровой банке со спиртом и стал его лить на себя кружками. Лечение должно было продлиться целый месяц. Соседи по каюте нюхали Стаса только два дня, а потом выбросили его в проход между каютами.
— Напишу-ка я в ЦК… все-таки… — сказал Стас, подводя меня к моему пирсу.
Наконец-то я от него избавлюсь.
— Давай, Стас! — сказал я ему с чувством, чувствуя близкое свое освобождение.
Стасу сюда, а нам, пардон, отсюда. Слава Богу!
— Пишите! — сказал я ему с ещё большим чувством. — Рыдайте, и вас услышат. Бейте себя наотмашь коленом по лицу! Побольше эмоций. Взывай к сердцу и к разуму. Кричи в каждой строчке: «Я! Так! Больше Не! Могу!» Где правда? Где справедливость? Да что ж это такое, санта ляпинда дельмоно моэрто, что в переводе на русский означает: скольки ж можно! Служите на «железе» сами! Стойте по пятьдесят лет в строю! Переведите меня куда хотите! Состарился, отупел, исподличался, дурно пахну! Барабанные перепонки воспринимают только барабаны, отвыкли от флейты напрочь! Дети родные не узнают после автономки папу, кидают в меня кирпичами! Семья — ячейка общества — рушится: жена который год хронически беременна моим переводом, не может мне простить моего национального происхождения, грызет ежедневно мои тонкие кишки, неприлично урча. Кричи: «Дедушка в Америке завещал завод ядохимикатов!» Звонили, скажи, предлагают вступить в права наследства. Кричи: «Кругом заговор! Молчания! Кругом враги!» Угрожай, шантажируй, юродствуй, ерничай, тряси исподним. Все средства хороши, потому что цель — святая.
— Как ты хорошо сказал! — обнял меня Стас, и я почувствовал, что где-то переборщил. — Как ты хорошо сказал! Я же чувствую, чувствую, а сказать не могу. Я же никогда не мог так сказать! Я же национальный кадр! Я не могу так по-русски, как ты! Слушай! — осенило его. — Напиши для меня все это! Прямо сейчас! Я выучу наизусть! Для ЦК!
И он подхватил меня своей железной рукой и поволок за собой.
— Как ты хорошо сказал! — орал он по дороге.
— Точно! — орал он. — Дедушка! В Америке! Ядохимикаты! Лахудры! Пускай проверяют!
Вечером он сошел с ума.
ВРИО
Я стоял перед зданием санпропускника, из каждого окна которого выглядывала какашка, и думал: «И чего я такой несчастный? Не везет. Стоит только флагманскому химику намылиться в отпуск, оставив меня за себя в качестве тела, как на следующий день сваливаются комиссии, проверки, инспекции. И хватают меня бедного, визжащего за ножонки тонкие и кривые, и бьют молекулярными мозгами об асфальт. Вот, пожалуйста, санпропускники завтра проверяет командующий, а сегодня — конечно же — замкомандира дивизии плюс начпо. Стекол нет, рам нет, электричества нет, батарей нет! Одни глазницы пустые, как в Сталинградском сражении, и на каждом этаже наложено, потому что когда возводили это удивительное строение для окружающего северного ансамбля, забыли в нём сделать туалет. И над всем этим приютом на крыше облупившейся — лозунг „Слава КПСС“. Каждая буква — метра на три».
Весь в тоске собачьей, я повернулся и увидел знакомого особиста, рисующего мимо штрихпунктирную по направлению к штабу. За такую прыгающую походку его называют Джоном Сильвером.
— Привет, — сказал я со скуки, — хочешь, антисоветский лозунг покажу?
Джон застыл с поднятой ножкой. Эти ребята с детства начисто лишены чувства юмора. Осторожней с ними вообще-то надо, но мне-то, честно говоря, плевать.
— Ногу-то опусти, — сказал я ему, — смотри, дарю бесплатно; видишь, написано «Слава КПСС», а под ней какая кака? А? это ж прекрасный фотомонтаж для Дикого Запада.
— А-а… — сказал он, — вот ты о чем. Ладно, скажу ребятам.
«Хоть кого-то укусили, — подумал я ему в спину, — теперь лозунг или снимут, или покрасят».
Между прочим, я кроме обязанностей врио флагманского химика ещё и старшим в экипаже числюсь, и дежурным по дивизии я только вчера отстоял. За это время отопление в казарме сделал. Пришёл в тыл к этому прохвосту с батареями, сел на диван и сказал:
— Ну-у?.. И когда же я буду целовать ваше длинное тело?
— Вы по какому вопросу, товарищ? — спросила меня эта сволочь красная.
Я неторопливо отпил у него из графина, взял со стола овсяное печенье, зажевал и потом, глядя ему прямо в очи, достал из своего баула пустую трехлитровую банку и поставил её ему на стол.
— Видишь? — показал я ему на банку.
Он не видел, тогда я объяснил:
— Пока у меня в казарме будет пять градусов жары, я у тебя здесь на диване жить буду и никуда не выйду, даже по нужде. А в эту банку я гадить буду.
— А ну-ка! — сказал он.
— Сядь! — сказал я ему. — А то начну гадить сейчас и мимо банки.
В тот же день батареи стояли. А вчера на дежурстве меня искали, чтоб наказать. Правда, уже по другому поводу. Схватили перед самой сменой.
— Ты где шхерился?! — набросился на меня начальник штаба. — Тебя командующий с вахты снял.
— Так я же уже отстоял!
— Неважно! Беги в зону.
— Так я только оттуда!
— Ты слушай, что тебе говорят! Беги в зону. Там где-то третьи сутки лежит коробка.
— Какая коробка?
— Не знаю, картонная. Найдешь коробку и скажешь мне её название. Из-под чего эта коробка. Понял? Я на тебя приказ о наказании струячу, и мне в нём надо эту коробку обозначить. Давай, рысью.
— А где она лежит?
— А я откуда знаю?
— Так это из-за коробки меня сняли?
— Ну да, давай в темпе. Позвонишь оттуда.
И я сдуру отправился в зону. Обшарил её всю, ни черта не нашел, позвонил и сказал:
— Пишите: коробка из-под банок сгущёнки.
На следующий день меня чуть не загрызли. Во-первых, коробка как лежала, так и лежит, и, во-вторых, она не из-под банок сгущёнки, а из-под компота.
Ну что ж, нужно подниматься на эти проклятые санпропускники. Пошли попку готовить. Сейчас заявятся и разнесут её в клочья. На командующего лучше не нарываться. Он меня уже щупал однажды на камбузе за влажное вымя. Я там был, конечно же, в качестве дежурного по дивизии, а дежурным по камбузу стоял молодой лейтенант.
Камбуз — это тот кингстон, в который с диким визгом вылетает многолетний безупречный офицер. Здесь можно очень крупно пасть в глазах начальства.
Дежурным по камбузу, по инструкции, может быть не ниже, чем капитан-лейтенант. Но наша дикая дивизия давно обезлюдела, поэтому я стою дежурным по дивизии, а лейтенант — по камбузу.
Вот только командующему не объяснишь, что у нас людей в наряды не хватает. Он как разинет свою у-образную глотку.
— Пулей, — сказал я лейтенанту, — радостно блея! Даю две минуты, чтоб сделал из себя капитан-лейтенанта.
Лейтенант замешкался. Он меня, видно, не понял.
— Объясняю медленно, — сказал я, — для круглых интеллигентов и золотых медалистов. Берешь себя и ещё одного лейтенанта. Раздеваешь его. То есть звездочки с него снимаешь и из двух по две делаешь одного по четыре. Понял? — (Дошло.) — Ну, слава Богу. В темпе вальса! Рысью!
Через пять минут у меня лейтенант превратился в капитан-лейтенанта. Но командующий его все равно прихватил. За расстояние между звездочками.
Ну что ж! Посмотрим, за что нас сегодня будут драть по срамным местам. Между прочим, у меня обостренное чувство долго поротой жопы. Начнем с пятого этажа.
Дверь, за которую я легкомысленно потянул, рухнула на меня вместе с трехметровым косяком, возмутив многолетнюю пыль, но моя природная реакция была на месте, и я уцелел. Под ногами битое стекло. Здесь не жили лет триста. Загаженные шкафы сгрудились печально вокруг кучи сношенных ботинок, ветоши. Все это покрыто бархатной плесенью. В оконные проемы врываются лохмотья полиэтилена, рождая шелест. В углу средневековым факелом, видимо, долго-долго горел рубильник. А потолок какая-то сволочь выкрасила в шаровую краску. От мороза краска лопнула и теперь отваливается целыми рулонами. В середине пирамида возведена не руками человеческими, а другим плодоносным местом. Все это уже давно перешло в перегной. Кусок лопаты я нашел за дверью. Ну что ж! За работу. Не так уж все и сумрачно вблизи. Нужно устранить хотя бы эти следы устного народного творчества, чтоб не возмутить глубинных процессов в недрах организма командующего. Может быть, он излишне брезглив.
Через двадцать минут я все убрал. Мусор я выбросил. Там в углу есть заколоченная дверь на нехоженый трап. Туда все все выбрасывают. Последней туда полетела лопата. Дверь я поставил на место и забил ногой. Так. До посещения замкомандира дивизии и начпо у вас ещё два часа тридцать минут. Успеем.
Ровно в 12.00 наверху послышалась какая-то возня. По-моему, замкомдив и начпо уже мечтают на меня посмотреть.
Замкомдив — старый матерщинник и клинический балбес — уставился на меня. Из-за него выглядывал начпо. Сейчас этот Тянитолкай что-нибудь изрыгнет в два голоса, что-нибудь поражающее своей новизной. Что-то не видно радости на их рожах. Ах, они уже побывали наверху.
— Как же здесь люди раздеваются?
Это начпо. Ну, он у нас с планеты Сириус недавно прилетел.
— Хымик! — начал замкомдив, и в течение следующих двадцати минут самым порядочным словом в мой адрес было слово «хуй».
Мне захотелось встать по стойке «смирно», сказать: «Есть! Так точно! Прошу разрешения!» — а потом расстегнуть штаны и помочиться прямо на «товарища капитана первого ранга» тугой струей, стряхнуть на него последние капли и сказать: «Есть, товарищ капитан первого ранга, есть! Все ваши замечания устраним!»; застегнуть штаны и добавить: «Ночевать здесь будем, а устраним» — и встать по стойке «смирно», едя глазами. Интересно, что б мне было? Наверное, ничего бы не было.
— Ночевать здесь будешь! Жить! Я тебя здесь поселю! Вы что, добиваетесь, кусок лохматины, чтоб нам навсегда сделали козью рожу?!
«Сын трахомной собаки, — подумал я, на него глядючи, — таких орлов, как ты, у нас до Пекина раком не переставить», — а вслух сказал:
— Товарищ капитан первого ранга, хорошо, что вы не пришли сюда два часа назад. Это я ещё убрал здесь немного, и сейчас здесь уже пейзаж по сравнению с тем, что здесь до этого было.
Все-таки я люблю, когда начальство бьется передо мной в истерике, выкидывая коленца и одновременно пытаясь сформулировать стоящие передо мной задачи. Я люблю выключить звук и наблюдать человеческое лицо. На нём оживают все его активные центры. Они так и пульсируют, так и пульсируют. Ладно. Ночевать так ночевать. В сутках 24 часа. 25 не может сделать даже командующий Северным флотом.
Когда я вышел на улицу, я обернулся и посмотрел на «Славу КПСС». Её уже красили.
В кармане
Папа
Полудурок
Капитан третьего ранга на флоте — это вам не то, что в центральном аппарате. Это в центре каптри — как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, все это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.
Вот пришёл я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:
— Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьем! — и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит:
— Чего орешь, как раненый бегемот?
А начштаба — наш бывший командир.
— Ой, Александр Иванович, — говорю я ему, — здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.
— Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.
— Прошу разрешения к ручке подбежать, приложиться, прошу разрешения припасть.
— Я тебе припаду. Слушай, Петровский, ты когда станешь офицером?
— Никогда, Александр Иваныч, это единственное, что мне в жизни не удалось.
Начштаба у нас свой в доску. Он старше меня на пять лет, и мы с ним начинали с одного борта.
— Ладно, — говорит он, — иди к своему флагманскому и передай ему все, что я о нём думаю.
— Эй! Покажись! — кричу я и уже иду по коридору. — Где там этот мой флагманский? Где это дитя внебрачное? Тайный плод любви несчастной, выдернутый преждевременно. Покажите мне его. Дайте я его пощупаю за теплый волосатый сосок. Где этот пудель рваный? Дайте я его сделаю шиворот-навыворот. Сейчас я возьму его за уши и поцелую взасос.
Вхожу к Славе в каюту, и Слава уже улыбается затылком.
— Это ты, сокровище, — говорит Слава.
— Это я.
Мы со Славой однокашники и друзья и на этом основании можем безнаказанно обзывать друг друга.
— Ты чего орешь, полудурок? — приветствует меня Слава.
— Нет, вы посмотрите на него, — говорю я. — Что это за безобразие? Почему вы не встречаете на пирсе свой любимый личный состав? А, жабёныш? Почему вы не празднично убраны? Почему вы вообще? Почему не спрашиваете: как вы сходили, товарищ Петровский, чуча вы растребученная, козёл вы этакий? Почему не падаете на грудь? Не слюнявите, схватившись за отворот? Почему такая нелюбовь?
Мои монологи всегда слушаются с интересом, но только единицы могут сказать, что же они означают. К этим единицам относится и Слава. Монолог сей означает, что я пришёл с моря, автономка кончилась и мне хорошо.
— Саня, — говорит мне Слава, пребывая в великолепной флегме, — я тебя по-прежнему люблю. И каждый день я тебя люблю на пять сантиметров длиннее. А не встречал я тебя потому, что твой любимый командир в прошлом, а мой начштаба в настоящем задействовал меня сегодня не по назначению.
— Как это офицера можно задействовать не по назначению? — говорю ему я. — Офицер, куда его ни сунь, — он везде к месту. Главное, побольше барабанов. Больше барабанов — и успех обеспечен.
— Пока вы там плавали, Саня, у нас тут перетрубации произошли. У нас тут теперь новый командующий. Колючая проволока. Заборы у нас теперь новые. КПП ещё одно строим. А ходим мы теперь гуськом, как в концлагере.
— Заборы, Слава, — говорю ему я, — мы можем строить даже на экспорт. Кстати, политуроды на месте? Зам бумажку просил им передать. (Политуроды — это инструкторы политотдельские: комсомолец и партиец.)
— На месте, — говорит мне Слава. — Держитесь прямо по коридору и в районе гальюна обнаружите это гнездо нашей непримиримости.
— Не закрывайте рот, — говорю я Славе, — держите его открытым. Я сейчас буду. Только проверю их разок на оловянность и буду.
Заменышей я нашел сидящими и творящими. Один лучше другого. Оба мне неизвестны. Боже, сколько у нас перемен. А жирные какие! Чтоб их моль сожрала! Их бы под воду на три месяца да на двухсменку, я бы из них людей сделал.
— Привет, — говорю я им, — слугам кардинала от мушкетеров короля. Наш зам вам эту бумажку передает и свой первый поцелуй.
— Слушай, — обнял я комсомольца, — с нашим комсомолом ничего не случилось, пока я плавал?
— Нет, а чего?
— Ну, заборы у вас здесь, колючая проволока, ток вроде подведут.
Чувствую, как партия напряглась затылком. Пора линять.
— Все! — говорю им. — Работайте, ребята, работайте. Комплексный план, индивидуальный подход, обмен опытами — и работа закипит. Вот увидите. Новый лозунг не слышали? «Все на борьбу за чистоту мозга!»
Я вышел и слышу, как один из этих «боевых листков» говорит другому:
— Это что за сумасшедший?
— Судя по всему, это Петровский. Они сегодня о моря пришли. Страшный обалдуй.
Штампики
— Что такое? — слышится из «каштана». — Почему «каштан» верхнего вахтенного на месте? Связисты! До каких пор?! Немедленно убрать «каштан»!
— Отдайте прибор! — не отстает Стас, но его уже никто не слышит, команды так и сыпятся:
— От-дать! Концы!
— Перестаньте отдавать концы! Отдайте прибор! — не унимается Стас.
— Стас! — кричит с рубки командир. — Двух автоматчиков наверх! Отогнать его короткими очередями!
Свой собственный экипаж Стаса единодушно ненавидит. Стас — зануда, он способен кого хочешь достать. У них в экипаже давно существует группа, которая поклялась донимать Стаса. В автономке кто-то из этой банды посоветовал Стасу сухую мойку головы — Стаса с рожденья одолевает перхоть, и волосы, облезая, обнаруживают под собой ребристый остов. И вот, чтобы они не облезали и не обнаруживали, нужно посыпать их — волосы — мукой и потом (чтоб вы думали?) вычесывать их гребешком. Французское патентованное средство.
Стас сел на затылок интенданту и не слез с него, пока не добыл муку. Вычесыванием он занимался на ночной вахте перед зеркалом, что висит над умывальником. Мука летела в умывальник, где-то там, далеко в трубопроводе, превращалась в тесто и забивала трубу. Прибегали трюмные, отворачивали трубу, пробивали-продували и ругали Стаса площадно, как водопроводчики не ругают ни одно живое существо. После всех этих скандалов Стас стал вычесывать свою мукомольную голову в огромную банку из-под сухарей. Садился, обхватив её руками и ногами, и, опустив в неё башку, чесал все это часа четыре. Через месяц такой интеллектуальной работы у него созрела одна-единственная мысль: помыть голову. Он взял её и помыл, и получилось тесто, из которого трудно было достать даже оставшиеся волосы. С такой головой среди ночи Стас явился в безмятежно хрюмивший в глубинах Атлантики центральный пост и, удивив его насмерть, потребовал доктора. Голову побрили, но группа по уничтожению Стаса не успокоилась и, когда все улеглось, предложила Стасу японское патентованное средство: чеснок, настоенный на спирте. Все это льется опять на башку, и волосы растут как бешеные.
Стас развёл чеснок в трехлитровой банке со спиртом и стал его лить на себя кружками. Лечение должно было продлиться целый месяц. Соседи по каюте нюхали Стаса только два дня, а потом выбросили его в проход между каютами.
— Напишу-ка я в ЦК… все-таки… — сказал Стас, подводя меня к моему пирсу.
Наконец-то я от него избавлюсь.
— Давай, Стас! — сказал я ему с чувством, чувствуя близкое свое освобождение.
Стасу сюда, а нам, пардон, отсюда. Слава Богу!
— Пишите! — сказал я ему с ещё большим чувством. — Рыдайте, и вас услышат. Бейте себя наотмашь коленом по лицу! Побольше эмоций. Взывай к сердцу и к разуму. Кричи в каждой строчке: «Я! Так! Больше Не! Могу!» Где правда? Где справедливость? Да что ж это такое, санта ляпинда дельмоно моэрто, что в переводе на русский означает: скольки ж можно! Служите на «железе» сами! Стойте по пятьдесят лет в строю! Переведите меня куда хотите! Состарился, отупел, исподличался, дурно пахну! Барабанные перепонки воспринимают только барабаны, отвыкли от флейты напрочь! Дети родные не узнают после автономки папу, кидают в меня кирпичами! Семья — ячейка общества — рушится: жена который год хронически беременна моим переводом, не может мне простить моего национального происхождения, грызет ежедневно мои тонкие кишки, неприлично урча. Кричи: «Дедушка в Америке завещал завод ядохимикатов!» Звонили, скажи, предлагают вступить в права наследства. Кричи: «Кругом заговор! Молчания! Кругом враги!» Угрожай, шантажируй, юродствуй, ерничай, тряси исподним. Все средства хороши, потому что цель — святая.
— Как ты хорошо сказал! — обнял меня Стас, и я почувствовал, что где-то переборщил. — Как ты хорошо сказал! Я же чувствую, чувствую, а сказать не могу. Я же никогда не мог так сказать! Я же национальный кадр! Я не могу так по-русски, как ты! Слушай! — осенило его. — Напиши для меня все это! Прямо сейчас! Я выучу наизусть! Для ЦК!
И он подхватил меня своей железной рукой и поволок за собой.
— Как ты хорошо сказал! — орал он по дороге.
— Точно! — орал он. — Дедушка! В Америке! Ядохимикаты! Лахудры! Пускай проверяют!
Вечером он сошел с ума.
ВРИО
(неприличный рассказ)
Я стоял перед зданием санпропускника, из каждого окна которого выглядывала какашка, и думал: «И чего я такой несчастный? Не везет. Стоит только флагманскому химику намылиться в отпуск, оставив меня за себя в качестве тела, как на следующий день сваливаются комиссии, проверки, инспекции. И хватают меня бедного, визжащего за ножонки тонкие и кривые, и бьют молекулярными мозгами об асфальт. Вот, пожалуйста, санпропускники завтра проверяет командующий, а сегодня — конечно же — замкомандира дивизии плюс начпо. Стекол нет, рам нет, электричества нет, батарей нет! Одни глазницы пустые, как в Сталинградском сражении, и на каждом этаже наложено, потому что когда возводили это удивительное строение для окружающего северного ансамбля, забыли в нём сделать туалет. И над всем этим приютом на крыше облупившейся — лозунг „Слава КПСС“. Каждая буква — метра на три».
Весь в тоске собачьей, я повернулся и увидел знакомого особиста, рисующего мимо штрихпунктирную по направлению к штабу. За такую прыгающую походку его называют Джоном Сильвером.
— Привет, — сказал я со скуки, — хочешь, антисоветский лозунг покажу?
Джон застыл с поднятой ножкой. Эти ребята с детства начисто лишены чувства юмора. Осторожней с ними вообще-то надо, но мне-то, честно говоря, плевать.
— Ногу-то опусти, — сказал я ему, — смотри, дарю бесплатно; видишь, написано «Слава КПСС», а под ней какая кака? А? это ж прекрасный фотомонтаж для Дикого Запада.
— А-а… — сказал он, — вот ты о чем. Ладно, скажу ребятам.
«Хоть кого-то укусили, — подумал я ему в спину, — теперь лозунг или снимут, или покрасят».
Между прочим, я кроме обязанностей врио флагманского химика ещё и старшим в экипаже числюсь, и дежурным по дивизии я только вчера отстоял. За это время отопление в казарме сделал. Пришёл в тыл к этому прохвосту с батареями, сел на диван и сказал:
— Ну-у?.. И когда же я буду целовать ваше длинное тело?
— Вы по какому вопросу, товарищ? — спросила меня эта сволочь красная.
Я неторопливо отпил у него из графина, взял со стола овсяное печенье, зажевал и потом, глядя ему прямо в очи, достал из своего баула пустую трехлитровую банку и поставил её ему на стол.
— Видишь? — показал я ему на банку.
Он не видел, тогда я объяснил:
— Пока у меня в казарме будет пять градусов жары, я у тебя здесь на диване жить буду и никуда не выйду, даже по нужде. А в эту банку я гадить буду.
— А ну-ка! — сказал он.
— Сядь! — сказал я ему. — А то начну гадить сейчас и мимо банки.
В тот же день батареи стояли. А вчера на дежурстве меня искали, чтоб наказать. Правда, уже по другому поводу. Схватили перед самой сменой.
— Ты где шхерился?! — набросился на меня начальник штаба. — Тебя командующий с вахты снял.
— Так я же уже отстоял!
— Неважно! Беги в зону.
— Так я только оттуда!
— Ты слушай, что тебе говорят! Беги в зону. Там где-то третьи сутки лежит коробка.
— Какая коробка?
— Не знаю, картонная. Найдешь коробку и скажешь мне её название. Из-под чего эта коробка. Понял? Я на тебя приказ о наказании струячу, и мне в нём надо эту коробку обозначить. Давай, рысью.
— А где она лежит?
— А я откуда знаю?
— Так это из-за коробки меня сняли?
— Ну да, давай в темпе. Позвонишь оттуда.
И я сдуру отправился в зону. Обшарил её всю, ни черта не нашел, позвонил и сказал:
— Пишите: коробка из-под банок сгущёнки.
На следующий день меня чуть не загрызли. Во-первых, коробка как лежала, так и лежит, и, во-вторых, она не из-под банок сгущёнки, а из-под компота.
Ну что ж, нужно подниматься на эти проклятые санпропускники. Пошли попку готовить. Сейчас заявятся и разнесут её в клочья. На командующего лучше не нарываться. Он меня уже щупал однажды на камбузе за влажное вымя. Я там был, конечно же, в качестве дежурного по дивизии, а дежурным по камбузу стоял молодой лейтенант.
Камбуз — это тот кингстон, в который с диким визгом вылетает многолетний безупречный офицер. Здесь можно очень крупно пасть в глазах начальства.
Дежурным по камбузу, по инструкции, может быть не ниже, чем капитан-лейтенант. Но наша дикая дивизия давно обезлюдела, поэтому я стою дежурным по дивизии, а лейтенант — по камбузу.
Вот только командующему не объяснишь, что у нас людей в наряды не хватает. Он как разинет свою у-образную глотку.
— Пулей, — сказал я лейтенанту, — радостно блея! Даю две минуты, чтоб сделал из себя капитан-лейтенанта.
Лейтенант замешкался. Он меня, видно, не понял.
— Объясняю медленно, — сказал я, — для круглых интеллигентов и золотых медалистов. Берешь себя и ещё одного лейтенанта. Раздеваешь его. То есть звездочки с него снимаешь и из двух по две делаешь одного по четыре. Понял? — (Дошло.) — Ну, слава Богу. В темпе вальса! Рысью!
Через пять минут у меня лейтенант превратился в капитан-лейтенанта. Но командующий его все равно прихватил. За расстояние между звездочками.
Ну что ж! Посмотрим, за что нас сегодня будут драть по срамным местам. Между прочим, у меня обостренное чувство долго поротой жопы. Начнем с пятого этажа.
Дверь, за которую я легкомысленно потянул, рухнула на меня вместе с трехметровым косяком, возмутив многолетнюю пыль, но моя природная реакция была на месте, и я уцелел. Под ногами битое стекло. Здесь не жили лет триста. Загаженные шкафы сгрудились печально вокруг кучи сношенных ботинок, ветоши. Все это покрыто бархатной плесенью. В оконные проемы врываются лохмотья полиэтилена, рождая шелест. В углу средневековым факелом, видимо, долго-долго горел рубильник. А потолок какая-то сволочь выкрасила в шаровую краску. От мороза краска лопнула и теперь отваливается целыми рулонами. В середине пирамида возведена не руками человеческими, а другим плодоносным местом. Все это уже давно перешло в перегной. Кусок лопаты я нашел за дверью. Ну что ж! За работу. Не так уж все и сумрачно вблизи. Нужно устранить хотя бы эти следы устного народного творчества, чтоб не возмутить глубинных процессов в недрах организма командующего. Может быть, он излишне брезглив.
Через двадцать минут я все убрал. Мусор я выбросил. Там в углу есть заколоченная дверь на нехоженый трап. Туда все все выбрасывают. Последней туда полетела лопата. Дверь я поставил на место и забил ногой. Так. До посещения замкомандира дивизии и начпо у вас ещё два часа тридцать минут. Успеем.
Ровно в 12.00 наверху послышалась какая-то возня. По-моему, замкомдив и начпо уже мечтают на меня посмотреть.
Замкомдив — старый матерщинник и клинический балбес — уставился на меня. Из-за него выглядывал начпо. Сейчас этот Тянитолкай что-нибудь изрыгнет в два голоса, что-нибудь поражающее своей новизной. Что-то не видно радости на их рожах. Ах, они уже побывали наверху.
— Как же здесь люди раздеваются?
Это начпо. Ну, он у нас с планеты Сириус недавно прилетел.
— Хымик! — начал замкомдив, и в течение следующих двадцати минут самым порядочным словом в мой адрес было слово «хуй».
Мне захотелось встать по стойке «смирно», сказать: «Есть! Так точно! Прошу разрешения!» — а потом расстегнуть штаны и помочиться прямо на «товарища капитана первого ранга» тугой струей, стряхнуть на него последние капли и сказать: «Есть, товарищ капитан первого ранга, есть! Все ваши замечания устраним!»; застегнуть штаны и добавить: «Ночевать здесь будем, а устраним» — и встать по стойке «смирно», едя глазами. Интересно, что б мне было? Наверное, ничего бы не было.
— Ночевать здесь будешь! Жить! Я тебя здесь поселю! Вы что, добиваетесь, кусок лохматины, чтоб нам навсегда сделали козью рожу?!
«Сын трахомной собаки, — подумал я, на него глядючи, — таких орлов, как ты, у нас до Пекина раком не переставить», — а вслух сказал:
— Товарищ капитан первого ранга, хорошо, что вы не пришли сюда два часа назад. Это я ещё убрал здесь немного, и сейчас здесь уже пейзаж по сравнению с тем, что здесь до этого было.
Все-таки я люблю, когда начальство бьется передо мной в истерике, выкидывая коленца и одновременно пытаясь сформулировать стоящие передо мной задачи. Я люблю выключить звук и наблюдать человеческое лицо. На нём оживают все его активные центры. Они так и пульсируют, так и пульсируют. Ладно. Ночевать так ночевать. В сутках 24 часа. 25 не может сделать даже командующий Северным флотом.
Когда я вышел на улицу, я обернулся и посмотрел на «Славу КПСС». Её уже красили.
В кармане
Учитесь спать в кармане. Для того чтобы спать в кармане, нужно сидя привалиться к стенке и в распахнутый китель положить голову; через несколько минут голова упадет ниже, нос зацепится за внутренний карман, а ещё через парочку вдохов он заурчит накопившимся, рассказывая ближайшей сисе, что он вообще по всему этому поводу думает…
Командир спал в кармане, как беспризорник. Из кармана виднелся полуоткрытый рот, и, куда-то внутрь изо рта потянувшись, удлинившись, лениво капало.
Жизнь подводника отличается особой полосатостью. Быстрая смена светотеней всегда утомляет, и подводник высыпается впрок. Пусть даже он спит пунктиром. Все равно впрок. На долгие года. Даже если он спит на стуле. Даже если на кресле. Стул и кресло придуманы целиком для сна. Как хорошо на них спится…
Тело командира, причмокнув, застонало, повернулось, ощутило тревогу, выпало из кармана и — не проснулось; ноги уперлись в прибор, голова, заскользив по засаленной спинке, успокоилась на подлокотнике кресла, шея жилисто натянулась, и руки обнялись…
Автономка не спеша разматывала свою нить. Центральный не спеша плыл, увязая в грезах; со всех сторон мерно шипело, свистело, гудело, отпотевало; что нужно — перегонялось, что не нужно — откачивалось.
Командир спал, пока ему не приснилось. То, что снится подводнику, нигде почему-то до сих пор не учтено. Он дернулся убиваемым бараном! Шток, на котором сидит командирское кресло, переломился сухим бамбуком, и прилипшее тело грохнулось головой в палубу, щелкнув внизу зубами. Вскочивший командир был просто страшен.
— Ну, сука! — рубанул он воздух, азартно полуприсев. — Боевая тревога, мать её наизнанку! Ракетная атака! Сейчас мы им покажем… Сейчас…
Онемевший центральный застыл в рабочих позах. Лица, наконец, засветлели узнаванием.
— Товарищ командир, так это ж только кресло отломилось…
— Да?
— Да.
— Отставить, а то б мы им показали…
Командир, послонявшись и намучившись, согнал вахтенного офицера с нагретого места. Едва его тело коснулось сиденья, из глаз пропало пони-ма-ни-е; действительность пое-хала, а через мгновение он уже спал в кармане…
Командир спал в кармане, как беспризорник. Из кармана виднелся полуоткрытый рот, и, куда-то внутрь изо рта потянувшись, удлинившись, лениво капало.
Жизнь подводника отличается особой полосатостью. Быстрая смена светотеней всегда утомляет, и подводник высыпается впрок. Пусть даже он спит пунктиром. Все равно впрок. На долгие года. Даже если он спит на стуле. Даже если на кресле. Стул и кресло придуманы целиком для сна. Как хорошо на них спится…
Тело командира, причмокнув, застонало, повернулось, ощутило тревогу, выпало из кармана и — не проснулось; ноги уперлись в прибор, голова, заскользив по засаленной спинке, успокоилась на подлокотнике кресла, шея жилисто натянулась, и руки обнялись…
Автономка не спеша разматывала свою нить. Центральный не спеша плыл, увязая в грезах; со всех сторон мерно шипело, свистело, гудело, отпотевало; что нужно — перегонялось, что не нужно — откачивалось.
Командир спал, пока ему не приснилось. То, что снится подводнику, нигде почему-то до сих пор не учтено. Он дернулся убиваемым бараном! Шток, на котором сидит командирское кресло, переломился сухим бамбуком, и прилипшее тело грохнулось головой в палубу, щелкнув внизу зубами. Вскочивший командир был просто страшен.
— Ну, сука! — рубанул он воздух, азартно полуприсев. — Боевая тревога, мать её наизнанку! Ракетная атака! Сейчас мы им покажем… Сейчас…
Онемевший центральный застыл в рабочих позах. Лица, наконец, засветлели узнаванием.
— Товарищ командир, так это ж только кресло отломилось…
— Да?
— Да.
— Отставить, а то б мы им показали…
Командир, послонявшись и намучившись, согнал вахтенного офицера с нагретого места. Едва его тело коснулось сиденья, из глаз пропало пони-ма-ни-е; действительность пое-хала, а через мгновение он уже спал в кармане…
Папа
Корабельный изолятор. Здесь царствует огромный как скала наш подводный корабельный врач майор Демидов. Обычно его можно найти на кушетке, где он возлежит под звуки ужасающего храпа. Просыпается он только для того, чтоб кого-нибудь из нас излечить. Излечивает он так:
— Возь-ми там… от живота… белые тоблетки.
Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.
— Демидыч, так они ж все белые…
— А тебе не все ровно? Бери, что доют.
Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился:
— Папа (старые морские волки называет Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдает. Даже гемор-рой вываливается.
— Ну, довай…
Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.
— Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоет? — заботливо склонился он к меху. — Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой…
Механик осторожно ощупал челюсть.
— Папа… ты это… в задницу вроде не отдает… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…
— Молчи, дурак, — обиделся Демидыч, — у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдает. Сейчас не отдает? Ну вот…
Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов.
— Товарищи, и последнее. Сейчас наш врач, майор Демидов, проведет с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.
Демидов вышел перед строем н откашлялся:
— Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочить-ся и про-по-лос-кать сво-е хозяйство в мор-гон-цов-ке… Голос из строя:
— А где марганцовку брать?
— Дурак! — обиделся Папа. — У бабы спроси, есть у неё моргонцовка — иди, нет — значить, нечего тебе там делать…
— Ещё вопросы есть?..
Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч ещё спал.
— Демидыч! — снял он штаны. — Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…
Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:
— Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… дурацкий…
— Так кто ж знал, я её спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?
Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотанье, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный, архиерейский храп Папы.
— Возь-ми там… от живота… белые тоблетки.
Демидыч у нас волжанин и ужасно окает.
— Демидыч, так они ж все белые…
— А тебе не все ровно? Бери, что доют.
Когда у механика разболелись зубы, он приполз к Демидычу и взмолился:
— Папа (старые морские волки называет Демидова Папой)… Папа… не могу… Хоть все вырви. Болят. Аж в задницу отдает. Даже гемор-рой вываливается.
— Ну, довай…
Они выпили по стакану спирта, чтоб не трусить, и через пять минут Демидов выдернул ему зуб.
— Ну как? Полегчало? В задницу-то не отдоет? — заботливо склонился он к меху. — Эх ты, при-ро-да… гемо-р-рой…
Механик осторожно ощупал челюсть.
— Папа… ты это… в задницу вроде не отдает… но ты это… ты ж мне не тот выдернул…
— Молчи, дурак, — обиделся Демидыч, — у тебя все гнилые. Сам говорил, рви подряд. В задницу, говорил, отдает. Сейчас не отдает? Ну вот…
Когда наш экипаж очутился вместе с лодкой в порядочном городе, перед спуском на берег старпом построил офицеров и мичманов.
— Товарищи, и последнее. Сейчас наш врач, майор Демидов, проведет с вами последний летучий инструктаж по поведению в городе. Пожалуйста, Владимир Васильевич.
Демидов вышел перед строем н откашлялся:
— Во-о-избежание три-п-пера… или че-го похуже всем после этого дела помочить-ся и про-по-лос-кать сво-е хозяйство в мор-гон-цов-ке… Голос из строя:
— А где марганцовку брать?
— Дурак! — обиделся Папа. — У бабы спроси, есть у неё моргонцовка — иди, нет — значить, нечего тебе там делать…
— Ещё вопросы есть?..
Наутро к нему примчался первый и заскребся в дверь изолятора. Демидыч ещё спал.
— Демидыч! — снял он штаны. — Смотри, чего это у меня от твоей марганцовки все фиолетовое стало? А? Как считаешь, может, я уже намотал на винты? А? Демидыч…
Демидов глянул в разложенные перед ним предметы и повернулся на другой бок, сонно забормотав:
— Дурак… я же говорил, в мор-гон-цов-ку… в моргонцовку, а не в чернила… Слушаете… жопой… Я же говорил: вопросы есть? Один только вопрос и был: где моргонцовку брать, да и тот… дурацкий…
— Так кто ж знал, я её спрашиваю: где марганцовка, а она говорит: там. Кто же знал, что это чернила? Слышь, Папа, а чего теперь будет? А?
Отведавший фиолетовых чернил наклонился к Демидову, стараясь не упустить рекомендаций, но услышал только чмоканье и бормотанье, а через минуту в изоляторе полностью восстановился мощный, архиерейский храп Папы.
Полудурок
Вас надо взять за ноги и шлепнуть об асфальт! И чтоб череп треснул! И чтоб все вытекло! А потом я бы лично опустился на карачки и замесил ваши мозги в луже! Вместе с головастиками!
Военные разговоры перед строем
Капитан третьего ранга на флоте — это вам не то, что в центральном аппарате. Это в центре каптри — как куча в углу наложена, убрать некому, а на флоте мы, извините, человек почти. Конечно, все это так, если ты уже годок и тринадцать лет отсидел в прочном корпусе.
Вот пришёл я с автономки, вхожу в штабной коридор на ПКЗ и ору:
— Петровского к берегу прибило! В районе Ягельной! Срочно группу захвата! Брать только живьем! — и из своей каюты начштаба вылетает с готовыми требуками на языке, но он видит меня и, успокоившись, говорит:
— Чего орешь, как раненый бегемот?
А начштаба — наш бывший командир.
— Ой, Александр Иванович, — говорю я ему, — здравия желаю. Просто не знал, что вы здесь, я думал, что штаб вымер: все на пирсе, наших встречают. Мы ведь с моря пришли, Александр Иваныч.
— Вижу, что как с дерева сорвался. Ну, здравствуй.
— Прошу разрешения к ручке подбежать, приложиться, прошу разрешения припасть.
— Я тебе припаду. Слушай, Петровский, ты когда станешь офицером?
— Никогда, Александр Иваныч, это единственное, что мне в жизни не удалось.
Начштаба у нас свой в доску. Он старше меня на пять лет, и мы с ним начинали с одного борта.
— Ладно, — говорит он, — иди к своему флагманскому и передай ему все, что я о нём думаю.
— Эй! Покажись! — кричу я и уже иду по коридору. — Где там этот мой флагманский? Где это дитя внебрачное? Тайный плод любви несчастной, выдернутый преждевременно. Покажите мне его. Дайте я его пощупаю за теплый волосатый сосок. Где этот пудель рваный? Дайте я его сделаю шиворот-навыворот. Сейчас я возьму его за уши и поцелую взасос.
Вхожу к Славе в каюту, и Слава уже улыбается затылком.
— Это ты, сокровище, — говорит Слава.
— Это я.
Мы со Славой однокашники и друзья и на этом основании можем безнаказанно обзывать друг друга.
— Ты чего орешь, полудурок? — приветствует меня Слава.
— Нет, вы посмотрите на него, — говорю я. — Что это за безобразие? Почему вы не встречаете на пирсе свой любимый личный состав? А, жабёныш? Почему вы не празднично убраны? Почему вы вообще? Почему не спрашиваете: как вы сходили, товарищ Петровский, чуча вы растребученная, козёл вы этакий? Почему не падаете на грудь? Не слюнявите, схватившись за отворот? Почему такая нелюбовь?
Мои монологи всегда слушаются с интересом, но только единицы могут сказать, что же они означают. К этим единицам относится и Слава. Монолог сей означает, что я пришёл с моря, автономка кончилась и мне хорошо.
— Саня, — говорит мне Слава, пребывая в великолепной флегме, — я тебя по-прежнему люблю. И каждый день я тебя люблю на пять сантиметров длиннее. А не встречал я тебя потому, что твой любимый командир в прошлом, а мой начштаба в настоящем задействовал меня сегодня не по назначению.
— Как это офицера можно задействовать не по назначению? — говорю ему я. — Офицер, куда его ни сунь, — он везде к месту. Главное, побольше барабанов. Больше барабанов — и успех обеспечен.
— Пока вы там плавали, Саня, у нас тут перетрубации произошли. У нас тут теперь новый командующий. Колючая проволока. Заборы у нас теперь новые. КПП ещё одно строим. А ходим мы теперь гуськом, как в концлагере.
— Заборы, Слава, — говорю ему я, — мы можем строить даже на экспорт. Кстати, политуроды на месте? Зам бумажку просил им передать. (Политуроды — это инструкторы политотдельские: комсомолец и партиец.)
— На месте, — говорит мне Слава. — Держитесь прямо по коридору и в районе гальюна обнаружите это гнездо нашей непримиримости.
— Не закрывайте рот, — говорю я Славе, — держите его открытым. Я сейчас буду. Только проверю их разок на оловянность и буду.
Заменышей я нашел сидящими и творящими. Один лучше другого. Оба мне неизвестны. Боже, сколько у нас перемен. А жирные какие! Чтоб их моль сожрала! Их бы под воду на три месяца да на двухсменку, я бы из них людей сделал.
— Привет, — говорю я им, — слугам кардинала от мушкетеров короля. Наш зам вам эту бумажку передает и свой первый поцелуй.
— Слушай, — обнял я комсомольца, — с нашим комсомолом ничего не случилось, пока я плавал?
— Нет, а чего?
— Ну, заборы у вас здесь, колючая проволока, ток вроде подведут.
Чувствую, как партия напряглась затылком. Пора линять.
— Все! — говорю им. — Работайте, ребята, работайте. Комплексный план, индивидуальный подход, обмен опытами — и работа закипит. Вот увидите. Новый лозунг не слышали? «Все на борьбу за чистоту мозга!»
Я вышел и слышу, как один из этих «боевых листков» говорит другому:
— Это что за сумасшедший?
— Судя по всему, это Петровский. Они сегодня о моря пришли. Страшный обалдуй.
Штампики
Когда у нас появляется новый командующий, жизнь наша сразу же усугубляется.
Именно для этого усугубления и меняются командующие.
А как она усугубляется?
А очень просто. Например, в городок теперь в рабочее время не попадёшь: граница на запоре, из зоны тебя не выпустят, а чтоб выпустили, должен быть специальный вкладыш в пропуске, который придумал новый командующий для поднятия нашего настроения. И в отпуск в очередной так просто не улизёшь, потому что на отпускном билете кроме подписи и печати командира должен быть маленький штампик бюро пропусков.
А бюро пропусков в городке, за пять километров от зоны, и работает оно в то же самое время, что и мы, то есть: чтоб туда прорваться и штампик на отпускной поставить, нужно этот проклятый вкладыш иметь.
Захожу я к помощнику, падаю на стул и интересуюсь:
— Как там наш отпуск? Движется?
— Движется, — говорит пом. — В обратную сторону. Со вчерашнего дня пошёл. Эти придурки из штаба решили нас отпустить вчерашним числом, чтоб мы и в отпуск успели, и в автономку не опоздали.
— Так чего же мы сидим? — говорю я ему. — Помчались, ломая переборки! Закон жизни: отпустили — беги.
— На отпускных штампиков нет.
— Так иди и ставь!
— Не могу. Через КПП не прорваться. Вкладышей нет. Командир уехал в штаб флота, а штурман с штурманенком укатили в гидрографию. И всё — три вкладыша на экипаж.
— Ах ты… — должен заметить, что удобных выражений для облегчения души офицера ещё не придумали и потому самыми безобидными сочетаниями из всего набора будут: «сука криволапая» и «зануда конская».
— Ах ты… сука криволапая, зануда конская, ах ты…
Отобрал я у помощника пачку чистых бланков отпускных и сам помчался в бюро пропусков. Я к тому времени был уже капитан третьего ранга — настоящий офицер, — а такой везде пройдёт.
При следовании в городок нужно миновать целых два КПП.
Влетаю на первое и ору вместо вкладыша:
— Где старший!!!
— Там, — говорит вахтенный.
— Быстрей! — хватаю его за рукав и тащу за собой, а там уже и старший обеспокоенно поднимается навстречу.
Говорить с ним нужно уверенно и без остановок.
— Где все?!
— Все здесь.
— Потехин звонил?!
Старший говорит: «А-а?»
— Что «а»? Вы что, плохо слышите? Я говорю: Потехин звонил?
Потехин — это их начальник режима. Действовать нужно со скоростью вихря, иначе они успеют сообразить. Вопросы должны бросать их мозг из стороны в сторону в таком ритме, какой нормальный человек не выдерживает.
— Вы что, онемели?
— Никак нет!
— Связь не работает?
— Так точно!
— Что «так точно»?
— Никак нет! Не работает!
Именно для этого усугубления и меняются командующие.
А как она усугубляется?
А очень просто. Например, в городок теперь в рабочее время не попадёшь: граница на запоре, из зоны тебя не выпустят, а чтоб выпустили, должен быть специальный вкладыш в пропуске, который придумал новый командующий для поднятия нашего настроения. И в отпуск в очередной так просто не улизёшь, потому что на отпускном билете кроме подписи и печати командира должен быть маленький штампик бюро пропусков.
А бюро пропусков в городке, за пять километров от зоны, и работает оно в то же самое время, что и мы, то есть: чтоб туда прорваться и штампик на отпускной поставить, нужно этот проклятый вкладыш иметь.
Захожу я к помощнику, падаю на стул и интересуюсь:
— Как там наш отпуск? Движется?
— Движется, — говорит пом. — В обратную сторону. Со вчерашнего дня пошёл. Эти придурки из штаба решили нас отпустить вчерашним числом, чтоб мы и в отпуск успели, и в автономку не опоздали.
— Так чего же мы сидим? — говорю я ему. — Помчались, ломая переборки! Закон жизни: отпустили — беги.
— На отпускных штампиков нет.
— Так иди и ставь!
— Не могу. Через КПП не прорваться. Вкладышей нет. Командир уехал в штаб флота, а штурман с штурманенком укатили в гидрографию. И всё — три вкладыша на экипаж.
— Ах ты… — должен заметить, что удобных выражений для облегчения души офицера ещё не придумали и потому самыми безобидными сочетаниями из всего набора будут: «сука криволапая» и «зануда конская».
— Ах ты… сука криволапая, зануда конская, ах ты…
Отобрал я у помощника пачку чистых бланков отпускных и сам помчался в бюро пропусков. Я к тому времени был уже капитан третьего ранга — настоящий офицер, — а такой везде пройдёт.
При следовании в городок нужно миновать целых два КПП.
Влетаю на первое и ору вместо вкладыша:
— Где старший!!!
— Там, — говорит вахтенный.
— Быстрей! — хватаю его за рукав и тащу за собой, а там уже и старший обеспокоенно поднимается навстречу.
Говорить с ним нужно уверенно и без остановок.
— Где все?!
— Все здесь.
— Потехин звонил?!
Старший говорит: «А-а?»
— Что «а»? Вы что, плохо слышите? Я говорю: Потехин звонил?
Потехин — это их начальник режима. Действовать нужно со скоростью вихря, иначе они успеют сообразить. Вопросы должны бросать их мозг из стороны в сторону в таком ритме, какой нормальный человек не выдерживает.
— Вы что, онемели?
— Никак нет!
— Связь не работает?
— Так точно!
— Что «так точно»?
— Никак нет! Не работает!