Страница:
— Эй, там внизу, «баш уста», ты где там?
— Я здэс, таш мычман!
— Ты знаешь, где там чего открывать-то, ходячее недоразумение?
— Так точно!
— Смотри мне, сын великого народа, бортовые клапана не забудь открыть! Да, и крышку унитаза прижми, а то там заходка не пашет, так обделаешься — до ДМБ не отмоешься, мама не узнает!
— Ест…
— А ну, докладывай, каким давлением давить будешь?
— Э-э… все нормално будет.
— Я те дам «все нормално», знаем мы: смотри, если будет, как в прошлый раз, обрез из тебя сделаю.
— Ест…
Бортовые клапана Тимуртаз перепутал: он открыл, конечно, но не те. Потом он тщательно закрыл крышку унитаза, встал на неё сверху и вдул в баллон гальюна сорок пять кило вместо двух: он подумал, что так быстрее будет. Поскольку «идти» баллону гальюна было некуда, а Тимуртаз все давил и давил, то баллон потужился-потужился, а потом труба по шву лопнула и содержимое баллона гальюна — двести килограммов смешных какашек — принялись сифонить в отсек, по дороге под давлением превращаясь в едучий туман. Наконец баллон облегченно вздохнул. Туман лениво затопил трюм. Тимуртаз, наблюдая по манометрам за процессом, решил, наконец, что все у него из баллона вышло, перекрыл воздух, спрыгнул с крышки унитаза и отправился в трюм, чтоб перекрыть бортовые клапана. При подходе к люку, ведущему в трюм, Тимуртаз что-то почувствовал, он подбежал к отверстию, встал на четвереньки, свесил туда голову и сказал только: «Вай, Аллах!»
Прошло минут двадцать, за это время в центральном успели забыть напрочь, что у них когда-то продували гальюн. Туман, заполнив трюм по самые закоулки, заполнил затем нижнюю палубу и, нерешительно постояв перед трапом, задумчиво полез на среднюю, расположенную непосредственно под центральным постом.
Центральный пребывал в святом неведении:
— Что у нас с вентиляцией, дежурный?
— Отключена, товарищ командир.
— Включите, тянет откуда-то…
Дежурный послал кого-то. Прошло минут пять.
— Чем это у нас пованивает? — думал вслух командир. — Комдив три!
— Есть!
— Пошлите кого-нибудь разобраться.
Старшина команды трюмных нырнул из центрального головой вниз и пропал. Прошла минута — никаких докладов.
— Комдив три!
— Есть!
— В чем дело?! Что происходит?!
— Есть, товарищ командир!
— Что «есть»? Разберитесь сначала!
Комдив три прямо с трапа ведущего вниз исчез и… тишина! Командир ворочался в кресле. Прошла ещё минута.
— Черти что! — возмущался командир. — Черти что!
Туман остановился перед трапом в центральный и заволновался. В нём что-то происходило. Видно, правда, ничего не было, но жизнь чувствовалась.
— Чёрт знает что! — возмущался командир. — Воняет чем-то. Почти дерьмом несёт, и никого не найдешь! — командир даже встал и прошелся по центральному, потом он сел:
— Командир БЧ-5! — обратился он к механику.
— Есть!
— Что «есть»?! Все мне говорят «есть», а говном продолжает нести! Где эти трюмные, мать их уети! Разберитесь наконец!
Командир БЧ-5 встал и вышел. Командиру не сиделось, он опять вскочил:
— Старпом!
— Я!!!
— Что у вас творится в центральном?! Где организация?! Где все?! Куда все делись?!
Старпом сказал: «Есть!» — и тоже пропал. Наступила тишина, которая была гораздо тишинее той, прошлой тишины. Туман полез в центральный, и тут, опережая его, в центральный ввалился комдив три и, ни слова не говоря, с безумным взором, вывалил к ногам командира груду дезодорантов, одеколонов, лосьонов и освежителей.
— Сейчас! — сказал он горячечно. — Сейчас, товарищ командир! Все устраним! Все устраним!
— Что!!! — заорал командир, все ещё не понимающий. — Что вы устраните?! Что?!
— Аллахвердиев!..
— Что Аллахвердиев?!
— Он…
— Ну?!
— Гальюн в трюм продул… зараза!..
— А-а-а… а вытяжной… вытяжной пустили?!
— Сейчас… сейчас пустим, товарищ командир, не волнуйтесь!..
— Не волнуйтесь?! — и тут командир вспомнил про Академию наук, правда, несколько не в той форме: — Я тебе «пущу» вытяжной! Ты у меня уйдешь в академию! Все документы вернуть! В прочный корпус тебе нужно, академик, гальюны продувать… вместе с твоим толстожопым механиком! Сами будете продувать, пока всех своих киргизов не обучите! Всех раком поставлю! Всех! И в этом ракообразном состоянии… — командир ещё долго бы говорил и говорил о «киргизах» и о «ракообразном состоянии», но тут центральный вызвал на связь верхний вахтенный.
— Есть, центральный!
— На корабль спускается командующий и… и (вахтенный забыл это слово). — Ну?! — …и вице-президент Академии наук СССР…
И наступил «чёрный песец». Командир, как укушенный, подскочил к люку, сунул в него голову и посерел: на центральный надвигалась необъятная задница. То была задница Академии наук! Командир задергался, заметался, потом остановился, и вдруг в прыжке он схватил с палубы дезодоранты и освежители и начал ими поливать и поливать, прямо в надвигающийся зад академику, и поливал он до тех пор, пока тот не слез. Академик слез, повернулся, а за ним слез командующий, а командир успел пнуть ногой под пульт одеколоны и дезодоранты и представиться. Академик потянул носом воздух и пожевал:
— М-м… да… э-э… а у вас всегда так… м-м… Э-э… пахнет?..
— Так точно! — отчеканил командир.
— Э-э… что-то не додумали наши учёные… с очисткой… мда, не додумали… — покачал головой академик.
Командующий был невозмутим. Он тоже покачал головой, мол, да, действительно, что-то не додумали, и проводил академика до переборки во второй отсек. Командир следовал за ними, соблюдая уставную дистанцию, как верная собака. Он был застегнут, подтянут, готов к исполнению. У переборки, когда зад академика мелькнул во второй раз, командующий повернулся к командиру и тихо заметил:
— Я вам додумаю. Я вам всем додумаю. Я вам так додумаю, что месяц на задницу сесть будет страшно. Потому что больно будет сесть… Слезьми… все у меня изойдете… слезьми…
Флотская организация
Я всё ещё могу…
Я всё ещё могу…
Пиджак
Мафия
Ну, канесна!
— Я здэс, таш мычман!
— Ты знаешь, где там чего открывать-то, ходячее недоразумение?
— Так точно!
— Смотри мне, сын великого народа, бортовые клапана не забудь открыть! Да, и крышку унитаза прижми, а то там заходка не пашет, так обделаешься — до ДМБ не отмоешься, мама не узнает!
— Ест…
— А ну, докладывай, каким давлением давить будешь?
— Э-э… все нормално будет.
— Я те дам «все нормално», знаем мы: смотри, если будет, как в прошлый раз, обрез из тебя сделаю.
— Ест…
Бортовые клапана Тимуртаз перепутал: он открыл, конечно, но не те. Потом он тщательно закрыл крышку унитаза, встал на неё сверху и вдул в баллон гальюна сорок пять кило вместо двух: он подумал, что так быстрее будет. Поскольку «идти» баллону гальюна было некуда, а Тимуртаз все давил и давил, то баллон потужился-потужился, а потом труба по шву лопнула и содержимое баллона гальюна — двести килограммов смешных какашек — принялись сифонить в отсек, по дороге под давлением превращаясь в едучий туман. Наконец баллон облегченно вздохнул. Туман лениво затопил трюм. Тимуртаз, наблюдая по манометрам за процессом, решил, наконец, что все у него из баллона вышло, перекрыл воздух, спрыгнул с крышки унитаза и отправился в трюм, чтоб перекрыть бортовые клапана. При подходе к люку, ведущему в трюм, Тимуртаз что-то почувствовал, он подбежал к отверстию, встал на четвереньки, свесил туда голову и сказал только: «Вай, Аллах!»
Прошло минут двадцать, за это время в центральном успели забыть напрочь, что у них когда-то продували гальюн. Туман, заполнив трюм по самые закоулки, заполнил затем нижнюю палубу и, нерешительно постояв перед трапом, задумчиво полез на среднюю, расположенную непосредственно под центральным постом.
Центральный пребывал в святом неведении:
— Что у нас с вентиляцией, дежурный?
— Отключена, товарищ командир.
— Включите, тянет откуда-то…
Дежурный послал кого-то. Прошло минут пять.
— Чем это у нас пованивает? — думал вслух командир. — Комдив три!
— Есть!
— Пошлите кого-нибудь разобраться.
Старшина команды трюмных нырнул из центрального головой вниз и пропал. Прошла минута — никаких докладов.
— Комдив три!
— Есть!
— В чем дело?! Что происходит?!
— Есть, товарищ командир!
— Что «есть»? Разберитесь сначала!
Комдив три прямо с трапа ведущего вниз исчез и… тишина! Командир ворочался в кресле. Прошла ещё минута.
— Черти что! — возмущался командир. — Черти что!
Туман остановился перед трапом в центральный и заволновался. В нём что-то происходило. Видно, правда, ничего не было, но жизнь чувствовалась.
— Чёрт знает что! — возмущался командир. — Воняет чем-то. Почти дерьмом несёт, и никого не найдешь! — командир даже встал и прошелся по центральному, потом он сел:
— Командир БЧ-5! — обратился он к механику.
— Есть!
— Что «есть»?! Все мне говорят «есть», а говном продолжает нести! Где эти трюмные, мать их уети! Разберитесь наконец!
Командир БЧ-5 встал и вышел. Командиру не сиделось, он опять вскочил:
— Старпом!
— Я!!!
— Что у вас творится в центральном?! Где организация?! Где все?! Куда все делись?!
Старпом сказал: «Есть!» — и тоже пропал. Наступила тишина, которая была гораздо тишинее той, прошлой тишины. Туман полез в центральный, и тут, опережая его, в центральный ввалился комдив три и, ни слова не говоря, с безумным взором, вывалил к ногам командира груду дезодорантов, одеколонов, лосьонов и освежителей.
— Сейчас! — сказал он горячечно. — Сейчас, товарищ командир! Все устраним! Все устраним!
— Что!!! — заорал командир, все ещё не понимающий. — Что вы устраните?! Что?!
— Аллахвердиев!..
— Что Аллахвердиев?!
— Он…
— Ну?!
— Гальюн в трюм продул… зараза!..
— А-а-а… а вытяжной… вытяжной пустили?!
— Сейчас… сейчас пустим, товарищ командир, не волнуйтесь!..
— Не волнуйтесь?! — и тут командир вспомнил про Академию наук, правда, несколько не в той форме: — Я тебе «пущу» вытяжной! Ты у меня уйдешь в академию! Все документы вернуть! В прочный корпус тебе нужно, академик, гальюны продувать… вместе с твоим толстожопым механиком! Сами будете продувать, пока всех своих киргизов не обучите! Всех раком поставлю! Всех! И в этом ракообразном состоянии… — командир ещё долго бы говорил и говорил о «киргизах» и о «ракообразном состоянии», но тут центральный вызвал на связь верхний вахтенный.
— Есть, центральный!
— На корабль спускается командующий и… и (вахтенный забыл это слово). — Ну?! — …и вице-президент Академии наук СССР…
И наступил «чёрный песец». Командир, как укушенный, подскочил к люку, сунул в него голову и посерел: на центральный надвигалась необъятная задница. То была задница Академии наук! Командир задергался, заметался, потом остановился, и вдруг в прыжке он схватил с палубы дезодоранты и освежители и начал ими поливать и поливать, прямо в надвигающийся зад академику, и поливал он до тех пор, пока тот не слез. Академик слез, повернулся, а за ним слез командующий, а командир успел пнуть ногой под пульт одеколоны и дезодоранты и представиться. Академик потянул носом воздух и пожевал:
— М-м… да… э-э… а у вас всегда так… м-м… Э-э… пахнет?..
— Так точно! — отчеканил командир.
— Э-э… что-то не додумали наши учёные… с очисткой… мда, не додумали… — покачал головой академик.
Командующий был невозмутим. Он тоже покачал головой, мол, да, действительно, что-то не додумали, и проводил академика до переборки во второй отсек. Командир следовал за ними, соблюдая уставную дистанцию, как верная собака. Он был застегнут, подтянут, готов к исполнению. У переборки, когда зад академика мелькнул во второй раз, командующий повернулся к командиру и тихо заметил:
— Я вам додумаю. Я вам всем додумаю. Я вам так додумаю, что месяц на задницу сесть будет страшно. Потому что больно будет сесть… Слезьми… все у меня изойдете… слезьми…
Флотская организация
Жили-были в Севастополе два крейсера; крейсер «Крым» и крейсер «Кавказ». Они постоянно соревновались в организации службы. Подъём флага и прочие регалии происходили на них секунда в секунду, а посыльные катера отходили ну просто тютелька в тютельку, на хорошей скорости, пеня носом, по красивой дуге. Командиры обоих кораблей приветствовали друг друга с той порцией теплоты и сердечности, которая только подчеркивала высокое различие. Команды крейсеров, можно сказать, дружили, но во всем, даже в снимании женщин и в легком питии, хорошим тоном считалась равная скорость.
Время было послевоенное, голодное, и отдельным женщинам, проще говоря, теткам, разрешалось забирать остатки с камбуза. Ровно в 14.00 они вместе с ведрами загружались в оба катера и отправлялись забирать на оба крейсера. Катера никогда не опаздывали — 14.00 и баста. И вот однажды свезли на берег двух шифровальщиков. Те направились прямо в штаб и надолго там застряли. Стрелка подползала к 14-ти часам, и командир одного из крейсеров, дожидаясь отправления, жестоко страдал. Скоро 14.00, а этих двух лахудр не наблюдается. Тяжелое это дело — ожидание подчиненных, просто невыносимое. Командир неотрывно смотрел на дорогу, поминутно обращаясь к часам. Оставалось пять минут до возникновения непредсказуемой ситуации, и тут вдалеке показались эти два урода — шифровальщики. Они шли в легком променаде и болтали, а перед ними, шагов за десять, в том же направлении шлепали и болтали две тётки с ведрами под камбузную баланду.
— И-и-из-ззза-д-ву-х-бли-иии-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе все свое непростое страдание, — нарушается флотская организация!
Тётки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал!
Тётки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 ти часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.
— Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тётки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тётки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно а 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Время было послевоенное, голодное, и отдельным женщинам, проще говоря, теткам, разрешалось забирать остатки с камбуза. Ровно в 14.00 они вместе с ведрами загружались в оба катера и отправлялись забирать на оба крейсера. Катера никогда не опаздывали — 14.00 и баста. И вот однажды свезли на берег двух шифровальщиков. Те направились прямо в штаб и надолго там застряли. Стрелка подползала к 14-ти часам, и командир одного из крейсеров, дожидаясь отправления, жестоко страдал. Скоро 14.00, а этих двух лахудр не наблюдается. Тяжелое это дело — ожидание подчиненных, просто невыносимое. Командир неотрывно смотрел на дорогу, поминутно обращаясь к часам. Оставалось пять минут до возникновения непредсказуемой ситуации, и тут вдалеке показались эти два урода — шифровальщики. Они шли в легком променаде и болтали, а перед ними, шагов за десять, в том же направлении шлепали и болтали две тётки с ведрами под камбузную баланду.
— И-и-из-ззза-д-ву-х-бли-иии-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе все свое непростое страдание, — нарушается флотская организация!
Тётки, приняв крик на свой счет, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал!
Тётки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14 ти часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.
— Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тётки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тётки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно а 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Я всё ещё могу…
Я всё ещё могу…
Я все ещё могу отравить колодец, напустить на врага зараженных сусликов, надеть противогаз за две секунды.
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде; вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, — особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюме с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть. Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь чёрт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я все это ещё могу…
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде; вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, — особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюме с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть. Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь чёрт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами — своей, чужими — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я все это ещё могу…
Пиджак
Его взяли на флот из торпедного института; из того самого института, где создаются наши военно-морские торпеды. Его взяли и сделали из него офицера. На три года. Не знаю, зачем.
Юный учёный-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки.
Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал.
И профессия у него была секретная, а кроме неё, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чем не говорил.
И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит.
Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался.
Когда на него надели форму, то она на нём сидела, как коза на заборе.
Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование.
Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне — служит.
Офицер берет в руки то, что руками обычно не берется, и несёт это «то» куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывет на нём, плывет долго, годами плывет, потому как он — офицер флота. Офицер ест, пьет, сидит, встает, идет — не как все люди.
Офицер страдает, мечтает, надеется и не задает при этом вопросов.
Офицер…
А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошел училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся.
Он удивлялся всему и задавал вопросы.
— А зачем это? — спрашивал он, и ему объясняли.
— Неужели такое возможно? — говорил он, и ему говорили, что возможно.
— Как же так? — терялся он, и ему говорили: а вот так.
— Не может быть! — восклицал он, и ему говорили, что может.
Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам.
Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят.
Ну, во время войны — понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого ученого с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить?
Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником.
Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там все свистнут — и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет.
Нет! Только грузить и только подметать!
А канаву копать?
— А вот тут надо подумать. На сколько он у нас?
— На три года.
— Ох уж эти учёные, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Все! Хватит ему на три-то года.
Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении того пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от неё веяло непроходящей тоской.
Его прозвали «квартирным Колей», потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать.
Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду:
— Я — тупой.
Его все ещё презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало:
— Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? — хватался он за окружающих.
Окружающие представляли, но смутно — никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку.
Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача:
— Они… там… ох-хо-хо… дума…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… вырос… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тился… хи-хи-хих… не могу… х-х-х…
Потом он резко делал серьезную рожу и говорил:
— Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я все могу.
— Я придумаю новую торпеду, — начинал он опять хохотать, — я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не легкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали — сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для «Жигулей». Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде — всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся!
— Да, и лопату, — тут он совсем загибался от смеха, — лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла.. ю… сбо.. ку… при… со… ба… чу… ой, мама, — сипел он остатками воздуха, — и ме.. т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю…
И все начинали смеяться вместе с ним.
Юный учёный-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки.
Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал.
И профессия у него была секретная, а кроме неё, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чем не говорил.
И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит.
Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался.
Когда на него надели форму, то она на нём сидела, как коза на заборе.
Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование.
Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне — служит.
Офицер берет в руки то, что руками обычно не берется, и несёт это «то» куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывет на нём, плывет долго, годами плывет, потому как он — офицер флота. Офицер ест, пьет, сидит, встает, идет — не как все люди.
Офицер страдает, мечтает, надеется и не задает при этом вопросов.
Офицер…
А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошел училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся.
Он удивлялся всему и задавал вопросы.
— А зачем это? — спрашивал он, и ему объясняли.
— Неужели такое возможно? — говорил он, и ему говорили, что возможно.
— Как же так? — терялся он, и ему говорили: а вот так.
— Не может быть! — восклицал он, и ему говорили, что может.
Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам.
Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят.
Ну, во время войны — понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого ученого с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить?
Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником.
Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там все свистнут — и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет.
Нет! Только грузить и только подметать!
А канаву копать?
— А вот тут надо подумать. На сколько он у нас?
— На три года.
— Ох уж эти учёные, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Все! Хватит ему на три-то года.
Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении того пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от неё веяло непроходящей тоской.
Его прозвали «квартирным Колей», потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать.
Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду:
— Я — тупой.
Его все ещё презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало:
— Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? — хватался он за окружающих.
Окружающие представляли, но смутно — никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку.
Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача:
— Они… там… ох-хо-хо… дума…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… вырос… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тился… хи-хи-хих… не могу… х-х-х…
Потом он резко делал серьезную рожу и говорил:
— Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я все могу.
— Я придумаю новую торпеду, — начинал он опять хохотать, — я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не легкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали — сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для «Жигулей». Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде — всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся!
— Да, и лопату, — тут он совсем загибался от смеха, — лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла.. ю… сбо.. ку… при… со… ба… чу… ой, мама, — сипел он остатками воздуха, — и ме.. т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю…
И все начинали смеяться вместе с ним.
Мафия
В коридоре, за дверью, слышалась возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы.
Вот и утро. «Народ» наш ещё спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А ещё лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать её вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает её в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая); три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище); и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет; «Пять лет по лагерям…»
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит.
Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: «Ну, чего надо?». «Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).
— Жопой постучи, — советует СМР.
Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой-то бешеный мичман.
— А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой!
Дверь ходит ходуном.
— А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нём дырку и верещит оттуда.
В дверь молотят ногами.
— Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой!
За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.
— Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою.
Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.
— Заслужил, бя-яш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.
В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с неё портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.
— Вста-ать!
Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина.
— Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить!
Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?
— Одеться!
Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!»
— Раздеться!
Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Все, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.
— А тебя-я, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-я, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?
В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.
Мафия оглядывает СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.
— Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!
В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…
— Чья гитара?
— Моя.
— Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия.
СМР от неожиданности давится и говорит:
— Разрешаю.
Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…».
После обеда мы решили не приходить. Лоб и я. В каюту пошёл только СМР.
— Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.
Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.
— Меня откупоривали.
Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.
— Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.
За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.
— Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.
Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:
— Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.
СМР чувствовал себя мышью в консервной банке; сейчас откроют и будут тыкать вилкой.
— Вот, вот уже.
Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.
— Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат.
СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.
— Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту ещё не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с бугра, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.
Возня стихла. У СМРа ещё два часа не работали ни руки, ни ноги. Я встретил Мафию через пять лет.
— Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга.
Он узнал меня.
— А, это ты?
— Неужели помните?
— Я вас всех помню.
И я рассказал ему эту историю. Мы ещё долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.
Вот и утро. «Народ» наш ещё спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?» А ещё лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймешь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать её вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает её в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая); три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище); и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет; «Пять лет по лагерям…»
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идем на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — все тело болит.
Раздается ужасный грохот: кто-то барабанит в нашу дверь. СМР вытаскивается из одеяла: «Ну, чего надо?». «Народ» наш проснулся, но вставать лень. Стучит наверняка дежурный. Вот придурок (дежурными стоят мичмана).
— Жопой постучи, — советует СМР.
Мы с Лбом устраиваемся, как римляне на пиру, сейчас будет весело. Грохот после «жопы» усиливается. Какой-то бешеный мичман.
— А теперь, — СМР вытаскивает палец из-под одеяла и, налюбовавшись им, милостиво тыкает в дверь, — го-ло-вой!
Дверь ходит ходуном.
— А теперь опять жопой! — СМР уже накрылся одеялом с головой, сделал в нём дырку и верещит оттуда.
В дверь молотят ногами.
— Вот дурак! — говорит нам СМР и без всякой подготовки тонко, противно вопит: — А теперь опять головой!
За дверью слышится такой вой, будто кусают бешеную собаку.
— Жаль человека, — роняет СМР со значением, — пойду открою.
Он закутывается в одеяло и торжественный, как патриций, отправляется открывать.
— Заслужил, бя-яш-ка, — говорит он двери и, открыв, еле успевает отпрыгнуть в сторону.
В дверь влетает капитан первого ранга, маленький, как пони, примерно метр от пола. Он с воем, боком, как ворона по полю, скачет до батареи, хватает с неё портсигар с сигаретами и, хрякнув, бьет им об пол.
— Вста-ать!
Мы встаем. Это командир соседей по кличке «Мафия», или «Саша — тихий ужас», вообще-то интеллигентный мужчина.
— Суки про-то-коль-ные! — визжит он поросенком на одной ноте. — Я вас научу Родину любить!
Мы в трусах, босиком, уже построены в одну шеренгу. Интересно, пороть будет или как?
— Одеться!
Через минуту мы одеты. Мафия покачивается на носках. Кличку он получил за привычку, втянув воздух, говорить: «У-у-у, мафия!»
— Раздеться!
Мы тренируемся уже полчаса: минута — на одевание, минута — на раздевание. Мафия терпеть не может длинных. Все, что выше метр двадцать, он считает личным оскорблением и пламенно ненавидит. К сожалению, даже мелкий СМР смотрит на него сверху вниз.
— А тебя-я, — Мафия подползает к двухметровому Лбу, — тебя-я, — захлебывается он, подворачивая головой, — я сгною! Сначала остригу. Налысо. А потом сгною! Ты хочешь, чтоб я тебя сгноил?
В общем-то, Лоб у нас трусоват. У него мощная шевелюра и ужас в глазах. От страха он говорить не может и потому мотает головой. Он не хочет, чтоб его сгноили.
Мафия оглядывает СМРа, так, здесь стричь нечего, и меня, но я недавно стригся.
— Я перепишу вас к себе на экипаж. Я люблю таких… Вот таких… У-ро-ды!
В этот момент, как-то подозрительно сразу, Мафия успокаивается. Он видит на стене гитару. СМР делает нетерпеливое, шейное движение. Это его личная гитара. Если ею брякнут об пол…
— Чья гитара?
— Моя.
— Разрешите поиграть? — неожиданно буднично спрашивает Мафия.
СМР от неожиданности давится и говорит:
— Разрешаю.
Через минуту из соседней комнаты доносится плач гитары и «Темная ночь…».
После обеда мы решили не приходить. Лоб и я. В каюту пошёл только СМР.
— Не могу, — объяснил он, — спать хочу больше, чем жить. Закроюсь.
Ровно в 18.00 он открыл нам дверь, белый, как грудное молоко.
— Меня откупоривали.
Как только СМР после обеда лег, он сразу перестал дышать. Через двадцать минут в дверь уже барабанили.
— Открой, я же знаю, что ты здесь, хуже будет.
За дверью слышалась возня. Два капитана первого ранга, командиры лодок, сидели на корточках и пытались подсмотреть в нашу замочную скважину. Через три листа газеты нас не очень-то и увидишь.
— Ни хрена не видно, зелень пузатая, дырку заделали. Дежурный, тащи сюда все ключи, какие найдешь.
Скоро за дверью послышалось звяканье и голос Мафии:
— Так, так, так, вот, вот, вот, уже, уже, уже. Во-от сейчас достанем. Эй, может, сам выйдешь? Я ему матку оборву, глаз на жопу натяну.
СМР чувствовал себя мышью в консервной банке; сейчас откроют и будут тыкать вилкой.
— Вот, вот уже.
Сердце замирало, пот выступал, тело каменело. СМР становился все более плоским.
— Тащи топор, — не унывали открыватели. — Эй ты, — шипели за дверью, — ты меня слышишь? Топор уже тащат.
СМР молчал. Сердце стучало так, что могло выдать.
— Ну, ломаем? — решали за дверью. — Тут делать нечего — два раза тюкнуть. Ты там каюту ещё не обгадил? Смотри у меня. Да ладно, пусть живет. Дверь жалко. Эй ты, хрен с бугра, ты меня слышишь? Ну, сука потная, считай, что тебе повезло.
Возня стихла. У СМРа ещё два часа не работали ни руки, ни ноги. Я встретил Мафию через пять лет.
— Здравия желаю, товарищ капитан первого ранга.
Он узнал меня.
— А, это ты?
— Неужели помните?
— Я вас всех помню.
И я рассказал ему эту историю. Мы ещё долго стояли и смеялись. Он был уже старый, домашний, больной.
Ну, канесна!
Центральный пост. Народу полно. Дежурный по кораблю, вахта, кто-то постоянно заходит-выходит.
По центральному без дела шляется старпом. Вид у него задумчивый — будто инопланетяне посетили.
Внезапно дежурному захотелось поменять портупею; висюльки перетерлись давным-давно — того и гляди, пистоль уронишь, ныряй за ним потом в трюм. Дежурный вытаскивает пистолет, кладет его перед собой и, нагнувшись, лезет под стол, в сейф: там портупеи.
Старпом подходит, берет пистолет, передергивает, вытаскивает обойму и ищет в центральном мишень, находит одного разгильдяя, целит в него и говорит:
— Петров, кутина мама, вот шлепнул бы тебя на месте, не глядя, вот, была бы моя воля, кокнул бы.
С этими словами старпом отводит пистолет в сторону и нажимает. Выстрел! Пуля начинает гулять по центральному: вжик, вжик — и уходит в обшивку. Все сразу на полу с влажнеющими штанами.
Стоймя один старпом. Он просто затвердел. Выстрел для него полнейшая неожиданность: он не может постичь, он же выдернул обойму!
То, что он сначала передернул, а потом выдернул, до него не доходит.
— Где «артиллерист»?!! — орет он, приходя в себя.
«Артиллерист» — командир БЧ-2 — уже здесь, прибежал на выстрел.
Старпом ему:
— Почему у вас пистолет стреляет?!!
Командир БЧ-2, все сразу поняв, но с природным дефектом дикции:
— Хы-ы, «у вас», ну, канесна, теперь Бе-Те-два, канесна! Сами передергивают орузие, а теперь Бе-Те-два, канесна!
— Кус-ков! Едрёна корень! Я вас не спрашиваю! Я спрашиваю: почему пистолет стреляет?!
— Ну, канесна, теперь — Кусков, теперь, канесна! Как орузие передергивать, так меня не пригласили, а теперь — канесна! По-игра-али они-и… наигрались.
— Кусков! Бляха муха! Я вам что? Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю: почему…
— Ну-у, канес-сна! Те-пе-рь, канес-сна! Спасибо, сто не кокнули никого, а то б тозе был — Кус-ков!
— Кусков! Маму в клочья!!! Я! Вам! Говорю! Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю!
По центральному без дела шляется старпом. Вид у него задумчивый — будто инопланетяне посетили.
Внезапно дежурному захотелось поменять портупею; висюльки перетерлись давным-давно — того и гляди, пистоль уронишь, ныряй за ним потом в трюм. Дежурный вытаскивает пистолет, кладет его перед собой и, нагнувшись, лезет под стол, в сейф: там портупеи.
Старпом подходит, берет пистолет, передергивает, вытаскивает обойму и ищет в центральном мишень, находит одного разгильдяя, целит в него и говорит:
— Петров, кутина мама, вот шлепнул бы тебя на месте, не глядя, вот, была бы моя воля, кокнул бы.
С этими словами старпом отводит пистолет в сторону и нажимает. Выстрел! Пуля начинает гулять по центральному: вжик, вжик — и уходит в обшивку. Все сразу на полу с влажнеющими штанами.
Стоймя один старпом. Он просто затвердел. Выстрел для него полнейшая неожиданность: он не может постичь, он же выдернул обойму!
То, что он сначала передернул, а потом выдернул, до него не доходит.
— Где «артиллерист»?!! — орет он, приходя в себя.
«Артиллерист» — командир БЧ-2 — уже здесь, прибежал на выстрел.
Старпом ему:
— Почему у вас пистолет стреляет?!!
Командир БЧ-2, все сразу поняв, но с природным дефектом дикции:
— Хы-ы, «у вас», ну, канесна, теперь Бе-Те-два, канесна! Сами передергивают орузие, а теперь Бе-Те-два, канесна!
— Кус-ков! Едрёна корень! Я вас не спрашиваю! Я спрашиваю: почему пистолет стреляет?!
— Ну, канесна, теперь — Кусков, теперь, канесна! Как орузие передергивать, так меня не пригласили, а теперь — канесна! По-игра-али они-и… наигрались.
— Кусков! Бляха муха! Я вам что? Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю: почему…
— Ну-у, канес-сна! Те-пе-рь, канес-сна! Спасибо, сто не кокнули никого, а то б тозе был — Кус-ков!
— Кусков! Маму в клочья!!! Я! Вам! Говорю! Я вас не спрашиваю! Я вас спрашиваю!