на меня, уткнувшись в свои записи на дощечке с прищепкой, она говорит:
-Да.
И мама улыбается, и тыкает пальцем в меня, и говорит:
- А ты ее любишь?
Может быть, как дикобраз любит свою вонючую палочку, если это можно
назвать любовью.
Может быть, как дельфин любит гладкие стенки бассейна.
И я говорю:
- Ну, наверное.
Мама склоняет голову набок, смотрит на меня строго и говорит:
- Фред.
И я говорю:
- Ну, хорошо, хорошо. Я люблю ее.
Она кладет свою страшную серо-зеленую руку обратно на вздутый живот и
говорит:
- Вы двое такие счастливые. - Она закрывает глаза и говорит: - А вот
Виктор, он не умеет любить.
Она говорит:
- Чего я больше всего боюсь: что, когда я умру, в мире уже не останется
никого, кто любил бы Виктора.
Старичье. Человеческие огрызки.
Как я их ненавижу.
Любовь - бред. Чувства - бред. Я - камень. Мерзавец. Бесчувственная
скотина. И горжусь этим.
Чего бы Иисус никогда не сделал?
Если приходится выбирать между быть любимым и быть уязвимым,
чувствительным и ранимым, тогда оставьте свою любовь при себе.
Я не знаю, что это было - ложь или клятва, - когда я сказал, что люблю
Пейдж. Но все равно это была уловка. Очередная порция бреда. Никакой души
нет, и я, блядь, совершенно точно не буду плакать.
Мама лежит с закрытыми глазами. Ее грудь вздымается и опадает под
одеялом.
Вдох. Выдох. Представьте себе, что на вас мягко давит какой-нибудь вес,
прижимая голову, грудь и руки к кровати. Все глубже и глубже.
Она засыпает.
Пейдж поднимается с кушетки, кивает на дверь, и я выхожу следом за ней
в коридор.
Она оглядывается по сторонам и говорит:
- Может, пойдем в часовню? Я что-то не в настроении.
- Просто поговорить, - говорит она.
Я говорю: ладно. Мы идем по коридору, и я говорю:
- Спасибо за те слова. За ту ложь, я имею в виду. И Пейдж говорит:
- А кто говорит, что это была ложь?
Значит ли это, что она меня любит? Нет. Невозможно.
- Ну, ладно, - говорит она. - Может быть, я чуть-чуть приврала. Но вы
мне нравитесь. В чем-то.
Вдох. Выдох.
Мы заходим в часовню, Пейдж закрывает за нами дверь и говорит:
- Вот. - Она берет мою руку и прикладывает ее к своему плоскому животу.
- Я измерила температуру. Сейчас - не опасное время.
В животе неприятно урчит. Я говорю:
- Правда? - Я говорю: - Зато у меня очень даже опасное.
Таня с ее резиновыми анальными игрушками. Пейдж отворачивается и
медленно отходит прочь. Она говорит, не оборачиваясь ко мне:
- Я даже не знаю, как все это рассказать. Солнечный свет льется сквозь
витражи. Вся стена - сотни оттенков золота. Белесый деревянный крест.
Символы, символы. Алтарь, ограждение, у которого принимают причастие, - все
присутствует. Пейдж садится на скамью и вздыхает. Она приподнимает бумаги на
своей дощечке с прищепкой, и под ними виднеется что-то красное.
Мамин дневник.
Она отдает дневник мне и говорит:
- Можете сами проверить. На самом деле я даже рекомендую проверить.
Ради собственного душевного спокойствия.
Я беру книжку. Но для меня это - китайская грамота. Ну ладно,
итальянская грамота. И Пейдж говорит:
- Единственное, что здесь хорошо, - это что нет никаких доказательств,
что генетический материал взяли от реального исторического лица.
А все остальное - вполне реально, говорит она. Даты, больницы, врачи.
Все подтвердилось. Хотя церковники, с которыми она говорила, утверждали, что
украденная реликвия, крайняя плоть, ткани которой были использованы в
эксперименте, была единственно подлинной. В Риме по этому поводу
однозначного мнения нет. Мол, дело темное, сам черт ногу сломит.
- И что еще хорошо, - говорит она, - я никому не рассказывала о том,
кто вы на самом деле.
Иисус милосердный.
- Нет, я имею в виду, кто вы теперь, - говорит она. Я говорю:
- Нет, вы не поняли. Это я так ругаюсь. Ощущение такое, словно мне
выдали на руки результаты плохой биопсии. Я говорю:
- И что все это значит? Пейдж пожимает плечами.
- Если подумать, то вообще ничего, - говорит она. Она указывает кивком
на дневник у меня в руках и говорит: - Если вы не хотите испортить себе
жизнь, я бы вам посоветовала его сжечь.
Я говорю: а как все это отразится на нас?
- Нам больше не надо встречаться, - говорит она, - если вы спрашиваете
об этом.
Я говорю: но вы ведь не верите в этот бред, правда? И Пейдж говорит:
- Я вижу, как вы обращаетесь с нашими пациентками. Как они обретают
покой после того, как вы с ними поговорите. - Она сидит, наклонившись
вперед, подпирая рукой подбородок. Она говорит: - Я просто не знаю. А вдруг
это правда? Не могут же все заблуждаться - все, с кем я говорила в Италии. А
что, если вы в самом деле сын Божий?
Благословенное и совершенное смертное воплощение Бога.
Отрыжка все-таки прорывается. Во рту - кислый привкус.
«Утренний токсикоз» - не совсем верное слово, но это
первое, что приходит на ум.
- То есть вы пытаетесь мне сказать, что вы спите только со смертными? -
говорю.
Пейдж подается вперед и смотрит на меня с жалостью - точно так же, как
девушка за стойкой регистратуры: подбородок вжат в грудь, брови подняты,
взгляд снизу вверх. Она говорит:
- Не надо мне было влезать в это дело. Но я никому ничего не скажу,
честное слово.
- А как же мама?
Пейдж вздыхает и пожимает плечами. - Тут все просто. Она - человек с
неуравновешенной психикой. Ей никто не поверит.
- Нет, я имею в виду, она скоро умрет?
- Может быть, - говорит Пейдж. - Если не произойдет чуда.
Урсула смотрит на меня. Трясет рукой, хватает себя за запястье, сжимает
и говорит:
- Если бы ты был маслобойкой, мы бы сбили все масло еще полчаса назад.
Я говорю: ну, извините. Она плюет себе на ладонь, берет мой член в руку
и говорит:
- Как-то оно на тебя не похоже.
Я уже даже не притворяюсь, что знаю, кто я и что на меня похоже.
Еще один долгий неспешный день в 1734 году. Мы валяемся на сеновале в
конюшне. Я лежу на спине, подложив руки под голову, Урсула пристроилась
рядом. Мы почти не шевелимся, потому что при каждом движении сухая солома
впивается в тело через одежду. Мы оба смотрим наверх, на стропила и
деревянные балки под потолком. На паутину и пауков.
Урсула наяривает мне рукой и говорит:
- Ты видел Денни по телевизору?
- Когда?
- Вчера вечером.
- И чего Денни? Урсула мотает головой:
- Да ничего. Чего-то строит. Соседи жалуются. Они решили, что это будет
какая-то церковь, только он не говорит какая.
Странные мы существа: если мы чего-то не понимаем, нас это бесит. Нам
обязательно нужно навешать на все ярлыки, разложить все по полочкам, все
объяснить. Даже то, что по природе своей необъяснимо. Даже Господа Бога.
«Разрядить взрывоопасную обстановку» - не совсем верная
фраза, но это первое, что приходит на ум.
Я говорю: это не церковь. Забрасываю галстук за плечо, чтобы не
мешался, и вытаскиваю из штанов перед рубашки.
И Урсула говорит:
- А по телевизору говорили, что это церковь.
Я легонько давлю себе на живот кончиками пальцев, вокруг пупка, но
пальпация ничего не дает. Я постукиваю пальцами, отслеживая изменения звука,
которые могут указывать на затвердения, но прослушивание ничего не дает.
Анальный сфинктер - это большая мышца в заднепроходном канале, которая
не дает говну самопроизвольно вываливаться наружу. Когда ты суешь себе в
задницу посторонний предмет и он проходит за эту мышцу, его уже не достанешь
без посторонней помощи. В травмопунктах это называется: извлечение
инородного тела из заднего прохода.
Я прошу Урсулу послушать, что там у меня в животе.
- Денни всегда был таким неуверенным, - говорит она и прижимается
теплым ухом к моему животу. К моему пупку. К имбиликусу - по латыни.
Типичный пациент, обращающийся к врачам на предмет извлечения
инородного тела из заднего прохода, - мужчина в возрасте от сорока до
пятидесяти. Инородное тело всегда попадает туда в результате самовведения,
как это называется у врачей. Урсула говорит:
- А чего надо слушать? Позитивные кишечные звуки.
- Урчанье, бульканье, шумы - в общем, любые звуки, - говорю я. - Все,
что указывало бы на то, что в ближайшее время у меня все-таки будет стул;
что фекалии не накапливаются внутри, потому что не могут выйти из-за
какой-то преграды.
Вот что интересно: число обращений по поводу извлечения инородного тела
из заднего прохода с каждым годом неуклонно растет. Известны случаи, когда
инородные тела оставались в прямой кишке на протяжении нескольких лет и люди
при этом не испытывали никаких неудобств. Так что даже если Урсула что-то
услышит, это еще ничего не значит. По-хорошему надо бы сделать рентген и
проктосигмоидоскопию.
Представьте такую картину: вы лежите на смотровом столе, подтянув
колени к груди - в позе складного ножа. Вам раздвигают ягодицы и фиксируют
их в таком положении пластырем. Один врач давит вам на живот, а второй
вводит вам в задний проход хирургические щипцы и пытается подцепить и
извлечь инородное тело. Понятно, что все происходит под местной анестезией.
Никто, разумеется, не смеется и не фотографирует, и тем не менее...
Я сейчас о себе рассказываю.
Представьте, что показания сигмоидоскопа выводятся на экран монитора,
яркий свет протискивается вперед по зажатому каналу слизистой оболочки,
влажной и розовой, - вперед, в сморщенную темноту, а потом на экране вдруг
возникает изображение. На всеобщее обозрение. Дохлый хомяк.
Смотри также: голова куклы Барби.
Смотри также: красный резиновый шарик.
Урсула давно прекратила наяривать мне рукой, она слушает мой живот и
говорит:
- Слышу, как бьется сердце. - Она говорит: - Как будто ты сильно
волнуешься.
Нет, говорю я. С чего бы мне вдруг волноваться? Мне хорошо.
- А по тебе и не скажешь. - Она жарко дышит мне в живот. Она говорит: -
У меня, кажется, начинается кистевой туннель.
- Кистевой туннельный синдром, - поправляю я. - И у тебя его быть не
может, потому что он появился только в эпоху промышленной революции.
Чтобы инородное тело не продвинулось дальше в прямую кишку, можно
произвести тракцию при помощи катетера Фоли и ввести за инородное тело
воздушный шар. Потом надуть шарик. Но чаще всего над инородным предметом
образуется вакуум, и особенно если этот предмет - пивная или винная бутылка.
Все еще прижимаясь ухом к моему животу, Урсула говорит:
- А ты хоть знаешь, чье это? И я говорю: не смешно.
Если бутылка засунута горлышком вверх, нужно ввести катетер Робинсона,
чтобы кончик зашел за бутылку и воздух пробил вакуумную прослойку. Если
бутылка засунута горлышком вниз, нужно протолкнуть в горлышко расширитель и
наполнить бутылку гипсовым раствором. Когда гипс затвердеет вокруг
расширителя, потяните за ручку, и бутылка выйдет наружу.
Клизма тоже иногда помогает, но это не самый надежный способ.
Мы с Урсулой валяемся на сеновале в конюшне, а на улице начался дождь.
Дождь стучит по соломенной крыше, вода ручьями течет по улицам. Свет за
окнами - хмурый, серый. Слышно, как люди бегут по лужам. Под крышу. Увечные
черно-белые цыплята протискиваются в конюшню сквозь щели в стенах и
распушают перышки, чтобы стряхнуть воду.
И я говорю:
- А что еще говорили про Денни, по телику? Денни и Бет.
Я говорю:
- Как ты думаешь, Иисус знал, что он Иисус, с самого начала, или кто-то
ему сказал - например, мама - и он вошел в образ?
Что-то тихонько сопит в районе моего живота, но не у меня в животе.
Урсула заснула. Ее рука падает с моего члена, который тоже уже увял. Ее
волосы рассыпались у меня по ногам. Ее теплое ухо давит мне на живот.
Спина жутко чешется, это солома впивается в кожу через рубашку.
Цыплята возятся в пыли. Пауки плетут паутину.
Ушную свечу сделать просто: берете кусочек обычной бумаги и
сворачиваете его в тонкую трубочку. Ничего сложного в этом нет. Но начинать
нужно с малого.
Все это - издержки моего медицинского образования.
Обрывки знаний для просвещения школьников, которых водят в колонию
Дансборо на экскурсии.
Ушная свеча - это не чудо. Но может быть, надо как следует потрудиться,
чтобы в конце концов совершить настоящее чудо.
Денни весь день громоздил свои камни под проливным дождем, а вечером он
приходит ко мне и говорит, что у него в ухе серная пробка и он совсем ничего
не слышит. Он садится на табуретку на кухне. Бет пришла с ним. Она стоит
привалившись задницей к кухонной стойке. Денни сидит положив руку на стол.
Я говорю ему: сиди смирно. Не дергайся.
Я сворачиваю кусочек бумажки в плотную трубочку и говорю:
- Я вот что думаю: а что, если Иисусу Христу пришлось долго
практиковаться в роли сына Божьего, пока у него не начало получаться.
Я прошу Бет выключить верхний свет и вворачиваю Денни в ухо бумажную
трубочку - в темный и плотный слуховой проход. В ушах у него растут волосы,
но их не так много, так что опасности возникновения пожара нет. Вворачиваю
ему в ухо бумажную трубочку. Не очень глубоко. Так, чтобы она держалась и не
выпадала, когда я ее отпущу.
Я пытаюсь сосредоточиться и не думать об ухе Пейдж Маршалл.
- А что, если Иисус поначалу вообще ничего не умел, - говорю. - И
только потом у него начали получаться нормальные чудеса.
Денни сидит в темноте, и у него в ухе торчит белая бумажная трубочка.
- Странно только, что в Библии ничего не написано про его первые
неудачные попытки, - говорю я. - Он вроде как начал творить чудеса уже после
тридцати. А до тридцати что он делал?
Бет выпячивает лобок, я чиркаю спичкой о молнию у нее на джинсах и
подношу крошечный огонек к кончику трубочки в ухе у Денни.
В кухне пахнет жженой серой.
От горящего кончика трубочки поднимается струйка дыма, и Денни говорит:
- А больно не будет? Ты там осторожнее, ладно?
Пламя подбирается ближе к его голове. Прогоревший конец трубочки
разворачивается и отрывается. Черные хлопья сгоревшей бумаги с
ярко-оранжевыми искорками по кромке сперва поднимаются к потолку, а потом
падают на пол остывшими завитками.
Ушная свеча называется так вовсе не от балды. И я говорю:
- Наверное, Иисус начинал с того, что просто делал людям добро, ну,
типа переводил старушек через дорогу или подсказывал водителям, что у них
фары остались гореть. - Я говорю: - То есть не то чтобы конкретно старушки и
фары, но общий смысл, я надеюсь, понятен.
Я говорю, наблюдая за тем, как огонь подбирается к уху Денни:
- Наверное, Иисус не один год готовился к своему грандиозному чуду с
хлебами и рыбами. И воскрешение Лазаря - тоже, наверное, не просто так
получилось, а после долгой и тщательной подготовки.
Денни отчаянно косит глазами вбок, пытаясь определить, где там огонь.
Он говорит:
- Бет, я там еще не горю?
Бет смотрит на меня:
- Виктор?
И я говорю:
- Все в порядке.
Бет еще плотнее вжимается задницей в стойку, отводит глаза и говорит:
- Похоже на средневековую пытку.
- Может быть, - говорю я, - может быть, поначалу он даже не верил в
себя, Иисус.
Я наклоняюсь над ухом Денни и задуваю пламя. Одной рукой беру Денни под
подбородок, чтобы он не дергал головой, а свободной рукой вынимаю остаток
бумажной трубки у него из уха. Показываю ее Денни. На бумаге -
темно-коричневые подтеки. Серная пробка.
Бет включает верхний свет.
Денни вручает ей обожженную трубочку.
Бет ее нюхает и говорит:
- Воняет. Я говорю:
- Может быть, чудеса - это тот же талант, и надо его развивать, и
начинать с малого.
Денни прижимает ладонь к уху и резко ее убирает. Еще раз. Еще. Он
говорит:
- Да, теперь явно лучше.
- Я не в том смысле, что Иисус показывал всякие фокусы с картами, -
говорю я. - Но можно начать хотя бы с того, чтобы не обижать людей, не
делать им больно. Уже будет неплохо.
Бет подходит к Денни и наклоняется над его ухом, придерживая одной
рукой волосы, чтобы они не мешались. Она щурится и вертит головой,
пристально вглядываясь в его ухо под разными углами.
Я скручивай? из бумаги еще одну трубочку и говорю:
- Я слышал, тебя тут по телику показали. Я говорю:
- Это я виноват. - Я все скручиваю бумажку в тугую трубочку. Я говорю:
- Прости.
Бет выпрямляется и смотрит на меня. Денни ковыряется пальцем в ухе,
потом вынимает его и нюхает. Я говорю:
- Я хочу измениться: стать лучше. Ну хотя бы попробовать.
Я больше не буду обманывать, больше не буду давиться едой в ресторанах.
Спать с кем попало. Больше - ни-ни. Никаких беспорядочных половых связей.
Я говорю:
- Это я позвонил в Городской совет и пожаловался на тебя. Это я
позвонил на телевидение и наговорил им всего.
В животе - жуткие рези. Но я не знаю: то ли это вина, то ли запор,
вызванный закупоркой прямой кишки.
В любом случае я под завязку набит дерьмом.
Я боюсь смотреть Денни в глаза. Поэтому я смотрю в сторону - в ночь за
темным окном над раковиной. Мое отражение в черном стекле напоминает мне
маму - такое же изможденное и исхудавшее. Новоиспеченный праведник,
предположительно богоподобный и богоравный Святой Я. Бет смотрит на меня,
сложив руки на груди. Денни сидит за столом, ковыряется пальцем в ухе и
смотрит, чего он там наковырял.
- Мне просто хотелось, чтобы ты понял, что я тебе нужен, - говорю я. -
Чтобы ты мне сказал: дружище, мне нужна твоя помощь.
Денни с Бет смотрят на меня - внимательно смотрят, по-настоящему, - а я
смотрю на наши отражения в оконном стекле.
- Ну да, - говорит Денни. - Мне нужна твоя помощь. - Он говорит,
обращаясь к Бет: - А когда нас показывали по телику?
Бет пожимает плечами:
- Во вторник, кажется. - Она говорит: - Нет, подожди. А сегодня какой
день недели?
И я говорю:
- Так я тебе нужен?
И Денни кивает на бумажную трубочку у меня в руке. Он подставляет мне
ухо и говорит:
- Слушай, дружище, прикольная штука. Давай повторим. Второе тоже
почистим, ага?
Когда я добираюсь до церкви, на улице уже темно. Начинается дождь. Нико
ждет меня на стоянке. Она возится у себя под пальто, вытащив руку из рукава.
На пару секунд рукав провисает пустой, а потом она снова сует в него руку.
Лезет во второй рукав и вытаскивает оттуда что-то белое и кружевное.
- Вот, подержи пока, - говорит она и сует мне в руку теплый комочек
кружев и эластичной ткани.
Ее бюстгальтер.
Она говорит:
- У меня нет карманов.
Она улыбается уголком рта и легонько прикусывает нижнюю губу. В ее
глазах - дождь и отблески уличных фонарей.
Нет, говорю я ей. И больше не надо совать мне свое белье.
Нико пожимает плечами и засовывает бюстгальтер обратно в рукав. Все
сексоголики уже наверху, в комнате 234. Пустынные коридоры. Сияющий
навощенный линолеум и доски объявлений на стенах. Церковные новости и
детские рисунки. Портреты Иисуса и апостолов, нарисованные прямо пальцем.
Иисус и Мария Магдалина.
Мы идем в комнату 234. Я иду первым, Нико отстает на шаг. И вдруг она
хватает меня за ремень и тянет к стене. К доске объявлений.
Я еле иду. В животе - жуткие рези. Когда Нико резко дергает меня за
ремень, ремень давит на вздутый живот, и боль выходит отрыжкой, обжигающей
горло кислотой. Она прижимает меня к стене, раздвигает мне ноги коленом и
обнимает за шею. Грудь у нее - теплая и мягкая. Она впивается губами мне в
губы, и мы оба дышим ее духами. Ее язык - у меня во рту. Она трется об меня
ногой, но эрекции нет. Есть только закупоренный кишечник.
Спазмы и рези могут означать рак ободочной и прямой кишки. Или острый
аппендицит. Или гиперпаратиреоз. Или надпочечную недостаточность.
Смотри также: закупорка кишечника.
Смотри также: инородное тело в прямой кишке.
Кто-то курит. Кто-то кусает ногти. Для меня главным лекарством был
секс, но сейчас, когда Нико страстно елозит по мне, я ничего не могу.
Она говорит:
- Ладно. Поищем другое место.
Она отступает, и я сгибаюсь пополам от боли в животе и кое-как ковыляю
к двери в комнату 234. Нико идет следом за мной и шипит.
Она шипит:
- Нет.
В комнате 234 ведущий объявляет:
- Сегодня мы будем работать над четвертой ступенью.
- Только не здесь, - говорит Нико, но мы с ней уже стоим в дверях, и
вся толпа смотрит на нас. Они сидят за большим столом, заляпанным краской и
измазанным пластилином. Пластмассовые стулья такие низкие, что у всех колени
торчат чуть ли не над столом. Они все смотрят на нас. Эти мужчины и женщины.
Городские легенды. Клинические сексоголики.
Ведущий говорит:
- Кто-нибудь уже начал работать над своей четвертой ступенью?
Нико прижимается ко мне и шепчет мне в ухо:
- Если ты пойдешь к ним, к этим законченным неудачникам, между нами все
кончено.
Это говорит Нико.
Смотри также: Лиза.
Смотри также: Таня.
Я обхожу стол и падаю на свободный стульчик.
Все таращатся на меня, и я говорю:
- Привет. Меня зовут Виктор.
Я смотрю Нико в глаза и говорю:
- Меня зовут Виктор Манчини, и я сексоголик.
Я говорю, что, похоже, я крепко застрял на своей четвертой ступени.
Странно, но нет ощущения конца. Есть ощущение начала.
Нико по-прежнему стоит в дверях, и у нее в глазах дрожат слезы.
Настоящие слезы, и она размазывает их по щекам, и на щеках остаются черные
пятна, потому что тушь у нее потекла. И она говорит. Нет. Кричит. Она
кричит:
- А я - нет!
И бюстгальтер падает на пол у нее из рукава. Я указываю на нее кивком и
говорю:
- А это Нико. И Нико говорит:
- А идите вы все в пизду. - Она поднимает бюстгальтер, и вот ее уже
нет.
И тогда все говорят: привет, Виктор. А ведущий говорит:
- Ладно. Он говорит:
- Как я уже говорил, лучший способ проникнуть в самую суть проблемы,
это вспомнить тот раз, когда вы потеряли девственность...
Где-то в небе, в направлении северо-северо-восток от Лос-Анджелеса. У
меня уже все болит, и я прошу Трейси прерваться на пару минут. Это было
давно. В другой жизни.
От ее нижней губы к моему члену тянется ниточка белой слюны. Лицо у
Трейси - все красное, разгоряченное. Она по-прежнему держит в руке мой
воспаленный, истертый член. Она говорит: в «Камасутре» написано,
что надо делать, чтобы губы всегда были красными - надо мазать их потом с
тестикул белого жеребца.
- Нет, правда, - говорит она.
Теперь у меня во рту появляется неприятный привкус, и я смотрю на ее
губы. Они точно такого же цвета, как и мой член, - ярко-малиновые. Я говорю:
- Но ты же не мажешься этой гадостью?
Дверная ручка гремит и трясется, и мы оба вздрагиваем и смотрим в ту
сторону, чтобы убедиться, что дверь заперта.
Это - тот самый первый раз, к которому каждый маньяк, завернутый на
сексе, мысленно возвращается снова и снова. Первый раз, с которым ничто не
сравнится.
Хуже всего, когда дверь открывает ребенок. На втором месте - когда
врывается мужик и не понимает, что происходит. Даже если ты там один, когда
дверь открывает ребенок, приходится быстро скрещивать ноги. Делать вид, что
ты просто забыл запереться. Взрослый мужик может захлопнуть дверь, может
сказать: «В следующий раз запирайся, козел», - но он все равно
покраснеет. Именно он, а не ты.
Хуже всего, говорит Трейси, это когда ты слониха, как это называется в
«Камасутре». И особенно если ты с мужиком-зайцем.
Все эти зверюшки обозначают размер гениталий.
Потом она говорит:
- Только не принимай на свой счет. Я имела в виду не тебя, а вообще.
Если дверь открывает не тот человек, ты потом будешь сниться ему в
кошмарах неделю.
Обычно, когда кто-нибудь открывает дверь и видит, как ты сидишь на
толчке, смущается именно он. Если, конечно, он не извращенец.
Со мной это случается постоянно. Я врываюсь в незапертые туалеты в
самолетах и поездах, в междугородных автобусах и барах, где один туалет для
мужчин и для женщин. Я открываю дверь и вижу какого-нибудь мужика или
женщину, скажем, блондинку с голубыми глазами и ослепительной улыбкой, с
колечком в пупке и в туфлях на шпильках. Крошечные трусики спущены до колен,
а вся остальная одежда аккуратно сложена на полочке рядом с раковиной. И
каждый раз, когда это случается, я никак не могу понять: почему они не
запирают дверь?
Как будто случайно забыли.
Но в нашем тесном мирке случайностей не бывает.
Например, в электричке, по дороге с работы или на работу. Открываешь
дверь в туалет и видишь какую-нибудь брюнетку с высокой прической; шея
открыта, и длинные серьги подрагивают. Она сидит на толчке, а юбка и трусики
лежат на полу. Блузка расстегнута, лифчика нет. Она мнет руками свою грудь.
Ногти, губы, соски - одного и того же красно-коричневого оттенка. Ноги -
такие же белые и гладкие, как и шея. Гладкие, как поверхность спортивного
автомобиля, способного развить скорость до двухсот миль в час; и она -
брюнетка не только на голове, но вообще везде, и она облизывает губы.
Ты поспешно закрываешь дверь и бормочешь:
- Прошу прощения.
И она говорит грудным голосом, с придыханием:
- Ничего страшного.
Но она все равно не закрылась. На табличке под дверной ручкой
по-прежнему: «Свободно».
Вот как все было. Я тогда учился в медицинском колледже и часто летал
на самолетах. На каникулы в Лос-Анджелес и обратно. Как сейчас, помню тот
рейс. Я шесть раз открывал дверь в сортир и шесть раз нарывался на эту
рыжеволосую бестию, голую ниже пояса. Она сидела на унитазе в йоговской позе
лотоса и полировала ногти зернистой полоской на книжечке отрывных спичек,
как будто пыталась себя поджечь. На ней была только шелковая блузка,
завязанная узлом под грудью, и все шесть раз она опускала глаза на свою
складочку розовой плоти в обрамлении ярко-рыжих волос, потом смотрела на
меня - глаза у нее были серые, с металлическим отливом - и говорила:
-Да.
И мама улыбается, и тыкает пальцем в меня, и говорит:
- А ты ее любишь?
Может быть, как дикобраз любит свою вонючую палочку, если это можно
назвать любовью.
Может быть, как дельфин любит гладкие стенки бассейна.
И я говорю:
- Ну, наверное.
Мама склоняет голову набок, смотрит на меня строго и говорит:
- Фред.
И я говорю:
- Ну, хорошо, хорошо. Я люблю ее.
Она кладет свою страшную серо-зеленую руку обратно на вздутый живот и
говорит:
- Вы двое такие счастливые. - Она закрывает глаза и говорит: - А вот
Виктор, он не умеет любить.
Она говорит:
- Чего я больше всего боюсь: что, когда я умру, в мире уже не останется
никого, кто любил бы Виктора.
Старичье. Человеческие огрызки.
Как я их ненавижу.
Любовь - бред. Чувства - бред. Я - камень. Мерзавец. Бесчувственная
скотина. И горжусь этим.
Чего бы Иисус никогда не сделал?
Если приходится выбирать между быть любимым и быть уязвимым,
чувствительным и ранимым, тогда оставьте свою любовь при себе.
Я не знаю, что это было - ложь или клятва, - когда я сказал, что люблю
Пейдж. Но все равно это была уловка. Очередная порция бреда. Никакой души
нет, и я, блядь, совершенно точно не буду плакать.
Мама лежит с закрытыми глазами. Ее грудь вздымается и опадает под
одеялом.
Вдох. Выдох. Представьте себе, что на вас мягко давит какой-нибудь вес,
прижимая голову, грудь и руки к кровати. Все глубже и глубже.
Она засыпает.
Пейдж поднимается с кушетки, кивает на дверь, и я выхожу следом за ней
в коридор.
Она оглядывается по сторонам и говорит:
- Может, пойдем в часовню? Я что-то не в настроении.
- Просто поговорить, - говорит она.
Я говорю: ладно. Мы идем по коридору, и я говорю:
- Спасибо за те слова. За ту ложь, я имею в виду. И Пейдж говорит:
- А кто говорит, что это была ложь?
Значит ли это, что она меня любит? Нет. Невозможно.
- Ну, ладно, - говорит она. - Может быть, я чуть-чуть приврала. Но вы
мне нравитесь. В чем-то.
Вдох. Выдох.
Мы заходим в часовню, Пейдж закрывает за нами дверь и говорит:
- Вот. - Она берет мою руку и прикладывает ее к своему плоскому животу.
- Я измерила температуру. Сейчас - не опасное время.
В животе неприятно урчит. Я говорю:
- Правда? - Я говорю: - Зато у меня очень даже опасное.
Таня с ее резиновыми анальными игрушками. Пейдж отворачивается и
медленно отходит прочь. Она говорит, не оборачиваясь ко мне:
- Я даже не знаю, как все это рассказать. Солнечный свет льется сквозь
витражи. Вся стена - сотни оттенков золота. Белесый деревянный крест.
Символы, символы. Алтарь, ограждение, у которого принимают причастие, - все
присутствует. Пейдж садится на скамью и вздыхает. Она приподнимает бумаги на
своей дощечке с прищепкой, и под ними виднеется что-то красное.
Мамин дневник.
Она отдает дневник мне и говорит:
- Можете сами проверить. На самом деле я даже рекомендую проверить.
Ради собственного душевного спокойствия.
Я беру книжку. Но для меня это - китайская грамота. Ну ладно,
итальянская грамота. И Пейдж говорит:
- Единственное, что здесь хорошо, - это что нет никаких доказательств,
что генетический материал взяли от реального исторического лица.
А все остальное - вполне реально, говорит она. Даты, больницы, врачи.
Все подтвердилось. Хотя церковники, с которыми она говорила, утверждали, что
украденная реликвия, крайняя плоть, ткани которой были использованы в
эксперименте, была единственно подлинной. В Риме по этому поводу
однозначного мнения нет. Мол, дело темное, сам черт ногу сломит.
- И что еще хорошо, - говорит она, - я никому не рассказывала о том,
кто вы на самом деле.
Иисус милосердный.
- Нет, я имею в виду, кто вы теперь, - говорит она. Я говорю:
- Нет, вы не поняли. Это я так ругаюсь. Ощущение такое, словно мне
выдали на руки результаты плохой биопсии. Я говорю:
- И что все это значит? Пейдж пожимает плечами.
- Если подумать, то вообще ничего, - говорит она. Она указывает кивком
на дневник у меня в руках и говорит: - Если вы не хотите испортить себе
жизнь, я бы вам посоветовала его сжечь.
Я говорю: а как все это отразится на нас?
- Нам больше не надо встречаться, - говорит она, - если вы спрашиваете
об этом.
Я говорю: но вы ведь не верите в этот бред, правда? И Пейдж говорит:
- Я вижу, как вы обращаетесь с нашими пациентками. Как они обретают
покой после того, как вы с ними поговорите. - Она сидит, наклонившись
вперед, подпирая рукой подбородок. Она говорит: - Я просто не знаю. А вдруг
это правда? Не могут же все заблуждаться - все, с кем я говорила в Италии. А
что, если вы в самом деле сын Божий?
Благословенное и совершенное смертное воплощение Бога.
Отрыжка все-таки прорывается. Во рту - кислый привкус.
«Утренний токсикоз» - не совсем верное слово, но это
первое, что приходит на ум.
- То есть вы пытаетесь мне сказать, что вы спите только со смертными? -
говорю.
Пейдж подается вперед и смотрит на меня с жалостью - точно так же, как
девушка за стойкой регистратуры: подбородок вжат в грудь, брови подняты,
взгляд снизу вверх. Она говорит:
- Не надо мне было влезать в это дело. Но я никому ничего не скажу,
честное слово.
- А как же мама?
Пейдж вздыхает и пожимает плечами. - Тут все просто. Она - человек с
неуравновешенной психикой. Ей никто не поверит.
- Нет, я имею в виду, она скоро умрет?
- Может быть, - говорит Пейдж. - Если не произойдет чуда.
Урсула смотрит на меня. Трясет рукой, хватает себя за запястье, сжимает
и говорит:
- Если бы ты был маслобойкой, мы бы сбили все масло еще полчаса назад.
Я говорю: ну, извините. Она плюет себе на ладонь, берет мой член в руку
и говорит:
- Как-то оно на тебя не похоже.
Я уже даже не притворяюсь, что знаю, кто я и что на меня похоже.
Еще один долгий неспешный день в 1734 году. Мы валяемся на сеновале в
конюшне. Я лежу на спине, подложив руки под голову, Урсула пристроилась
рядом. Мы почти не шевелимся, потому что при каждом движении сухая солома
впивается в тело через одежду. Мы оба смотрим наверх, на стропила и
деревянные балки под потолком. На паутину и пауков.
Урсула наяривает мне рукой и говорит:
- Ты видел Денни по телевизору?
- Когда?
- Вчера вечером.
- И чего Денни? Урсула мотает головой:
- Да ничего. Чего-то строит. Соседи жалуются. Они решили, что это будет
какая-то церковь, только он не говорит какая.
Странные мы существа: если мы чего-то не понимаем, нас это бесит. Нам
обязательно нужно навешать на все ярлыки, разложить все по полочкам, все
объяснить. Даже то, что по природе своей необъяснимо. Даже Господа Бога.
«Разрядить взрывоопасную обстановку» - не совсем верная
фраза, но это первое, что приходит на ум.
Я говорю: это не церковь. Забрасываю галстук за плечо, чтобы не
мешался, и вытаскиваю из штанов перед рубашки.
И Урсула говорит:
- А по телевизору говорили, что это церковь.
Я легонько давлю себе на живот кончиками пальцев, вокруг пупка, но
пальпация ничего не дает. Я постукиваю пальцами, отслеживая изменения звука,
которые могут указывать на затвердения, но прослушивание ничего не дает.
Анальный сфинктер - это большая мышца в заднепроходном канале, которая
не дает говну самопроизвольно вываливаться наружу. Когда ты суешь себе в
задницу посторонний предмет и он проходит за эту мышцу, его уже не достанешь
без посторонней помощи. В травмопунктах это называется: извлечение
инородного тела из заднего прохода.
Я прошу Урсулу послушать, что там у меня в животе.
- Денни всегда был таким неуверенным, - говорит она и прижимается
теплым ухом к моему животу. К моему пупку. К имбиликусу - по латыни.
Типичный пациент, обращающийся к врачам на предмет извлечения
инородного тела из заднего прохода, - мужчина в возрасте от сорока до
пятидесяти. Инородное тело всегда попадает туда в результате самовведения,
как это называется у врачей. Урсула говорит:
- А чего надо слушать? Позитивные кишечные звуки.
- Урчанье, бульканье, шумы - в общем, любые звуки, - говорю я. - Все,
что указывало бы на то, что в ближайшее время у меня все-таки будет стул;
что фекалии не накапливаются внутри, потому что не могут выйти из-за
какой-то преграды.
Вот что интересно: число обращений по поводу извлечения инородного тела
из заднего прохода с каждым годом неуклонно растет. Известны случаи, когда
инородные тела оставались в прямой кишке на протяжении нескольких лет и люди
при этом не испытывали никаких неудобств. Так что даже если Урсула что-то
услышит, это еще ничего не значит. По-хорошему надо бы сделать рентген и
проктосигмоидоскопию.
Представьте такую картину: вы лежите на смотровом столе, подтянув
колени к груди - в позе складного ножа. Вам раздвигают ягодицы и фиксируют
их в таком положении пластырем. Один врач давит вам на живот, а второй
вводит вам в задний проход хирургические щипцы и пытается подцепить и
извлечь инородное тело. Понятно, что все происходит под местной анестезией.
Никто, разумеется, не смеется и не фотографирует, и тем не менее...
Я сейчас о себе рассказываю.
Представьте, что показания сигмоидоскопа выводятся на экран монитора,
яркий свет протискивается вперед по зажатому каналу слизистой оболочки,
влажной и розовой, - вперед, в сморщенную темноту, а потом на экране вдруг
возникает изображение. На всеобщее обозрение. Дохлый хомяк.
Смотри также: голова куклы Барби.
Смотри также: красный резиновый шарик.
Урсула давно прекратила наяривать мне рукой, она слушает мой живот и
говорит:
- Слышу, как бьется сердце. - Она говорит: - Как будто ты сильно
волнуешься.
Нет, говорю я. С чего бы мне вдруг волноваться? Мне хорошо.
- А по тебе и не скажешь. - Она жарко дышит мне в живот. Она говорит: -
У меня, кажется, начинается кистевой туннель.
- Кистевой туннельный синдром, - поправляю я. - И у тебя его быть не
может, потому что он появился только в эпоху промышленной революции.
Чтобы инородное тело не продвинулось дальше в прямую кишку, можно
произвести тракцию при помощи катетера Фоли и ввести за инородное тело
воздушный шар. Потом надуть шарик. Но чаще всего над инородным предметом
образуется вакуум, и особенно если этот предмет - пивная или винная бутылка.
Все еще прижимаясь ухом к моему животу, Урсула говорит:
- А ты хоть знаешь, чье это? И я говорю: не смешно.
Если бутылка засунута горлышком вверх, нужно ввести катетер Робинсона,
чтобы кончик зашел за бутылку и воздух пробил вакуумную прослойку. Если
бутылка засунута горлышком вниз, нужно протолкнуть в горлышко расширитель и
наполнить бутылку гипсовым раствором. Когда гипс затвердеет вокруг
расширителя, потяните за ручку, и бутылка выйдет наружу.
Клизма тоже иногда помогает, но это не самый надежный способ.
Мы с Урсулой валяемся на сеновале в конюшне, а на улице начался дождь.
Дождь стучит по соломенной крыше, вода ручьями течет по улицам. Свет за
окнами - хмурый, серый. Слышно, как люди бегут по лужам. Под крышу. Увечные
черно-белые цыплята протискиваются в конюшню сквозь щели в стенах и
распушают перышки, чтобы стряхнуть воду.
И я говорю:
- А что еще говорили про Денни, по телику? Денни и Бет.
Я говорю:
- Как ты думаешь, Иисус знал, что он Иисус, с самого начала, или кто-то
ему сказал - например, мама - и он вошел в образ?
Что-то тихонько сопит в районе моего живота, но не у меня в животе.
Урсула заснула. Ее рука падает с моего члена, который тоже уже увял. Ее
волосы рассыпались у меня по ногам. Ее теплое ухо давит мне на живот.
Спина жутко чешется, это солома впивается в кожу через рубашку.
Цыплята возятся в пыли. Пауки плетут паутину.
Ушную свечу сделать просто: берете кусочек обычной бумаги и
сворачиваете его в тонкую трубочку. Ничего сложного в этом нет. Но начинать
нужно с малого.
Все это - издержки моего медицинского образования.
Обрывки знаний для просвещения школьников, которых водят в колонию
Дансборо на экскурсии.
Ушная свеча - это не чудо. Но может быть, надо как следует потрудиться,
чтобы в конце концов совершить настоящее чудо.
Денни весь день громоздил свои камни под проливным дождем, а вечером он
приходит ко мне и говорит, что у него в ухе серная пробка и он совсем ничего
не слышит. Он садится на табуретку на кухне. Бет пришла с ним. Она стоит
привалившись задницей к кухонной стойке. Денни сидит положив руку на стол.
Я говорю ему: сиди смирно. Не дергайся.
Я сворачиваю кусочек бумажки в плотную трубочку и говорю:
- Я вот что думаю: а что, если Иисусу Христу пришлось долго
практиковаться в роли сына Божьего, пока у него не начало получаться.
Я прошу Бет выключить верхний свет и вворачиваю Денни в ухо бумажную
трубочку - в темный и плотный слуховой проход. В ушах у него растут волосы,
но их не так много, так что опасности возникновения пожара нет. Вворачиваю
ему в ухо бумажную трубочку. Не очень глубоко. Так, чтобы она держалась и не
выпадала, когда я ее отпущу.
Я пытаюсь сосредоточиться и не думать об ухе Пейдж Маршалл.
- А что, если Иисус поначалу вообще ничего не умел, - говорю. - И
только потом у него начали получаться нормальные чудеса.
Денни сидит в темноте, и у него в ухе торчит белая бумажная трубочка.
- Странно только, что в Библии ничего не написано про его первые
неудачные попытки, - говорю я. - Он вроде как начал творить чудеса уже после
тридцати. А до тридцати что он делал?
Бет выпячивает лобок, я чиркаю спичкой о молнию у нее на джинсах и
подношу крошечный огонек к кончику трубочки в ухе у Денни.
В кухне пахнет жженой серой.
От горящего кончика трубочки поднимается струйка дыма, и Денни говорит:
- А больно не будет? Ты там осторожнее, ладно?
Пламя подбирается ближе к его голове. Прогоревший конец трубочки
разворачивается и отрывается. Черные хлопья сгоревшей бумаги с
ярко-оранжевыми искорками по кромке сперва поднимаются к потолку, а потом
падают на пол остывшими завитками.
Ушная свеча называется так вовсе не от балды. И я говорю:
- Наверное, Иисус начинал с того, что просто делал людям добро, ну,
типа переводил старушек через дорогу или подсказывал водителям, что у них
фары остались гореть. - Я говорю: - То есть не то чтобы конкретно старушки и
фары, но общий смысл, я надеюсь, понятен.
Я говорю, наблюдая за тем, как огонь подбирается к уху Денни:
- Наверное, Иисус не один год готовился к своему грандиозному чуду с
хлебами и рыбами. И воскрешение Лазаря - тоже, наверное, не просто так
получилось, а после долгой и тщательной подготовки.
Денни отчаянно косит глазами вбок, пытаясь определить, где там огонь.
Он говорит:
- Бет, я там еще не горю?
Бет смотрит на меня:
- Виктор?
И я говорю:
- Все в порядке.
Бет еще плотнее вжимается задницей в стойку, отводит глаза и говорит:
- Похоже на средневековую пытку.
- Может быть, - говорю я, - может быть, поначалу он даже не верил в
себя, Иисус.
Я наклоняюсь над ухом Денни и задуваю пламя. Одной рукой беру Денни под
подбородок, чтобы он не дергал головой, а свободной рукой вынимаю остаток
бумажной трубки у него из уха. Показываю ее Денни. На бумаге -
темно-коричневые подтеки. Серная пробка.
Бет включает верхний свет.
Денни вручает ей обожженную трубочку.
Бет ее нюхает и говорит:
- Воняет. Я говорю:
- Может быть, чудеса - это тот же талант, и надо его развивать, и
начинать с малого.
Денни прижимает ладонь к уху и резко ее убирает. Еще раз. Еще. Он
говорит:
- Да, теперь явно лучше.
- Я не в том смысле, что Иисус показывал всякие фокусы с картами, -
говорю я. - Но можно начать хотя бы с того, чтобы не обижать людей, не
делать им больно. Уже будет неплохо.
Бет подходит к Денни и наклоняется над его ухом, придерживая одной
рукой волосы, чтобы они не мешались. Она щурится и вертит головой,
пристально вглядываясь в его ухо под разными углами.
Я скручивай? из бумаги еще одну трубочку и говорю:
- Я слышал, тебя тут по телику показали. Я говорю:
- Это я виноват. - Я все скручиваю бумажку в тугую трубочку. Я говорю:
- Прости.
Бет выпрямляется и смотрит на меня. Денни ковыряется пальцем в ухе,
потом вынимает его и нюхает. Я говорю:
- Я хочу измениться: стать лучше. Ну хотя бы попробовать.
Я больше не буду обманывать, больше не буду давиться едой в ресторанах.
Спать с кем попало. Больше - ни-ни. Никаких беспорядочных половых связей.
Я говорю:
- Это я позвонил в Городской совет и пожаловался на тебя. Это я
позвонил на телевидение и наговорил им всего.
В животе - жуткие рези. Но я не знаю: то ли это вина, то ли запор,
вызванный закупоркой прямой кишки.
В любом случае я под завязку набит дерьмом.
Я боюсь смотреть Денни в глаза. Поэтому я смотрю в сторону - в ночь за
темным окном над раковиной. Мое отражение в черном стекле напоминает мне
маму - такое же изможденное и исхудавшее. Новоиспеченный праведник,
предположительно богоподобный и богоравный Святой Я. Бет смотрит на меня,
сложив руки на груди. Денни сидит за столом, ковыряется пальцем в ухе и
смотрит, чего он там наковырял.
- Мне просто хотелось, чтобы ты понял, что я тебе нужен, - говорю я. -
Чтобы ты мне сказал: дружище, мне нужна твоя помощь.
Денни с Бет смотрят на меня - внимательно смотрят, по-настоящему, - а я
смотрю на наши отражения в оконном стекле.
- Ну да, - говорит Денни. - Мне нужна твоя помощь. - Он говорит,
обращаясь к Бет: - А когда нас показывали по телику?
Бет пожимает плечами:
- Во вторник, кажется. - Она говорит: - Нет, подожди. А сегодня какой
день недели?
И я говорю:
- Так я тебе нужен?
И Денни кивает на бумажную трубочку у меня в руке. Он подставляет мне
ухо и говорит:
- Слушай, дружище, прикольная штука. Давай повторим. Второе тоже
почистим, ага?
Когда я добираюсь до церкви, на улице уже темно. Начинается дождь. Нико
ждет меня на стоянке. Она возится у себя под пальто, вытащив руку из рукава.
На пару секунд рукав провисает пустой, а потом она снова сует в него руку.
Лезет во второй рукав и вытаскивает оттуда что-то белое и кружевное.
- Вот, подержи пока, - говорит она и сует мне в руку теплый комочек
кружев и эластичной ткани.
Ее бюстгальтер.
Она говорит:
- У меня нет карманов.
Она улыбается уголком рта и легонько прикусывает нижнюю губу. В ее
глазах - дождь и отблески уличных фонарей.
Нет, говорю я ей. И больше не надо совать мне свое белье.
Нико пожимает плечами и засовывает бюстгальтер обратно в рукав. Все
сексоголики уже наверху, в комнате 234. Пустынные коридоры. Сияющий
навощенный линолеум и доски объявлений на стенах. Церковные новости и
детские рисунки. Портреты Иисуса и апостолов, нарисованные прямо пальцем.
Иисус и Мария Магдалина.
Мы идем в комнату 234. Я иду первым, Нико отстает на шаг. И вдруг она
хватает меня за ремень и тянет к стене. К доске объявлений.
Я еле иду. В животе - жуткие рези. Когда Нико резко дергает меня за
ремень, ремень давит на вздутый живот, и боль выходит отрыжкой, обжигающей
горло кислотой. Она прижимает меня к стене, раздвигает мне ноги коленом и
обнимает за шею. Грудь у нее - теплая и мягкая. Она впивается губами мне в
губы, и мы оба дышим ее духами. Ее язык - у меня во рту. Она трется об меня
ногой, но эрекции нет. Есть только закупоренный кишечник.
Спазмы и рези могут означать рак ободочной и прямой кишки. Или острый
аппендицит. Или гиперпаратиреоз. Или надпочечную недостаточность.
Смотри также: закупорка кишечника.
Смотри также: инородное тело в прямой кишке.
Кто-то курит. Кто-то кусает ногти. Для меня главным лекарством был
секс, но сейчас, когда Нико страстно елозит по мне, я ничего не могу.
Она говорит:
- Ладно. Поищем другое место.
Она отступает, и я сгибаюсь пополам от боли в животе и кое-как ковыляю
к двери в комнату 234. Нико идет следом за мной и шипит.
Она шипит:
- Нет.
В комнате 234 ведущий объявляет:
- Сегодня мы будем работать над четвертой ступенью.
- Только не здесь, - говорит Нико, но мы с ней уже стоим в дверях, и
вся толпа смотрит на нас. Они сидят за большим столом, заляпанным краской и
измазанным пластилином. Пластмассовые стулья такие низкие, что у всех колени
торчат чуть ли не над столом. Они все смотрят на нас. Эти мужчины и женщины.
Городские легенды. Клинические сексоголики.
Ведущий говорит:
- Кто-нибудь уже начал работать над своей четвертой ступенью?
Нико прижимается ко мне и шепчет мне в ухо:
- Если ты пойдешь к ним, к этим законченным неудачникам, между нами все
кончено.
Это говорит Нико.
Смотри также: Лиза.
Смотри также: Таня.
Я обхожу стол и падаю на свободный стульчик.
Все таращатся на меня, и я говорю:
- Привет. Меня зовут Виктор.
Я смотрю Нико в глаза и говорю:
- Меня зовут Виктор Манчини, и я сексоголик.
Я говорю, что, похоже, я крепко застрял на своей четвертой ступени.
Странно, но нет ощущения конца. Есть ощущение начала.
Нико по-прежнему стоит в дверях, и у нее в глазах дрожат слезы.
Настоящие слезы, и она размазывает их по щекам, и на щеках остаются черные
пятна, потому что тушь у нее потекла. И она говорит. Нет. Кричит. Она
кричит:
- А я - нет!
И бюстгальтер падает на пол у нее из рукава. Я указываю на нее кивком и
говорю:
- А это Нико. И Нико говорит:
- А идите вы все в пизду. - Она поднимает бюстгальтер, и вот ее уже
нет.
И тогда все говорят: привет, Виктор. А ведущий говорит:
- Ладно. Он говорит:
- Как я уже говорил, лучший способ проникнуть в самую суть проблемы,
это вспомнить тот раз, когда вы потеряли девственность...
Где-то в небе, в направлении северо-северо-восток от Лос-Анджелеса. У
меня уже все болит, и я прошу Трейси прерваться на пару минут. Это было
давно. В другой жизни.
От ее нижней губы к моему члену тянется ниточка белой слюны. Лицо у
Трейси - все красное, разгоряченное. Она по-прежнему держит в руке мой
воспаленный, истертый член. Она говорит: в «Камасутре» написано,
что надо делать, чтобы губы всегда были красными - надо мазать их потом с
тестикул белого жеребца.
- Нет, правда, - говорит она.
Теперь у меня во рту появляется неприятный привкус, и я смотрю на ее
губы. Они точно такого же цвета, как и мой член, - ярко-малиновые. Я говорю:
- Но ты же не мажешься этой гадостью?
Дверная ручка гремит и трясется, и мы оба вздрагиваем и смотрим в ту
сторону, чтобы убедиться, что дверь заперта.
Это - тот самый первый раз, к которому каждый маньяк, завернутый на
сексе, мысленно возвращается снова и снова. Первый раз, с которым ничто не
сравнится.
Хуже всего, когда дверь открывает ребенок. На втором месте - когда
врывается мужик и не понимает, что происходит. Даже если ты там один, когда
дверь открывает ребенок, приходится быстро скрещивать ноги. Делать вид, что
ты просто забыл запереться. Взрослый мужик может захлопнуть дверь, может
сказать: «В следующий раз запирайся, козел», - но он все равно
покраснеет. Именно он, а не ты.
Хуже всего, говорит Трейси, это когда ты слониха, как это называется в
«Камасутре». И особенно если ты с мужиком-зайцем.
Все эти зверюшки обозначают размер гениталий.
Потом она говорит:
- Только не принимай на свой счет. Я имела в виду не тебя, а вообще.
Если дверь открывает не тот человек, ты потом будешь сниться ему в
кошмарах неделю.
Обычно, когда кто-нибудь открывает дверь и видит, как ты сидишь на
толчке, смущается именно он. Если, конечно, он не извращенец.
Со мной это случается постоянно. Я врываюсь в незапертые туалеты в
самолетах и поездах, в междугородных автобусах и барах, где один туалет для
мужчин и для женщин. Я открываю дверь и вижу какого-нибудь мужика или
женщину, скажем, блондинку с голубыми глазами и ослепительной улыбкой, с
колечком в пупке и в туфлях на шпильках. Крошечные трусики спущены до колен,
а вся остальная одежда аккуратно сложена на полочке рядом с раковиной. И
каждый раз, когда это случается, я никак не могу понять: почему они не
запирают дверь?
Как будто случайно забыли.
Но в нашем тесном мирке случайностей не бывает.
Например, в электричке, по дороге с работы или на работу. Открываешь
дверь в туалет и видишь какую-нибудь брюнетку с высокой прической; шея
открыта, и длинные серьги подрагивают. Она сидит на толчке, а юбка и трусики
лежат на полу. Блузка расстегнута, лифчика нет. Она мнет руками свою грудь.
Ногти, губы, соски - одного и того же красно-коричневого оттенка. Ноги -
такие же белые и гладкие, как и шея. Гладкие, как поверхность спортивного
автомобиля, способного развить скорость до двухсот миль в час; и она -
брюнетка не только на голове, но вообще везде, и она облизывает губы.
Ты поспешно закрываешь дверь и бормочешь:
- Прошу прощения.
И она говорит грудным голосом, с придыханием:
- Ничего страшного.
Но она все равно не закрылась. На табличке под дверной ручкой
по-прежнему: «Свободно».
Вот как все было. Я тогда учился в медицинском колледже и часто летал
на самолетах. На каникулы в Лос-Анджелес и обратно. Как сейчас, помню тот
рейс. Я шесть раз открывал дверь в сортир и шесть раз нарывался на эту
рыжеволосую бестию, голую ниже пояса. Она сидела на унитазе в йоговской позе
лотоса и полировала ногти зернистой полоской на книжечке отрывных спичек,
как будто пыталась себя поджечь. На ней была только шелковая блузка,
завязанная узлом под грудью, и все шесть раз она опускала глаза на свою
складочку розовой плоти в обрамлении ярко-рыжих волос, потом смотрела на
меня - глаза у нее были серые, с металлическим отливом - и говорила: