Так на высокогорных тропах Альп, в заснеженной лесной избушке начальник гестапо сделал завершающий шаг, приведший его уже прямиком в Нюрнберг, все дороги и тропы которого были помечены для него одним путевым знаком — к виселице.

Инквизитор обещает «сказать всю правду»

   10 декабря Эрнст Кальтенбруннер занял наконец свое место на скамье подсудимых, слева от Кейтеля.
   Я уже рассказывал, какой прием оказали ему недавние единомышленники и соратники, как они вдруг решили поразить суд своим откровенным презрением к обер-палачу, демонстративно повернувшись к нему спинами.
   Разумеется, Кальтенбруннер не был настолько глуп, чтобы не понять зловещего смысла этого приема. Подавленность его перешла в полную депрессию. В последующие дни Кальтенбруннер, однако, оправился от первого испуга и перешел к тактике, которой держался уже до конца процесса.
   Для начала этот матерый волк решил выступить с общей декларацией. Пусть не думают судьи, что он не понимает сложности своего положения.
   — Во-первых, — сказал Кальтенбруннер, — я хотел бы заявить суду, что полностью осознаю всю тяжесть предъявленного мне обвинения. Я знаю, что на меня обрушилась ненависть всего мира. Так как Гиммлера, Гейдриха, Поля и других нет в живых, я должен здесь, перед лицом всего мира и суда, давать ответ за все их деяния. Я полностью сознаю, что обязан здесь сказать всю правду, чтобы весь мир и суд были в состоянии правильно и до конца понять события, имевшие место в Германской империи, правильно оценить их и вынести затем справедливый приговор...
   Такое заявление произвело впечатление. После того как суд уже выслушал показания Геринга, Риббентропа, Кейтеля, всячески пытавшихся извратить историческую правду, отрицавших совершенно очевидные факты, прибегавших для этого к самым недостойным приемам, позиция Кальтенбруннера обещала внести нечто новое в ход процесса. Обещала, но не внесла...
   Прошли долгие, напряженные месяцы Нюрнбергского процесса. Допрошены все подсудимые и свидетели, предъявлены бесчисленные документы. Затем, как и в любом суде, подсудимые получили право на последнее слово. Вот и Кальтенбруннеру подставили микрофон, и тот, кто хотел «сказать всю правду», чтобы мог быть вынесен «справедливый приговор», заявил:
   — Обвинители возлагают на меня ответственность за концентрационные лагеря, за уничтожение евреев, за действия эйнзатцгрупп и так далее. Все это не соответствует ни предъявленным доказательствам, ни истине...
   Нещадно эксплуатируя терпение судей и обвинителей Кальтенбруннер стал «разваливать» весь фундамент обвинения:
   — Вопреки общераспространенному мнению, я решительно и категорически заявляю, что не знал о деятельности Гиммлера... В вопросе о евреях я также долго заблуждался... Я никогда не попустительствовал их биологическому уничтожению...
   Кальтенбруннер просит судей Международного трибунала поверить ему, что, как только он узнал «о злоупотреблениях в гестапо» (о большем и подозревать не мог!), немедленно попытался покинуть свой пост и отправиться на фронт, но его просьбу об этом Гитлер отклонил. Начальник имперского управления безопасности не хочет казаться уж слишком наивным и отрицать самые преступления. Он прибегает к другому приему:
   — Сегодня, после разгрома империи, я вижу, что меня обманывали.
   Кальтенбруннер вовсе не оспаривает того, что миллионы людей уничтожены нацистами, но сам-то он проклинает эту политику и, находясь здесь, на этом историческом процессе, мечтает лишь о лучшем будущем для людей.
   — Я от души приветствую ту идею, — заключает бывший шеф гестапо, — что истребление народов должно быть заклеймено международным соглашением как преступление и должно строжайшим образом наказываться!
   Слушая его, можно было подумать, будто кто-то когда-то разрешал уничтожать миллионы людей, будто убийство даже одного человека не является тяжким преступлением по любому, в том числе германскому, уголовному кодексу.
   И совсем уж под конец Кальтенбруннер еще раз пролил слезу: его сегодня так жестоко обвиняют здесь лишь потому, «что нужно найти замену отсутствующему Гиммлеру и другим лицам, полной противоположностью которых» он являлся.
   Что же оставалось думать, прослушав первые заявления доктора Кальтенбруннера и его последнее слово? Сам Кальтенбруннер хотел, чтобы судьи поверили в его душевную чистоту, в благородство его побуждений, одним словом, в его алиби. Здесь много говорилось о преступлениях СС и гестапо. Но как можно допустить, чтобы человек, выросший в доме адвоката и сам посвятивший себя этой гуманной профессии, мог иметь что-либо общее с такими отвратительными преступлениями. Гуго Кальтенбруннер, отец Эрнста Кальтенбруннера, один из уважаемых венских адвокатов, положил (и не без успеха!) много сил на воспитание своего сына в духе уважения к законам и правам гражданина.
   Таков был портрет начальника главного управления имперской безопасности, нарисованный им самим. Но подлинный портрет шефа гестапо выглядел совсем иначе. Он оказался начисто лишенным тех привлекательных черт, о которых так распространялся в Нюрнберге венский адвокат и берлинский палач. У судей Международного трибунала на основании многочисленных доказательств сложилось свое мнение о докторе Кальтенбруннере. И так уж не повезло этому «доктору права»: их мнение решительно расходилось с собственным его мнением о себе. Настолько расходилось, что Международный трибунал счел за лучшее освободить человечество от «палача с юридическим дипломом», как однажды охарактеризовал Кальтенбруннера Шахт.
   Я уже писал о том, что Кальтенбруннер был, пожалуй, самым «трудным» подсудимым в Нюрнберге. И вовсе не потому, что доказать его вину было сложнее, чем, скажем, вину Геринга или Кейтеля. Отнюдь нет. Обвинителям не пришлось затратить слишком много труда, чтобы исчерпывающими, точными и в высшей степени убедительными доказательствами обосновать обвинение доктора Кальтенбруннера. Это было очевидно для всех, в том числе и для самого подсудимого. Что угодно можно сказать об Эрнсте Кальтенбруннере, кроме того, что он банально глуп. Кальтенбруннер понимал, что обвинители позаботились о нем очень хорошо. Как шефу гестапо, ему было даже как-то странно наблюдать за такой скрупулезностью в сборе доказательств. Непривычной показалась и вся обстановка нормального суда, состязательного публичного процесса.
   Положение Кальтенбруннера в определенном смысле было сложнее положения таких подсудимых, как Геринг или Риббентроп, Гесс или Шахт. Те обвинялись прежде всего в преступлениях против мира, в агрессии. Перед ними открылись какие-то возможности для полемики (например, по поводу того, являлась ли агрессивная война преступлением в то время, когда она развязывалась). И подсудимые, и их защитники могли напустить здесь такого тумана, в котором, по их мнению, обвинители и судьи совсем могли заплутаться. У тех было немало поводов уцепиться за Мюнхен, за политику западных держав и таким образом попытаться создать конструкцию смешанной ответственности.
   А Эрнст Кальтенбруннер? С его именем самым теснейшим образом связаны Освенцим и Майданек, Треблинка и Дахау. Здесь возможности для дискуссий весьма ограничены. Здесь надо сказать либо «да», либо «нет». Третьего, как говорится, не дано. И доктор Кальтенбруннер, который ничего так не хотел, как пережить Нюрнбергский процесс, сделал выбор. Он твердо решил, что признание своей вины лишь ускорит развязку, единственную и неотвратимую в данных обстоятельствах. Только полное отрицание ее может создать хоть какие-нибудь шансы на спасение.
   Став на этот путь, Кальтенбруннер нещадно эксплуатировал свой опыт буржуазного адвоката. Началась борьба. Но нельзя сказать, что в ней диапазон средств защиты был слишком широк.
   Международный трибунал не очень интересовался подробностями родословной Кальтенбруннера. Тем не менее подсудимый старался побольше рассказать о своей жизни в Австрии — жизни обыкновенного буржуа, о своем воспитании в семье профессионального «поборника права и законности», о своей адвокатской деятельности в Вене.
   А обвинители? Не то чтобы они совсем забыли о венском периоде жизни Кальтенбруннера. Но ими были выбраны из этой жизни лишь те эпизоды, которые наиболее ярко рисовали портрет будущего шефа гестапо и от которых сам Кальтенбруннер охотно отказался бы «в интересах ускорения процесса». Обвинители коротко (тоже, разумеется, в интересах ускорения процесса) напомнили, что еще в 1934 году доктор Кальтенбруннер угодил в тюрьму за активное участие в нацистском заговоре против австрийского правительства Дольфуса, а в 1935 году он, как один из руководителей австрийской СС, был лишен права заниматься юридической практикой.
   Звезда венского адвоката стремительно понеслась к зениту лишь после 12 марта 1938 года. Когда Гитлеру удалось срубить голову Австрийской республике, доктор Кальтенбруннер был назначен государственным секретарем по вопросам безопасности в национал-социалистском кабинете Зейсс-Инкварта. Через несколько часов после аннексии Австрии он уже приветствовал на Венском аэродроме Генриха Гиммлера и сердечно заверил последнего, что австрийская «СС ждет его дальнейших приказов».
   В благодарность за заслуги на посту руководителя австрийской СС фюрер возвел доктора Эрнста Кальтенбруннера в ранг бригаденфюрера, а затем и группенфюрера.

«Он не любил свое полицейское поприще»

   Январь 1943 года стал самой заметной вехой в карьере Кальтенбруннера. Чехословацкие патриоты убили Гейдриха, и Гитлер назначил своего земляка на пост высшего полицейского чиновника третьего рейха, вверив ему главное управление имперской безопасности.
   Когда обвинители дошли до этого назначения, подсудимый поспешил «просветить» судей Международного трибунала насчет того, какую действительно роль играл он на новом месте. Дело в том, оказывается, что в составе РСХА (главного управления имперской безопасности) находились и гестапо, и СД, и уголовная полиция, и внешняя разведка. Кальтенбруннер уверяет, будто он согласился принять пост начальника этого зловещего учреждения при одном непременном условии: если лично будет заниматься лишь службой иностранной информации, то есть разведкой (слово шпионаж бывший адвокат не любил). Кальтенбруннер просит господ судей поверить ему, что, вступая в новую должность, он без всяких обиняков заявил Гиммлеру о нежелании брать на себя функций «исполнительной власти» (гестапо, полиции, СД):
   — Я не мог, господа судьи, разделять с Гиммлером и Гейдрихом ответственность за то, что они натворили в империи. Мое имя, моя честь и моя семья являлись для меня слишком священными...
   Итак, служба информации, и только служба информации — вот скромный удел Эрнста Кальтенбруннера. А пост начальника главного управления имперской безопасности — это всего лишь пустой номинал.
   Но Кальтенбруннер не очень-то обольщается в отношении того, что судьи с ходу клюнут на эту его версию. Надо чем-то подкрепить ее. Опыт адвоката подсказывает ему необходимость выставить свидетелей. Один из них, видный чиновник доктор Нейбахер, в своих показаниях «вспоминает», что Кальтенбруннер говорил однажды, будто он трижды отказывался принять под свое начало РСХА, но в конце концов вынужден был сделать это, так как последовал приказ.
   — Кальтенбруннер сказал мне, — заявил Нейбахер, — что не любит свое полицейское поприще, ничего не понимает в этом деле, не чувствует к нему никакого призвания и в действительности интересуется лишь вопросами внешней политики.
   И хотя лорд Лоуренс заметил при этом: «То, что Кальтенбруннеру не нравилось его официальное положение, не может играть никакой роли», сам подсудимый и его адвокат продолжали гнуть свою линию. Следующий из свидетелей, вызванных по их просьбе, ближайший сотрудник начальника РСХА Вильям Хеттль доверительно сообщил трибуналу почти то же самое, что и Нейбахер:
   — Кальтенбруннер не имел специальной подготовки в полицейских делах и не питал к ним интереса. Главное свое внимание и весь свой интерес он сосредоточил на службе заграничной информации.
   Но как бы то ни было, Кальтенбруннер принял пост начальника РСХА. Более того, в первых же своих показаниях суду он признался, что знал, чего «натворили» в империи Гиммлер и Гейдрих.
   Кальтенбруннера резонно спросили, как же он, для которого имя, честь и семья были «слишком священными», решился возглавить такое кошмарное учреждение, каким являлось РСХА, и почему не подал в отставку, когда воочию убедился в его злодеяниях? На это последовал ответ, так часто повторявшийся затем с очень незначительными вариациями и Франком, и Розенбергом, и Шахтом. Великий инквизитор, обрядившись в тогу праведника, стал убеждать трибунал:
   — Самый важный вопрос, который необходимо было, с моей точки зрения, решить, — это вопрос о том, улучшит ли дело моя отставка... или же я, находясь на этом посту, должен сделать все, чтобы в действительности изменить те условия, которые стали здесь известными... С моей точки зрения, я мог воздействовать на Гитлера, Гиммлера и других лиц и потому совместил со своей совестью обязанности начальника РСХА. Я считал своим долгом лично выступить против несправедливости.
   «Можете улыбаться, можете негодовать, — всем своим видом показывал Кальтенбруннер, — но только забота о жертвах гитлеровского произвола понудила меня остаться на посту шефа гестапо».
   В зале действительно улыбались. Глядя на Кальтенбруннера и слушая его, многие, наверное, вспомнили великую праведницу Марию Египетскую, которой собственным телом пришлось рассчитываться с гнусным лодочником-перевозчиком: кто же вправе усомниться в том, что она если и впала в великий грех, то для того лишь, чтобы успешнее творить праведные и святые дела в будущем.
   Продолжая свою линию на отращивание ангельских крыльев, Кальтенбруннер рассказал суду, как решительно он боролся против гитлеровского приказа «Кугельбефель», предписавшего расстрел военнопленных:
   — Я заявил Гиммлеру, что этот приказ фюрера является новым подтверждением нарушения самых элементарных принципов Женевской конвенции. Я просил Гиммлера сделать соответствующее представление фюреру. Я даже подготовил для Гиммлера проект письма на имя фюрера с ходатайством об отмене этого приказа.
   Слушая Кальтенбруннера, нельзя было не поражаться. Создавалось впечатление, что процесс начался именно с его показаний. Кальтенбруннер вел себя так, будто ему еще не пришлось присутствовать при допросах Геринга, Риббентропа, Кейтеля, многих свидетелей. А между тем на его глазах обвинители уже не раз разоблачали неуклюжие попытки этих господ лгать, извращать очевидные факты.
   Кальтенбруннер слышал генерала Боденшатца, показания которого своей неприкрытой ложью вызвали дружный смех зала и досаду на лице самого Геринга. Кальтенбруннер лицезрел дурацкие кривляния фельдмаршала Мильха, вознамерившегося вдруг доказать, будто Германия не могла желать войны, так как она, мол, и готова к ней не была. Кальтенбруннер, наконец, не мог не обратить внимания на хохот в зале по поводу наиболее выдающихся шедевров лжи Кейтеля и Риббентропа. Он и сам едва сдерживал себя от того, чтобы не расхохотаться, когда в зале суда зачитывали ответы Ванситарта на опросный лист Риббентропа. В душе Кальтенбруннер, конечно, радовался этим «успехам» своих соседей: он не забыл той жестокой сцены, которую они разыграли 10 декабря, когда шеф гестапо впервые появился на скамье подсудимых.
   Да, Кальтенбруннер имел все возможности усвоить тот несложный факт, что если уж и прибегать ко лжи как к методу защиты, то не надо злоупотреблять этим средством. В смысле тактическом положение Кальтенбруннера было более выгодным, чем, скажем, положение того же Геринга или Риббентропа. Допросы их должны были научить кое-чему начальника РСХА.
   Кальтенбруннер часто бравировал на суде тем, что, в отличие от других подсудимых, он-то был юристом. Потомственным юристом! Если поверить ему, то основные противоречия между ним и Гиммлером как раз и возникли на той почве, что он, Кальтенбруннер, мыслил и действовал юридически, то есть на почве законов, а узкий полицейский ум Гиммлера ненавидел законность, не терпел даже упоминания о праве. Кальтенбруннер похвалялся тем, что он был первым юристом, занявшим ответственный пост начальника РСХА. Увы, и это не пошло впрок.
   Началось всесокрушающее и безжалостное наступление документов и свидетелей; и длилось оно до тех пор, пока лжец не оказался загнанным в угол. Тем не менее было бы несправедливым сказать, что обвинители заставили его капитулировать. Кальтенбруннер в течение всего процесса продолжал вести безуспешные арьергардные бои, точь-в-точь, как вели их его же эсэсовцы в последние дни «третьей империи» (хотя и бессмысленно, но отстреливавшиеся).
   С каждым днем процесса, с каждым новым ударом обвинителей Кальтенбруннер выглядел все более омерзительно, а методы защиты, к которым он прибегал, все чаще и чаще вызывали возмущение в зале суда.
   Вот обвинитель от США Гаррис зачитывает показания Германа Пистера. Кто он такой, этот Пистер? Может быть, Кальтенбруннер его не помнит или попросту не знает? Нет, Кальтенбруннер его и знает, и отлично помнит, потому что такой лагерь, как Бухенвальд, затеряться в памяти не может, а Герман Пистер был комендантом этого лагеря. Но ведь Герман Пистер — верный человек, который если и не лизал сапоги начальнику РСХА, то потому лишь, что это считал излишним сам начальник... А Вилли Лиценберг, начальник отдела имперского управления безопасности? Этот уж и вовсе работал бок о бок с Кальтенбруннером и не раз, прямо-таки с ловкостью опытного камердинера, отворял перед ним двери служебных кабинетов.
   Кальтенбруннеру хочется верить в то, что эти люди не подведут и будут умнее Боденшатца или Мильха. Но, на беду, они оказались намного умнее, чем подозревал их шеф. Первые же слова их показаний, зачитанных Гаррисем, рассеяли все иллюзии Кальтенбруннера, который, как и все сатрапы, плохо знал душу своих подручных.
   Они, как и их шеф, всецело прониклись единственным стремлением — выжить, во что бы то ни стало выжить. И конечно, не считали, что ложные показания в пользу Кальтенбруннера будут самым остроумным способом для собственного спасения.
   Кальтенбруннер утверждает, будто никакого отношения не имел к приказам «о превентивном заключении» в концлагеря без суда и следствия. Но Герман Пистер торопится сообщить суду, что эти приказы подписывались именно Кальтенбруннером. А так как они поступали из РСХА прямехонько в его, Пистера, руки, то он даже может напомнить шефу, что для такого рода приказов существовали специальные красные бланки.
   Показания коменданта Бухенвальда спешит подтвердить и Вилли Лиценберг. Он просит суд поверить ему, что «все приказы и ордера на превентивное заключение... имели подпись Гейдриха или Кальтенбруннера».
   А кто такой Адольф Путгер? Нет, этого Кальтенбруннер не знает и не помнит. Но гораздо хуже то, что Адольф Путгер — надсмотрщик лагеря Маутхаузен — знает Кальтенбруннера. И не только по его письменным приказам о казни заключенных, но и по личным встречам: генерал СС и полиции Кальтенбруннер несколько раз посещал лагерь. Вот каким он запомнился надсмотрщику Путгеру: примерно сорока лет, рост от одного метра семидесяти шести сантиметров до одного метра восьмидесяти сантиметров, на лице несколько глубоких шрамов от рапиры — метки дуэльных потех немецких буршей.
   Да, сомнения нет — это портрет Кальтенбруннера. И хозяину, разумеется, не пристало узнавать свое изображение в последнюю очередь.
   Значительное количество изобличительных документов обвинители предъявляли бывшему начальнику РСХА еще в период предварительного следствия. Но было немало и таких, которые предъявлялись уже во время суда, неожиданно для Кальтенбруннера, и требовали от него немедленного ответа, без подготовки. Вот это-то и вызывало «праведный» гнев «доктора права».
   — Господин обвинитель! — восклицал он. — Зачем это? Оно меня все равно не сломит, а если нужна правда, то я уже поклялся помочь установить ее.
   Но это лишь пустые декларации. На деле же Кальтенбруннер продолжал гнуть свою линию хитроватого и все-таки примитивного юриста-провинциала, который твердо усвоил одно: что бы ни говорил обвинитель, отрицать. Отрицать в целом, отрицать по мелочам, симулировать провалы памяти, придираться к неточностям, имеющим пятистепенное значение, изображать оскорбленную добродетель, когда речь идет о преступлениях, от которых стынет кровь в жилах.
   Вот американский обвинитель полковник Эймен заговорил о трагедии варшавского гетто. Но помилуйте, какое отношение это имеет к доктору Кальтенбруннеру? Доктор признает, что трагедия была, однако во всем здесь повинен Гиммлер.
   Полковник Эймен парирует. Он ссылается на показания Карла Калеске, адъютанта начальника полиции и СС в Варшаве генерала Штрупа. Адъютант показал, что его шеф получал приказы «по операции в гетто» непосредственно от Кальтенбруннера.
   Какой это Карл Калеске? Кальтенбруннер знать такого не знает и фамилии такой никогда не слышал. Штруп ему известен, но от знакомства со всеми его адъютантами увольте, пожалуйста.
   Полковник Эймен задумывается, неторопливо перебирает бумаги в своей папке и затем очень медленно, будто сожалея, говорит:
   — Если бы здесь был Штруп, то он, по-видимому, мог бы сказать правду относительно всего, что касается варшавского гетто. Не так ли?
   При этих словах Кальтенбруннер сразу заерзал на месте, опасливо посмотрел на дверь, откуда вводят свидетелей. Он почувствовал подвох. Ведь совсем недавно приключилась пренеприятная история с Паулюсом, который, как по мановению волшебной палочки, появился в этом же зале через две-три минуты после того, как Руденко назвал его фамилию. Голос подсудимого, совсем еще недавно такой бодрый и решительный, становится вялым, беспомощным. С неуклюжим притворством Кальтенбруннер заявляет, что был бы рад увидеть сейчас Штрупа; из слов господина обвинителя можно предположить, что он находится здесь...
   Нет, на сей раз чуда не произошло. Вопрос полковника Эймена был всего лишь хорошо рассчитанным тактическим ходом. Но зато в руках у обвинителя имелись письменные показания генерала Штрупа, и он зачитал их вслух, бросая из-под очков взгляд на подсудимого:
   «Оберштурмбанфюрер доктор Хан был в то время начальником полиции безопасности Варшавы. Приказы не передавались Хану мною, они поступали от Кальтенбруннера из Берлина. В июне или в июле того же года я вместе с Ханом посетил управление Кальтенбруннера, и Кальтенбруннер сообщил мне, что хотя мы и должны работать совместно, но все основные приказы для полиции безопасности должны исходить от него...»
   Подсудимый хорошо знал, о каких приказах идет речь. Он помнил, что именно по его приказам проводились акции по уничтожению тысяч людей в варшавском гетто.
   Но Кальтенбруннер причастен не только к кровавым делам в варшавском гетто. Он ведь следил за уничтожением евреев во всей Польше.
   Новый удар Кальтенбруннеру наносит уже советский обвинитель Лев Николаевич Смирнов. Как только он упоминает фамилию Крюгера — главного полицейского начальника оккупированной Польши, — подсудимый торопится сообщить трибуналу, что этот Крюгер подчинялся непосредственно Гиммлеру; начальник РСХА ничего общего с ним не имел, всегда считал его «свиньей и преступником», а потому даже «выступал за устранение Крюгера от занимаемой должности в генерал-губернаторстве».
   Но Л. Н. Смирнов все-таки припас для лжеца один любопытный документ. Это — дневник Франка, где подробнейшим образом описывалось одно из совещаний в Варшаве, обсуждавшее вопрос о судьбе уцелевших еще в Польше евреев. И как на грех, указано, что участниками этого совещания были и Кальтенбруннер и Крюгер. Причем записи не оставляют сомнений в том, что последний обращался к начальнику РСХА как к своему прямому шефу.
   Кальтенбруннер пытается уйти от этого документа. Он не хочет признать, что именно его Крюгер просил представить Гиммлеру отчет о мероприятиях против евреев. Как черт от ладана бежит Кальтенбруннер от Крюгера.
   Чтобы читатель лучше представил себе поведение подсудимого, пожалуй, стоит еще раз привести здесь выдержку из стенограммы процесса:
   «Смирнов. Минуточку. Но почему все-таки Крюгер действовал через вас?
   Кальтенбруннер. Как статс-секретарь, по линии полиции безопасности в генерал-губернаторстве он подчинялся непосредственно Гиммлеру.
   Смирнов. Я вас прошу ответить коротко — просил ли вас Крюгер представить отчет Гиммлеру или нет? Это все, о чем я вас спрашиваю.
   Кальтенбруннер. Насколько я знаю, на этом совещании присутствовало много чиновников администрации, и каждого, кто был близок к фюреру или Гиммлеру, кто-нибудь о чем-нибудь просил.
   Смирнов. Я вас прошу ответить на вопрос: «да» или «нет»...
   Кальтенбруннер. Этого я не знаю.
   Смирнов. Не знаете? Тогда я вам задам другой вопрос...
   Председатель (обращаясь к подсудимому). Что вы ответили на последний вопрос? Я вас (обращаясь к обвинителю) попрошу повторить последний вопрос... Задайте ему вопрос и добейтесь, чтобы он на него ответил».