Легко сказать «добейтесь»! Доктор Кальтенбруннер обнаруживал блестящие способности петлять вокруг да около, когда это выгодно ему.
   Бывший начальник РСХА, как мог, отбивался от вопросов Смирнова. Он угадывал, что самое страшное еще впереди. Ведь в уничтожении миллионов людей первостепенную роль играли гитлеровские концлагеря, а Кальтенбруннера обвиняют в том, что он не только знал о разработанной во всех деталях программе массовых убийств, но и являлся одним из главных ее исполнителей. Кальтенбруннеру известно: у обвинителей имеются показания свидетелей о том, что он посещал лагеря уничтожения и лично наблюдал за тем, как производилось там умерщвление людей. Однако не так-то просто заставить его самого признаться в этом.
   — Враки все это, — ничуть не смущаясь заявляет Кальтенбруннер. Пару раз будто бы Гиммлер действительно рекомендовал ему съездить в концлагеря. — Но я никогда не принимал участия в таких инспекционных поездках, — упирается шеф гестапо. — Мне доподлинно было известно, что для меня, как и для других лиц, которых Гиммлер приглашал посетить лагерь, выстраивались «потемкинские деревни».
   Если на приведенный монолог «ангела во плоти» Кальтенбруннера, которого палач Гиммлер норовил ввести в заблуждение, зал не ответил гомерическим хохотом, то этому может быть только одно объяснение: когда речь идет о нацистских концлагерях, смеяться невозможно.
   11 апреля 1946 года о массовых убийствах в концлагерях с Кальтенбруннером заговорил Джильберт.
   — О, — встрепенулся Кальтенбруннер, — я могу доказать, что ничего общего с этим не имею. Ни приказов я не давал, ни чужих приказов по этому поводу не исполнял. Вы даже не представляете себе, доктор, насколько все это было секретно даже от меня.
   — Откровенно говоря, — заметил Джильберт, — я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог поверить вам в том, что вы, начальник РСХА, не имели ничего общего с концлагерями и ничего не знали о программе массовых убийств.
   — Это все результат газетной пропаганды! — негодует Кальтенбруннер. — Вам я могу сказать, что, когда прочитал газетную передовую «Эксперт по газовым камерам захвачен» и американский лейтенант объяснил мне, что это значит, я просто поразился. Как смеют они так говорить обо мне?! Заверяю вас, что с тысяча девятьсот сорок третьего года я отвечал только за деятельность внешней разведки. Англичане даже хотели меня убить именно за эту мою деятельность, а вовсе не потому, что считали меня связанным со зверствами.
   Нет, Кальтенбруннер решительно не желал оставлять роль страдальца и праведника, одолеваемого злым роком. Но ничего из этого не получалось. По мере того как суду предъявлялись все новые доказательства, сентиментальные украшения опадали с Кальтенбруннера сами собой, и перед теми, кто имел возможность наблюдать его, предстал мечущийся во все стороны, до смерти перепуганный человечек, жаждущий прежде всего спасти свое телесное «я».
   При всем том доктор Кальтенбруннер был отменно вежлив в обращении с судьями и обвинителями, полагая таким образом внушить им, что в его лице они как-никак имеют дело с «коллегой». Заметив, например, что весь английский персонал Международного трибунала, обращаясь к председательствующему, неизменно называет его «милорд», Кальтенбруннер тоже стал придерживаться этого этикета, хотя старому аристократу Джефри Лоуренсу такое обращение к нему отпетого палача было явно не по душе.

Неожиданные превращения доктора Кауфмана

   Неприятности каждого подсудимого начинались обычно с того момента, когда к допросу приступал обвинитель. Допрос же защиты был, пожалуй, самой приятной стадией процесса: подытожив его, можно было сказать, что подсудимый ни в чем или почти ни в чем не виновен. Но у Кальтенбруннера неприятности начались уже с допроса адвоката.
   Я уже говорил, что основная линия поведения Кальтенбруннера состояла в том, чтобы начисто отрицать не только свою причастность к истязаниям и убийствам в концлагерях, но и даже сколько-нибудь значительную осведомленность в таких делах. А адвокат Кауфман начал допрос своего подзащитного именно с этого: знал ли он о существовании Освенцима, знал ли он, что в этом лагере производилось уничтожение ни в чем не повинных людей, которых поставлял туда Эйхман? Причем Кауфман требовал предельно лаконичных ответов — «да» или «нет», вследствие чего положение Кальтенбруннера, несомненно, осложнялось: он лишался возможности петлять, пользоваться хитроумными маневрами.
   Что Эйхман одна из самых мрачных фигур гестапо, один из непосредственных и главных исполнителей программы массового истребления евреев, было хорошо известно в Нюрнберге, и потому любая связь с этим человеком не очень украшала подсудимого. Кальтенбруннер, во всяком случае, не торопится афишировать свои отношения с ним. Он был бы, конечно, рад, если бы удалось убедить судей в том, что ни в период своей деятельности в Австрии, ни потом, в Берлине, ничего общего с «этим Эйхманом» не имел и вообще мало о нем знает. Но как назло, именно адвокат сталкивал их вместе.
   — Я спрашиваю вас, — настаивал доктор Кауфман, — когда вы познакомились с Эйхманом?
   Постепенно выясняется, что у Кальтенбруннера нет никаких оснований отрекаться от этой одиозной персоны, что они земляки и старые приятели. Отец Эйхмана работал директором электростроительной компании, а отец Кальтенбруннера — ее юрисконсультом. В школе Эйхман учился вместе с братьями Кальтенбруннера.
   Любознательность адвоката не знала границ. Следующим вопросом он уже ставит своего подзащитного на грань нокаута:
   — Когда вы узнали, что Освенцим является лагерем уничтожения и каково было ваше отношение к этому?
   Едва оправившись от изумления, Кальтенбруннер начинает бормотать что-то невнятное о Гиммлере, Гейдрихе, но адвокат резко обрывает своего подзащитного:
   — Давайте прямой ответ на вопрос. Каково было ваше отношение к этому факту, когда вы о нем узнали? Отвечайте ясно и кратко.
   Такое поведение адвоката было не очень привычным. Возможно, Кауфман рассчитывал на то, что Кальтенбруннер имеет какую-нибудь выгодную для себя версию ответа. Возможно. Но явно чувствовалось, что подзащитный не в восторге от его вопросов.
   Стараясь любой ценой уйти от цепкой хватки защитника, который неожиданно обернулся дотошным прокурором, Кальтенбруннер вновь ударился в словесную эквилибристику. Однако доктор Кауфман опять настиг его:
   — Мы все еще не знаем, что вы действительно сделали, когда узнали об Освенциме. Что вы тогда сделали, я вас последний раз спрашиваю?
   Ситуация, надо сказать, прямо-таки пикантная. Куда ни шло, терпеть такое от обвинителей... Но надо же дожить, чтобы собственный адвокат хватал за горло!
   Я вспоминаю, с каким нескрываемым любопытством наблюдали подсудимые за тем, как потрошит своего подзащитного адвокат Кауфман. Геринг укоризненно качал головой. При этом трудно было понять, что именно он осуждает — то ли глупую позицию Кальтенбруннера, то ли поведение адвоката.
   А вот доктор Зейдль вполне определенно возмущался странной позицией защитника. Едва объявили перерыв, как он поспешил к Кауфману и минут десять весьма экспансивно разговаривал с ним.
   Честно говоря, меня самого несколько удивила тактика защиты. Во всяком случае, последний вопрос Кауфмана — это не адвокатский вопрос. Боже, сколько злости было в глазах Кальтенбруннера, когда он смотрел на своего адвоката! Лицо его очень ясно выражало одну мысль: «Жаль, что этот доктор Кауфман не попался мне раньше, в гестапо».
   Джильберт рассказывал нам, что во время завтрака Кальтенбруннер коротко бросил ему:
   — Я видел, как полковник Эймен смеялся, схватившись за бока. Вы можете сказать ему, что я поздравляю его с победой надо мной. Это он нашел мне такого глупого защитника...
   О позиции доктора Кауфмана я еще буду говорить дальше. Здесь же, справедливости ради, ограничусь лишь одним замечанием: Кальтенбруннер сам выбрал своим защитником доктора Кауфмана. Полковник Эймен никакого отношения к этому не имел.

Тени Освенцима и Маутхаузена

   Против Кальтенбруннера выступили в едином строю свидетели и документы. Документы — все из архивов, а свидетели — разные. Иные из них — бывшие сослуживцы и друзья Кальтенбруннера — не прочь были помочь ему, но тем не менее тоже топили его, опасаясь за собственную шкуру.
   Вот Рудольф Гесс, бывший начальник лагеря в Освенциме. В свое время он пытался скрыться, но был пойман и заключен в тюрьму. С неприкрытым цинизмом профессионального убийцы Гесс рассказывает суду о преимуществах «своего» лагеря в сравнении с таким «отсталым» комбинатом смерти, как Треблинка. В Треблинке, например, чтобы уничтожить две тысячи человек одновременно, нужно было десять газовых камер, а в Освенциме для этого количества достаточно было одной. В Треблинке обреченные знали, что они умрут.
   — А у нас, — деловито поясняет Гесс, — жертвы думали, что их подвергнут санитарной обработке.
   Несравненно лучше была разработана в Освенциме и сама технология отбора жертв. Заключенных, прибывавших эшелонами, прежде всего направляли к врачу, который тут же на месте принимал решение: пригодных к работе отсылал в лагерь, остальных — на фабрики истребления.
   С виду Гесс отнюдь не звероподобен. На его лице нет явных признаков кретинизма. Но когда в тюремную камеру к нему зашел Джильберт, он поспешил предвосхитить его вопрос:
   — Вы хотите знать, нормальный ли я человек?
   Еще бы, убийца трех миллионов человек имеет право на такое предположение!
   — А что вы сами по этому поводу думаете? — поинтересовался Джильберт.
   — Я абсолютно нормален. Даже отправляя на тот свет миллионы людей, вел вполне нормальную семейную жизнь.
   Джильберт пытается выяснить, думал ли когда-нибудь Гесс, что люди, которых он уничтожал, были в чем-то повинны и потому заслуживали такой судьбы? Его собеседник отрицательно покачал головой:
   — Мы, эсэсовцы, никогда не задумывались над такими вопросами. И кроме того, считалось общепринятым и бесспорным, что евреи должны отвечать за все.
   Джильберт захотел уточнить, почему же это считалось общепринятым.
   — Почему? — удивился Гесс. — Да мы ведь никогда ничего другого не слышали... Все наше военное и идеологическое воспитание убеждало нас в том, что мы должны защищать Германию от евреев...
   Было бы несправедливостью в отношении Кальтенбруннера сказать, что только его одного охватил животный страх при появлении Рудольфа Гесса за свидетельским пультом. Этот свидетель заставил содрогнуться всех, кто сидел на скамье подсудимых. То была каинова печать на лбу каждого из них, паспорт всему нацистскому режиму, живое воплощение человеконенавистнического лозунга Гитлера: «Надо развить обезлюживание».
   Можно смело заявить: ни один документ и никто другой из свидетелей не нанес такого удара по скамье подсудимых, какой нанес своими показаниями Рудольф Гесс. Вот уж когда представлялась возможность до конца познать, что такое «потемкинские деревни» по-нацистски.
   Слушая Гесса, я невольно подумал, сколько раз перевернулся бы в гробу граф Григорий Потемкин, если бы узнал, с чем ассоциируются его наивные попытки обмануть матушку Екатерину!
   Напрасно доктор Кальтенбруннер силился убедить суд, якобы сам он ни сном ни духом не ведал, что творилось в лагерях типа Освенцим. Обвинители не замедлили потребовать от Гесса уточнений: кто же отдавал приказы об арестах и водворении миллионов людей в концлагеря, о их наказании и массовых казнях? Хладнокровный убийца ответил без колебаний:
   — Сначала Гейдрих, а затем все приказы о превентивном заключении, о ссылке, наказаниях и особых казнях подписывал Кальтенбруннер либо начальник гестапо в качестве заместителя Кальтенбруннера.
   Таким образом, бывший комендант Освенцима полностью подтвердил показания бывшего коменданта Бухенвальда. И легко можно было заметить, как съежился при этом его некогда могущественный суверен Кальтенбруннер. Он усиленно стал растирать виски, пряча свое костлявое лошадиное лицо в потных ладонях.
   Я писал эти строки как раз в тот момент, когда в Бонне было объявлено, что с мая 1965 года по ФРГ прекращается «за давностью» всякое судебное преследование нацистских военных преступников. Как юрист, я знаю, что это такое — давность. Уголовные кодексы всех стран мира включают в себя это понятие. Но кому же из юристов не известно, что срок давности предусмотрен для обычных уголовных преступлений таких, как кража, хулиганство, ограбление, нанесение телесных повреждений, бытовое убийство. Не представляет исключения из этого общего правила и уголовный кодекс ФРГ, на 67 параграф которого сослалось боннское правительство, собираясь амнистировать нацистских военных преступников.
   Но ведь ни один юрист в мире не осмелится утверждать, что чудовищные преступления Кальтенбруннера, Гесса и им подобных можно подвести под разряд обычных преступлений и распространить на них общеуголовную давность. Гесса поймали, а могли и не поймать, как не поймали Эйхмана в течение пятнадцати лет, как не пойманы еще до сих пор тысячи других тяжких военных преступников. Гесс признал в Нюрнберге, что под его руководством было уничтожено около трех миллионов человек. Я помню приглушенный стон в зале после такого признания. Это, наверное, столько, сколько уголовные преступники во всех странах мира не убили за многовековую историю человечества!
   Перед Международным трибуналом прошли палачи и поменьше калибром. Из них мне запомнился, в частности, эсэсовец Олендорф, начальник эйнзатцгруппы «Д». Этот заявил, что на юге Украины, в районе Николаева, он успел убить только... девяносто тысяч человек.
   Кто же из юристов осмелится утверждать, что составители уголовных кодексов, в том числе и германского уголовного кодекса, принятого в 1871 году, могли, хотя бы мысленно, представить себе возможность таких преступлений? Какой из парламентов, вводивших эти кодексы в действие, предполагал, что включенные в них положения о давности могут быть применены в отношении убийц миллионов людей? Не обязательно быть правоведом, чтобы понять, что давность применима только в отношении таких преступлений, которые предусмотрены самим уголовным кодексом.
   Если бы обыкновенная мерка уголовных кодексов подходила для оценки действий гессов и олендорфов, юристам не потребовалось бы разрабатывать совершенно новые уголовные законы, в которых речь идет, увы, не о воровстве, не о хулиганстве, не о нанесении телесных повреждений и не о единичных убийствах, называемых бытовыми. Не нужно было бы вводить в уголовно-правовой лексикон слово «геноцид», этот неологизм, родившийся в огне освенцимских топок. Не пришлось бы, чтобы измерить масштабы гитлеровских преступлений, пускать в обращение и еще одно доселе неизвестное в юриспруденции понятие — «преступления против человечества».
   Именно потому, что гитлеровские преступления не умещаются в рамки обычного уголовного кодекса, оказалось необходимым разработать особую юрисдикцию в Уставе Международного трибунала. Каким же нужно обладать феноменальным неуважением к правовым нормам, чтобы теперь ставить все с ног на голову и применять к нацистским преступникам общеуголовную давность!
   Но вернемся в нюрнбергский Дворец юстиции. Рудольф Гесс был далеко не единственным из свидетелей, который своими показаниями способствовал разрушению весьма шаткой конструкции защиты Кальтенбруннера. Кроме Освенцима существовали и другие комбинаты смерти. Был и печально знаменитый Маутхаузен. И там подвизался в качестве коменданта некто Цирайс.
   В последние дни войны Цирайса убили. Но что такое? Кальтенбруннеру явно послышалась его фамилия. Это уже отдавало мистикой. Однако никакой мистификации обвинитель Эймен не допустил, оглашая в суде показания палача из Маутхаузена. Кальтенбруннер напрасно торопил своего защитника опротестовать эти показания, сообщить суду, что Цирайса нет в живых. Протестовать не пришлось. Эймен сам объявил, что комендант Маутхаузена уже получил свое. Но обвинитель должен огорчить доктора Кальтенбруннера и сообщить суду, что, будучи смертельно раненным, Цирайс успел дать весьма ценные показания. Когда его спросили, чьими указаниями он руководствовался, заталкивая тысячи людей в газовые камеры, последовал ответ:
   — Это делалось по приказу главного управления имперской безопасности, по приказам Гиммлера или Гейдриха, а также обергруппенфюрера СС Мюллера или доктора Кальтенбруннера. Последний являлся начальником полиции безопасности.
   Так разваливались «кальтенбруннеровские деревни», и вместо них перед взором тех, кто находился в нюрнбергском зале суда, возникали длинные серые бараки лагерей смерти, дымящие трубы лагерных крематориев.
   Предсмертная исповедь Цирайса была дополнена еще одним немым свидетелем. Полковник Эймен, памятуя настойчивые просьбы Кальтенбруннера поверить ему, что он никогда не бывал в лагерях смерти, предъявил фотографию. На ней — лагерь Маутхаузен, и там стоят рядом Цирайс, Гиммлер, Кальтенбруннер.
   Не успел подсудимый оправиться от этого удара, как в зале суда появляется свидетель Алоис Хельригель. Сколько ни всматривается Кальтенбруннер, он не может его узнать. О чем собираются допрашивать этого человека? Какая новая опасность таится в нем?
   После первых же вопросов выясняется, что Хельригель австриец, до войны жил в Граце. Кальтенбруннер не в состоянии вспомнить этого «земляка». И тем не менее они встречались именно в Австрии. А местом встречи был все тот же Маутхаузен.
   Этот свидетель, так же как и Путгер, с которым Кальтенбруннера уже успели познакомить обвинители, тоже выполнял в Маутхаузене обязанности надсмотрщика. И показания его лишь дополняют то, что суд уже слышал от Путгера. Алоис Хельригель спокойно повествует:
   — Осенью тысяча девятьсот сорок второго года Эрнст Кальтенбруннер посетил Маутхаузен. Я был тогда на посту и видел его дважды. Он вошел в помещение, где находилась газовая камера, вместе с Цирайсом, комендантом лагеря, как раз в тот момент, когда отравляли газом заключенных.
   Казалось бы, довольно. И судьям, и всем присутствовавшим ясно, сколь низкопробно лжет доктор Кальтенбруннер. Все имели возможность убедиться, что «потемкинские деревни» строились не для него, а он сам пытался строить их для судей Международного трибунала. Но обвинители, как видно, задались целью вывернуть лжеца наизнанку. Тут же после показаний Хельригеля оглашаются показания истопника маутхаузенской кремационной печи Иоганна Кендута. Этот истопник отлично помнит, как в один из своих наездов в Маутхаузен «Кальтенбруннер со смехом вошел в газовую камеру. Затем привезли людей из барака, и были продемонстрированы все три вида казни — отравление газом, повешение и расстрел в затылок». Под конец Иоганн Кендут добавляет: «После этого мы должны были оттащить трупы».
   Кальтенбруннер вскочил с места. Он начисто отвергает эти показания. Он напоминает и суду, и обвинителю, что трудно ожидать объективности от человека, который сам был узником концлагеря, сам перенес все лишения лагерной жизни. В любом суде мира показания свидетеля, заинтересованного в исходе дела, не считаются объективными и доказательными.
   На какое-то мгновение мне показалось, что полковник Эймен в смятении. Но нет. Он явно предвидел демарш подсудимого и подчеркнуто спокойным тоном, без всякого нажима уточняет позицию Кальтенбруннера в отношении Цирайса. Тот, как известно, был не узником Маутхаузена, а тюремщиком, и, стало быть, подсудимый не может заподозрить его в необъективности.
   Кальтенбруннер предчувствует новый подвох, однако отступать уже поздно. Против свидетельств по этому поводу Цирайса он не возражает. И тут вдруг выясняется, что они точь-в-точь совпадают с показаниями Кендута.
   «Около пятнадцати заключенных из категории имевших взыскания, — вспоминает Цирайс, — были отобраны унтершарфюрером Винклером для того, чтобы показать доктору Кальтенбруннеру три способа умерщвления: выстрелом в шею, через повешение и умерщвление газом. Среди предназначенных к экзекуции были женщины — им отрезали волосы, затем убивали выстрелом в шею... Носильщики трупов присутствовали при казни и должны были отнести тела в крематорий. После казни доктор Кальтенбруннер отправился в крематорий, а позднее — в каменоломни».
   Я видел, как исказилось лицо Кальтенбруннера, как он сник, пораженный почти дословным совпадением показаний узника Маутхаузена и его коменданта. Но тут же, тревожно оглянувшись, он выпрямляется: надо играть роль оскорбленной добродетели, а фигура, согбенная под тяжестью улик, плохо служит этой цели.
   Однако полковник Эймен не обращал внимания на примитивные уловки Кальтенбруннера. Да и на скамье подсудимых его глупая тактика вызывала совсем неблагоприятную для него реакцию. Кейтель, взглянув на Кальтенбруннера, что-то шепнул Герингу, а тот лишь махнул рукой, и выражение его лица как бы говорило: «Ну что вы хотите от этой полицейской дубины». Ширах тихо посмеивался, тоже переговариваясь с соседями. Но вдруг рейхслейтер встрепенулся. Ему послышалась собственная фамилия. Это еще что такое?
   Оказывается, виной всему было излишнее любопытство обвинителя. Как бы мимоходом он спросил свидетеля Алоиса Хельригеля, не приходилось ли тому встречать в Маутхаузене еще кого-нибудь из подсудимых? И лагерный надсмотрщик спокойно ответствовал, что в числе высокопоставленных визитеров был и гаулейтер Вены фон Ширах.
   Эймен. Помните ли вы его внешность настолько, чтобы опознать?
   Хельригель. Я полагаю, что в последнее время он, вероятно, изменился, но думаю, что все-таки узнаю его.
   Эймен. Когда вы его там видели?
   Хельригель. Это было осенью тысяча девятьсот сорок второго года...
   Эймен. Взгляните на скамью подсудимых и скажите, можете ли вы узнать там Шираха?
   Хельригель. Да.
   Эймен. Где он находится?
   Хельригель. Он сидит во втором ряду, третий с левой стороны...
   Тут уж и Бальдур фон Ширах перестал ухмыляться. Как ветром сдуло с его лица ироническое выражение. Зато нетрудно было заметить, с каким злорадством посмотрел на него Кальтенбруннер.
   А Хельригель между тем продолжал. Он сообщил, что, будучи в Маутхаузене, Ширах наблюдал казнь, жертвы которой именовались «парашютистами». «Парашютистами» потому, что сначала их избивали, топтали ногами, а затем приказывали сбрасываться с обрыва, высота которого достигала сорока метров.
   Явно взволнованный столь неожиданным поворотом дела, Ширах в перерыве подозвал своего защитника доктора Заутера. Состоялось небольшое совещание, после чего адвокат «взялся» за Хельригеля. Началось обычное по своим приемам «ниспровержение» свидетеля.
   Сначала доктор Заутер решил доказать судьям, что перед ними явный эсэсовец, еще «довоенной формации». А трибунал и без того не обольщался, не принимал Хельригеля за антифашиста.
   Убедившись, что таким приемом ничего добиться нельзя, Заутер стал искать «противоречия» в показаниях свидетеля. Выяснив у Шираха некоторые подробности визита в Маутхаузен, адвокат спрашивает Хельригеля:
   — Был ли тогда Ширах в Маутхаузене один или еще с кем-нибудь?
   Свидетель отвечает:
   — Ширах был в сопровождении других лиц. Было их примерно десять человек, и среди них я узнал Шираха и гаулейтера Ниберейтера.
   Тут-то Заутер и «поймал» свидетеля, заявив суду, что Шираха сопровождали «не десять, а двадцать человек».
   Однако маутхаузенский надсмотрщик не был лишен чувства юмора и заметил по этому поводу:
   — Видите ли, я тогда не считал их... не знал, что это мне понадобится.
   Надо было слышать, каким взрывом смеха разразился при этом зал! А в перерыве, все еще смеясь над случившимся, судья Биркетт рассказал мне английский анекдот.
   В некоем суде слушается дело об убийстве. Судья, обращаясь к свидетелю, спрашивает:
   — Свидетель, вы были на месте происшествия?
   — Да, ваша честь.
   — И видели труп?
   — Разумеется, ваша честь.
   — Не помните ли, что около трупа лежал пистолет?
   — Да, ваша честь, это был кольт.
   — Свидетель, я понимаю, что времени с тех пор прошло много, но, может быть, вы все-таки помните, на каком примерно расстоянии от трупа лежал пистолет?
   — Один метр семьдесят шесть сантиметров, ваша честь.
   — Свидетель, это же было шесть лет назад. Как же это вы могли запомнить все с такой точностью?
   — Видите ли, ваша честь, когда я увидел труп, а рядом с ним пистолет, то сразу сообразил, что будет суд и какой-нибудь болван непременно спросит меня об этом. Потому-то я и измерил расстояние от трупа до пистолета...
   Мы долго еще смеялись над потешным этим анекдотом и незадачливым адвокатом Шираха.
* * *
   Свидетели по делу Кальтенбруннера, как я уже говорил, были разные: и узники, и тюремщики, и высокопоставленные чиновники нацистского аппарата. Я мог бы вспомнить еще многих из них, и каждое новое имя — это новый рассказ о чудовищных злодеяниях великого инквизитора Кальтенбруннера, в сравнении с которым средневековые палачи выглядели жалкими подмастерьями.
   Я мог бы еще раз назвать здесь узника Маутхаузена испанского фоторепортера Франсуа Буа, показания которого сопровождались демонстрацией леденящих кровь фотографий, где чаще других посетителей Маутхаузена мелькали две фигуры: рейхсфюрера СС Гиммлера и доктора Кальтенбруннера с золотым партийным значком на груди — личным подарком фюрера «за особые услуги». Мне хорошо запомнились очень точные слова Буа о том, что Кальтенбруннер, еще будучи начальником полиции и СС Австрии, посещал Маутхаузен достаточно часто «для того, чтобы решить, как лучше организовать такие же лагеря во всей Германии и в оккупированных странах».