В 1928 году Багрицкому материально приходилось туго. Он не жаловался, но попутно шутил на эту тему. Кто-то из присутствующих стал его убеждать написать между делом халтуру, для денег. Разговор весь шел в шуточном тоне. И вдруг, ломая его, Багрицкий сказал очень серьезно, как говорят о вещах, крепко продуманных: «Не в том дело. Я всегда боюсь, что в халтуру попадет строчка из настоящего стихотворения, из будущего, понимаете? И пропадет. Так нельзя».
   Одно из проявлений блестящего профессионализма Багрицкого – его пятиминутные сонеты. Сонет писался в пять минут, по часам, тут же, на заданную кем-нибудь тему. У меня сохранился автограф одного из этих сонетов-импровизаций. Написан он в Кунцеве, в январе 1928 года, на заданную мною тему: «Одесса». Багрицкий написал его в шесть с половиной минут, то есть опоздал на полторы минуты. Он был огорчен этим, сердился и говорил, что мы, гости, мешали ему своими разговорами. В Одессе на двух концах знаменитого Приморского бульвара расположены были с одной стороны – «Белый дом», бывший дом Воронцова, с другой – большой бронзовый бюст Пушкина. Это расположение Багрицкий обыграл в своем сонете: «Еще стучатся волны о маяк, еще играют чайки над буруном, – а в городе мечтательном и юном над белым домом полыхает флаг… Над круглой площадью тяжелый шаг – то Воронцов встает в сиянье лунном, он новую теперь принес игру нам – глядеть на Пушкина и так, и сяк… Ну что ж из этого! Пора в дорогу. Глухая ругань, поднимаясь к богу, тревожит мрак отчаянной божбой. И кажется – с бульвара – там, с опушки, без ног и рук выходит мертвый Пушкин и Воронцова вызывает в бой…»
   В 1930 году, вслед за Маяковским, Багрицкий вступил в РАПП.
   В 1932 году вышли сборники стихов – «Победители» и «Последняя ночь».
   Багрицкий много переводил. Благодаря этой его напряженной работе русский читатель узнал многие стихи Ивана Купалы, Миколы Бажана, Владимира Сосюры, Переца Маркиша, Роберта Бернса, Артюра Рембо, Назыма Хикмета. К сожалению, последние годы поэта прошли среди лекарств, в удушающих приступах астматического кашля. Этот кашель мешал ему говорить, мешал выходить из квартиры.
   Умер 16 февраля 1934 года в Москве.
   Умирая, сказал больничной сиделке: «Какое у вас лицо хорошее. У вас, видимо, было хорошее детство, а я вспоминаю свое детство и не могу вспомнить ни одного хорошего дня».

Павел Николаевич Васильев

   Родился 12 (25) декабря 1910 года в уездном городке Зайсан в Казахстане.
   Отец преподавал математику в Павлодаре, позже в Омске. Мать – казачка – увлекалась музыкой, хорошо знала литературу. Многое в характере сына перешло от нее, в том числе крепкая любовь к Павлодарским степям, для многих – скучных и скудных. Очень рано начал писать стихи. Поначалу это были всего лишь стихотворные переложения понравившихся ему книг, в основном романов Дюма, но скоро в стихах появилось и родное Прииртышье. Учебу начал в Петропавловском городском училище, заканчивал – в Павлодарском. «Наш дом, – вспоминал позже брат поэта, – особенно в зимнее время, посещали знакомые, среди которых были довольно примечательные личности. В такие вечера было шумно и весело. Мужчины усаживались играть в преферанс, а подвыпив, пели, и, надо сказать, хорошо, особенно народные песни и романсы. У отца был неплохой бас. Нас укладывали спать часам к десяти, но Павлу, как старшему и как самому неугомонному, удавалось иногда остаться до поздней ночи. Я помню хорошо известного художника Батурина, грузного, полного старика с седеющей окладистой бородой и белым холеным лицом. Он знал Репина и даже был с ним в хороших отношениях. Батурин увлеченно рассказывал о своей молодости, об искусстве художника и о замечательных людях, которых он знавал еще в конце девятнадцатого века. Частым гостем был у нас и учитель Дейнека, знавший не менее шести языков. Небольшого роста, черноволосый и аккуратный во всем, что касалось его внешности, он был веселым и остроумным собеседником…»
   Окончив училище, Васильев уехал во Владивосток, решив поступить в университет – на японское отделение. В приморском городе он быстро познакомился с поэтом Рюриком Ивневым, руководившим литературно-художественным обществом, основанным еще в 1919 году Д. Бурлюком и Н. Асеевым – известными футуристами, бывавшими во Владивостоке. Заинтересовавшись, Ивнев устроил первое публичное выступление молодого поэта в актовом зале университета. А 6 ноября 1926 года стихи Васильева появились в газете «Красный молодняк». Ободренный такой поддержкой, в декабре 1926 года с рекомендательными письмами Ивнева и журналиста Л. Повицкого, Васильев отправился в Москву. Однако до Москвы в тот раз он не добрался – застрял в Новосибирске. Плавал на баржах по Оби, подрабатывал в детдоме инструктором физкультуры, зато стихи его регулярно появлялись в газете «Советская Сибирь» и в журнале «Сибирские огни».
   Только в июле 1927 года Васильев оказался в Москве.
   К сожалению, Брюсовский институт, на учебу в котором Васильев рассчитывал, был к тому времени закрыт. Разочарованный поэт вернулся в Омск, куда перебрались родители. В Омске он написал первую поэму – «Прииртышье», от которой сохранилось только краткое сообщение в омской газете «Рабочий путь»: «Совершенно исключительный успех имела поэма „Прииртышье“ – о прииртышском казачестве, написанная в форме казачьих запевок».
   В Омске, в 1928 году, Васильев женился на Галине Анучиной. Там же была начата поэма «Песня о гибели казачьего войска», посвященная судьбе атамана Б. А. Анненкова. Зарабатывая деньги, в компании поэта Николая Титова, а затем присоединившегося к ним Евгения Забелина, поэт почти год странствовал по Сибири и Дальнему Востоку. Узнал жизнь старателей на золотых приисках на Витиме, гонял собачьи упряжки в тундре, работал экспедитором на Зейских золотых приисках, культработником в Сучане. В 1930 году очерки Васильева составили первую его книгу – «В золотой разведке». Через год, там же в Москве, вышла вторая – «Люди в тайге».
   Осенью 1929 года Васильев окончательно перебрался в Москву.
   Теперь он чувствовал себя гораздо увереннее: в столице у него появились друзья, он поступил на Высшие литературные курсы, снял комнату в Кунцево, стихи печатались в самых известных толстых и тонких журналах. Правда, повинуясь неукротимому нраву, поэт и теперь иногда срывался с места – то уезжал в родной Павлодар, то плавал по Аралу и Каспию. В таких поездках он закончил «Песню о гибели казачьего войска», собрал и обработал «Песни киргиз-казаков» – свободные казахские легенды, напевы, сказания. «В начале тридцатых годов, – писал Пастернак, – Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в свое время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, особенно с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара, и безмерно много обещал, потому что, в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей путь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками. У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы». А Сергей Клычков, в прошлом друг Есенина, прямо заявлял: «Период так называемой крестьянской романтической поэзии закончен. С приходом Павла Васильева наступает новый период – героический. Поэт видит с высоты нашего времени далеко вперед. Это юноша с серебряной трубой, возвещающий приход будущего…» Сам Васильев посмеивался, ему в голову не приходило считать себя ниже кого-то, даже Есенина. «Я хочу, чтобы слова роскошествовали, чтобы их можно было брать горстями, – не раз говорил он. – Есенин образы по ягодке собирал. А для меня важен не только вкус, но и сытость».
   К сожалению, серебряная труба и открытая душа поэта часто привлекали к нему совсем не тех людей, в каких он нуждался – видимо, Васильеву было тесно в городе. Кочуя из кабака в кабак, устраивая попойки и драки, он попадал из одного скандала в другой. «Васильев пил и болтал», – писал о нем современник. В конце концов, в марте 1932 года Васильева арестовали по так называемому «делу сибирских поэтов». По этому же делу взяли Николая Анова, Евгения Забелина, Сергея Маркова, Леонида Мартынова, Льва Черноморцева. Благодаря заступничеству И. Гронского, влиятельного большевика, главного редактора правительственных «Известий» и «Нового мира», Васильев через два месяца был освобожден – остальных отправили в ссылку. По Москве немедленно поползли слухи о якобы двусмысленном поведении Васильева в тюрьме. И хотя впоследствии выяснилось, что нужные властям показания давал Лев Черноморцев, а не Васильев, ни Сергей Марков, ни Леонид Мартынов до конца жизни не изменили своего отношения к поэту. Некоторое время Васильев мог печатать свои стихи только под псевдонимом – Мухан Башметов.
   В 1933 году Васильев женился на Елене Вяловой, став свояком тому же благоволящему к нему Гронского (женаты на сестрах).
    «Чтоб долго почтальоны не искали, им сообщу с предсумрачной тоской: Москва, в Москве 4-я Тверская, та самая, что названа Ямской… На ней найди дом номер 26, в нем, горестном, квартира 10 есть… О, почтальон, я, преклонив колени, молю тебя, найди сие жилье и, улыбнувшись Вяловой Елене, вручи письмо печальное мое…»
   По указанному адресу, в большой квартире свояка, Васильев и поселился. Гронский охотно печатал стихи Васильева, несмотря на жесткую критику, обвинявшую поэта в воспевании кулачества. Из-за этих обвинений не вышла подготовленная к печати книга стихов «Путь на Семиге», а «Песня о гибели казачьего войска» была снята из уже подписанного номера «Нового мира».
    «Ты страшен проказы мордою львиной, вчерашнего дня дремучий быт, не раз я тобою был опрокинут и тяжкою лапой твоею бит… Я слышу, как ты, теряющий силу, за дверью роняешь плещущий шаг. Не знаю, как у собутыльников было, а у меня это было так: стоишь средь ковровотяжелых и вялых, и тут же рядом, рассевшись в ряд, глазища людей больших и малых встречаются и разбежаться спешат… И вроде как стыдновато немного, и вроде тебе здесь любой совсем не нужо н. Но Ксенья Павловна заводит шипящий от похоти патефон… И юбки, пахнущие заграницей, веют, комнату бороздя, и Ксенья Павловна тонколица, и багроволицы ее друзья… Она прижимается к этим близким и вверх поднимает стерляжий рот, и ходит стриженный по-английски на деревянных ногах фокстрот…»
   Из поэм Васильева при его жизни были опубликованы только «Синицын и К» (1934), «Кулаки» и «Принц Фома» (1936), да отдельной книгой вышел «Соляной бунт» (1933). В общем, не удивительно, если заглянуть в стенограмму обсуждения, состоявшегося 3 апреля 1933 года в редакции «Нового Мира»:
   « К. Зелинский: У нас может явиться вопрос: откуда явился Васильев? Почему на 16-ом году пролетарской революции, после ликвидации кулачества как класса, появляется такой поэт? Значит, не вся еще молодежь наша?… Я думаю, что это не случайно. Значит, пережитки капитализма еще налицо, еще сильны…»
   « Е. Усиевич: Для того, чтобы Васильев мог сам перестроиться, чтобы его творчество не давало права наиболее реакционным элементам в нашей литературе и уповать, что он поднимет их поникшее знамя, для этого, прежде всего, Васильев должен понять не только то, что наша критика, наша общественность считает его чужаком, он должен осознать, чью идеологию выражает он. До сих пор мы не имели у Васильева ни сознания этого, ни, тем более, попытки убрать мосты, которые его связывали с этими людьми…»
   Даже Гронский, несомненно, любивший поэмы Васильева и не раз ему самому помогавший, заявил на обсуждении:
   «Если народ не знает поэта, если народ не поет его песен, – грош цена такому поэту… Вот если с этой точки зрения мы подойдем к творчеству всей группы так называемых крестьянских поэтов, то мы должны сказать, что эта группа совершенно напрасно, без всяких на то оснований, приклеивает к себе крестьянскую вывеску… Это не крестьянская, а кулацкая поэзия… Возьмите творчество Клюева, Клычкова и Павла Васильева за последние годы. Что из себя представляет это творчество? Каким социальным силам оно служило? Оно служило силам контрреволюции. Это резко, это грубо, но это правда… Можно ли переделать этих крестьянских поэтов? Стариков, мне думается, трудно будет переделать. Если бы они хотели служить прогрессу, то есть пролетарской революции, они давно бы это сделали. Да и трудно агитировать этих людей. Им можно лишь сказать: если хочешь сидеть в прошлом, сиди, сиди и жди того дня, когда твой народ забудет о тебе как художнике… Я думаю, что дело заключается в том, что в воспитании Васильева мы проявили некоторое благодушие, мы над ним не работали, а кое-кто другой над ним работал. И, предоставленный этим людям, Васильев развился не в сторону революции, а в сторону контрреволюции. Васильеву надо прямо сказать, что он сейчас пришел на некую грань: или он совершит прыжок в сторону революции, или он погибнет как художник…»
   Все эти выступления сопровождались столь резкими (несомненно, заранее продуманными Гронским) выпадами в сторону близкого Васильеву поэта Сергея Клычкова, тоже присутствовавшего на обсуждении, что Васильев не выдержал давления. «Здесь говорили, – обозлился он, – что Клычков особенно на меня влиял, что я был у Клычкова на поводу, что я овечка. Достаточно сказать, что окраска моего творчества очень отличается от клычковской, а тем более от клюевской. Я сам хорош гусь в этом отношении… Вообще, если говорить о крестьянских поэтах, – а таковые все-таки существовали и существуют, – то надо сказать, что хотя Клычков и Клюев на меня не влияли, у нас во многих отношениях родная кровь. И все мы ребята такого сорта, на которых повлиять очень трудно. Это блестяще доказал Клычков, особенно Клюев… Тут – советское строительство, а с Клычкова, как с гуся вода… Мне грустно признаться, но советское строительство и на меня мало влияло… Разве Маяковский не пришел к революции, и разве Клюев не остался до сих пор ярым врагом революции?… Теперь выступать против революции и не выступать активно с революцией – это значит активно работать с фашистами, кулаками…»
   Впрочем, никакие обсуждения, никакие обвинения изменить характер Васильева не могли. «В стране, – вспоминал А. Алдан-Семенов, – сажали и расстреливали „врагов народа“, дети печатали в газетах объявления, что отрекаются от отцов своих, а Павел говорил: „Ну и детки от первой пятилетки! Только и слышишь: каюсь да отрекаюсь. А я вот нарочно распустил слух про себя, что, дескать, сын степного прасола-миллионера, а не учителя из Павлодара“. – „Зачем выдумывать басни во вред себе?“ – „В пику продажным душам! Когда предательство родного отца объясняют героизмом – это уже растление души. Противно“.
   В 1934 году сразу в трех печатных органах («Правде», «Известиях», «Литературной газете») появилась известная статья Максима Горького «О литературных забавах». «Жалуются, что поэт Павел Васильев, – писал Горький, – хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, – другие восхищаются его „кондовой мужицкой силищей“ и т. д. Но порицающие ничего не делают для того, чтобы обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно „взирают“ на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние короче воробьиного носа…»
   В той же статье Горький привел письмо некоего партийца, хорошо «ознакомившегося с писательской ячейкой комсомола». «Состав нашей ячейки в основном неплохой, – писал партиец. – Около сорока человек комсомольцев. Я уверен, что большинство ребят были неплохими комсомольцами производственниками до тех пор, пока положительные их качества (литературный талант, – говорим о людях, имеющих право на пребывание в литературных рядах) не привели их в недра горкома писателей… Первое, что бросается в глаза, – это недисциплинированность. Это отражается не только на выполнении нагрузок, хотя и по ним судить можно, но и на качестве литературной работы. Исчезает самодисциплина. Люди мало или совсем не работают, перестают учиться, страстно влюбляются в себя и верят в непобедимую силу таланта. Некультурность возводится порой в добродетель, ибо на фоне некультурности талант становится будто бы удивительнее… Я думаю, что основным дезорганизующим началом является отсутствие твердого заработка. Заработки „от случая к случаю“ формируют быт. В самом деле: я не успел еще проверить, но сделаю это непременно, – был ли быт пролетарской части молодых литераторов столь отвратительным, каким он становится с момента выхода их первых произведений и связанных с ним обстоятельств?… Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодежи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова все более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен. И мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюбленности… Васильев Павел, он бьет жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я пробовал поговорить с ним по поводу его отношения к жене. „Она меня любит, а я ее разлюбил… Удивляются все – она хорошенькая, а вот я ее разлюбил…“ Развинченные жесты, поступки и мысли двадцатилетнего неврастеника, тон наигранный…»
   «Как только ни называли поэта, – вспоминал поэт С. Поделков, – и сыном кулака, и сыном есаула, и певцом кондового казачества, и все, что он создавал, объявлялось идейно порочным, враждебным, проникнутым реакционным, иногда прямо контрреволюционным смыслом. А он был на самом деле сыном учителя математики, внуком пильщика и прачки, служивших у павлодарского купца Дерова, и с любовью рисовал мощным поэтическим словом жизнь родного народа… Выбросил с балкона С. Алымов пуделя Фельку – собаку артиста Дикого, – приписали П. Васильеву. Написал Е. Забелин пессимистические стихи «Тюрьма, тюрьма, о камень камнем бей…»– автором объявили П. Васильева. Он любил до самозабвения С. Есенина, называл его «князем песни русския», знал почти наизусть четырехтомник знаменитого рязанца, боготворил его, учителя, и все равно А. Коваленков измыслил отрицательное отношение П. Васильева к творчеству С. Есенина и бесстыдно опубликовал клевету. Правда, он не был ангелом, но, если клевещут и травят, разве можно быть им?». Но дальше всех, пожалуй, пошел поэт Михаил Голодный, прямо написавший: «Будешь лежать ты, покрытый пылью, рукой прикрывая свой хитрый глаз. Таков закон у нас, Павел Васильев, кто не с нами, тот против нас…»
   В январе 1935 года Васильева исключили из Союза писателей.
   В июле того же года он был арестован – за пьяную драку с комсомольским поэтом Джеком Алтаузеном. «Поэт Шведов, – писала позже Вялова, – рассказал, что якобы „сам он не видел, но ему говорили о том, как Павел Васильев ходил по Москве с дубинкой и хвастался всем, показывая на ней запекшуюся кровь Джека Алтаузена“. Суд приговорил Васильева к трем годам заключения в ИТЛ, однако, благодаря неустанным хлопотам все того же Гронского, поэт досрочно был освобожден. В Бутырках он уже написал „Прощание с друзьями“, но оно пока не оказалось последним.
    «На далеком, милом Севере меня ждут, обходят дозором высокие ограды, зажигают огни, избы метут, собираются гостя дорогого встретить, как надо… А как его надо – надо его весело: без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было, чтобы только полено в печи потрескивало, а потом бы его полымем надвое разбило… Чтобы затейные начались беседы. Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны. Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной – и я еду собирать тяжелые слезы страны…»
   Освободившись, Васильев действительно уехал в Сибирь.
   «Кулака уничтожают как класс, – сказал он, уезжая, Поделкову. – А кому-то нужно уничтожить меня и мою поэзию. Упечь подальше. Обо мне кричат, что стихи мои чистая контрреволюция. Чтобы поставить к стенке – надо это хоть чем-нибудь оправдать, хотя бы клеветническими измышлениями. Знаю, что я невыдержанный, порой на язык злой до невыносимости, особенно когда слышу о себе россказни и обывательские легенды».
   Похоже, Васильев все же недооценил развернувшиеся в стране события. После возвращения в Москву, 6 февраля 1937 года, его арестовали прямо на улице, когда он вышел из парикмахерской на Арбате. Подошли два человека, что-то сказали и втолкнули в стоявшую тут же машину.
   В справке, послужившей основанием для ареста, указывалось: «Васильев Павел Николаевич, сын крупного кулака из Павлодара (Казахстан), беспартийный, поэт, в 1932 году арестовывался по делу группы литераторов и был условно приговорен к трем годам высылки. Период времени с 1932 по 1935 год отмечен целым рядом публичных скандалов, драк и дебошей, организованных Павлом Васильевым. За непристойное поведение, компрометирующее звание советского писателя, П. Васильев был исключен в 1935 году из членов Союза советских писателей. А в июне 1935 года нарсудом Краснопресненского района был приговорен к трем годам заключения за хулиганство. Освобожден досрочно в марте 1936 года. Четвертым отделом КУГБ НКВД СССР ликвидируется террористическая группа из среды писателей, связанных с контрреволюционной группой „правых“. Участники группы ставят перед собой цель совершить террористический акт против вождя ВКП(б) товарища Сталина. По делу арестован писатель Карпов М. Я., полностью признавший себя виновным в террористических намерениях и враждебности к ВКП(б) и показавший, что в контрреволюционную организацию его завербовал писатель Макаров. В дальнейшем, по показаниям Карпова, Макаров его осведомил о том, что организация „правых“ готовит совершение террористического акта против товарища Сталина и что Макаров завербовал в качестве исполнителя поэта Васильева Павла Николаевича…»
   В разработку (как тогда говорили) Васильев попал к опытному следователю И. И. Илюшенко, который уже снимал с него допросы в 1932 году. Следователь прекрасно знал слабые места поэта, ему не составило труда сломать его. Скоро Васильев начал давать нужные показания. «В конце 1933 года, – рассказал он следователю, – меня встретил писатель Георгий Никифоров и пригласил меня к себе на квартиру. Придя к Никифорову, я увидел писателей: Новикова-Прибоя, Низового, Сейфуллину, Артема Веселого, Смирнова, Перегудова и еще несколько человек, фамилии которых я забыл. Когда я пришел, кто-то спросил: „А почему нет Правдухина?“ – у Сейфуллиной. Сейфуллина ответила: „Если узнают о нашем собрании, то мы легко отделаемся, если здесь будет Правдухин, ему не сдобровать“. После этого встал Никифоров и говорил, приблизительно, следующее: „Русских писателей угнетают. Литература находится в руках разных Габриловичей, Файвиловичей и других еврейских писателей. Все в руках евреев. Нам нужно противопоставить себя этому и выдвигать своих русских писателей и поэтов. Нам нужно захватить в свои руки какой-нибудь литературный журнал и через него влиять на литературу, мы должны встречаться и обсуждать следующие вопросы: вот, например, Павла Васильева мы должны выдвинуть в качестве русского поэта, выступать все вместе за него, писать статьи о нем и о каждом из нас. Под видом статьи показать лицо русской литературы и спасти ее от еврейского засилья. В таком же духе высказался Артем Веселый и Сейфуллина при одобрении всех присутствующих…“ – Не удивительно, что в обвинительном заключении, зачитанном поэту 13 июня 1937 года, говорилось: „Следствием установлено, что обвиняемый Васильев на протяжении ряда лет до ареста высказывал контрреволюционные фашистские взгляды. Будучи допрошен в качестве обвиняемого, Васильев полностью признал себя виновным в том, что дал согласие обвиняемому Макарову принять личное участие в совершении террористического акта против товарища Сталина“.
   Пытаясь спасти жизнь, сломленный поэт написал письмо наркому внутренних дел Ежову: «Начиная с 1929 года, я, встав на литературный путь, с самого начала оказался среди врагов советской власти. Меня взяли под опеку и воспитывали контрреволюционные Клюев и Клычков, а затем антисоветская группа „Сибиряки“, руководимая Н. Ановым, и прочая антисоветская компания. Этот период отражен в материалах следствия по делу группы „Сибиряки“ и в последних моих допросах. Семь лет я был окружен антисоветской средой. Клюевы и Ановы изуродовали мне жизнь, сделали меня политически черной фигурой, пользуясь моим бескультурьем, моральной и политической неустойчивостью и пьянством. В 1934 году ряд литературных критиков во главе с И. Гронским прививали мне взгляды, что я единственный замечательный национальный поэт, а окружающие в бытовой и литературной обстановке враги соввласти А. Веселый, Наседкин и другие подхватывали это, прибавляя: „Да, поэт единственный и замечательный, но вместе с тем неоцененный, несправедливо затираемый советской общественностью, советской властью“. На почве этих разговоров пышно расцветали мои шовинистические и к/р настроения и я являлся в это время рупором врагов партии и правительства… Кроме того, в бытовом отношении я стал просто нетерпим как хулиган и дебошир. За один из своих пьяных скандалов (с Дж. Алтаузеном) я был посажен в тюрьму… ЦК ВКП(б) оказал мне величайшую честь, поверив моим обещаниям перестроить в корне мою жизнь и стать полноценным гражданином и писателем советской страны, и вернул мне свободу, возможность честно работать в литературе. Как я оправдал это доверие? Человеком, у которого я мог получить поддержку, как у моего родственника и литературного деятеля, был в моих глазах И. Гронский. Сразу же после освобождения я пошел к нему, рассказал ему про свое обещание в ЦК и просил его помочь мне на первых порах. Я сказал ему, что решил бросить пить и начать серьезно работать. Гронский сказал, что бросать пить вовсе не обязательно, что нужно пить в меру и в своей компании. На квартире Гронского происходили регулярные выпивки и я, живя с ним вместе, мало-помалу снова втянулся в пьянство. В меру пить я не смог и стал ходить по кабакам, а на вечеринках у Гронского среди других в своей компании стал появляться печатавшийся в „Нов. Мире“ террорист и контрреволюционер И. Макаров. Мое пьянство повлекло за собой политическое разложение и рецидивы прежних моих настроений… Не буду подробно останавливаться на моем постепенном и быстром падении, на малодушестве и старании оправдать какими-нибудь объективными причинами это падение. С мужеством и прямотой нужно сказать, что вместо того, чтобы положить в основу свое обещание ЦК заслужить честь и право называться гражданином СССР, я дожил до такого последнего позора, что шайка террористов наметила меня как оружие для выполнения своей террористической преступной деятельности. Своим поведением, всем своим морально-бытовым и политическим обликом я дал им право возлагать на меня свои надежды. Я выслушивал их контрреволюционные высказывания, повторял их вслед за ними и этим самым солидаризировался с врагами и террористами, оказывался у них в плену и таким образом предавал партию, которая вчера только протянула мне руку помощи и дала свободу. Тактика их по отношению ко мне, как теперь я вижу, заключалась в том, чтобы сначала исподволь, полегоньку, как бы случайно при встречах со мной проводить скользкие политические намеки, потом заходить все дальше и дальше в антисоветских разговорах. Восхвалять меня и одновременно незаметно подставлять мне черные очки, сквозь которые советская действительность видна только с их контрреволюционной точки зрения, и в конце концов окончательно прибрать меня к рукам. Однажды летом 1936 года мы с Макаровым сидели за столиком в ресторане. Он прямо спросил меня: „Пашка, ты не струсишь пойти на совершение террористического акта против Сталина?“ Я подленько и с готовностью ответил: „Я вообще никогда ничего не трушу, у меня духа хватит“. Я тогда не понял, что за этим разговором Макарова, так же, как и за всеми его контрреволюционными произведениями (как, например, его предложение мне написать поэму „Иосиф Неистовый“ – про Сталина, который „губит Россию“), скрывались не просто контрреволюционные настроения, а лишь внешние проявления законченного террориста. Теперь я с ужасом вижу, что был на краю гибели и своим морально-бытовым и политическим разложением сделался хорошей приманкой для врагов, примеривавшихся толкнуть меня на подлое дело – убийство наших вождей. Мне хочется многое сказать, но вместе с тем со стыдом ощущаю, что вследствие неоднократного обмана я не заслужил доверия, а мне сейчас больно и тяжело за загубленное политическими подлецами прошлое и все хорошее, что во мне было…»