— На этом красавчике трупы висят, — хмуро напомнил Шурик.
— А я знала?
Короче, Анечка подружилась с Константином. Хотела Лигушу позлить. Этот паскудник ведь много чего обещал. Кто ж знал, что Константин этот… ну, Соловей, значит… схватится за обрез? Лигуша всего и сказал-то, сядешь, мол. Кто такого не говорит? А Соловей сразу за обрез. Не знал, дурак, что, как ни стреляй, Лигуша все равно вернется.
— Как это вернется? — не понял Шурик.
— Ну как! Сам знаешь. Я все следователю написала. Пока у Лигуши эта шкатулка, в него хоть из танка стреляй!
— А следователь?
— Дурой назвал.
— У Лигуши действительно есть шкатулка?
— Была, — неохотно подтвердила Анечка. — Небольшая, а весит будто кирпич. Может, из золота. — Она вызывающе облизнула губы. — Соловей культурно мне в душу влез. Приятель, мол, у тебя интересный. — Глаза Анечки злобно вспыхнули. — Только стоимость рога я с него все равно слуплю!
— С Соловья? — не понял Шурик.
— С Лигуши.
— А Соловей бывал у Лигуши?
— Не знаю. Может, пытался. Но без моей помощи. Не нравился Ивану Соловей. Даже в город поехал, увез, наверное, шкатулку. Думаю, и Константин там.
— Почему так думаешь?
— Ну, оставайся он в Т., он бы пришел ко мне! — со злой обидой ответила Анечка.
— Он жадный?
— Кто? Соловей?
— Лигуша.
Анечка снова вспыхнула.
— Лигуша-то прижимист. И еще как! А Константин, хоть и бандит, щедр. Если гуляет, все рядом будут гулять. А Лигуша ржавый гвоздь не пропустит, сунет в карман. Изодранную книгу найдет на свалке, подберет. Хламом у него весь дом забит. Ничего ценного нет, один хлам. И шкатулку куда-то сплавил.
— Ты правда завтра отгул берешь?
— Еще бы!
Шурик погрозил пальцем:
— Смотри, Кошкина! К Лигуше не суйся.
А Кошкина ответила:
— Иди ты!..
Беляматокий.
Шурик с сомнением смотрел вслед Кошкиной.
Что-то не сходилось в словах Лени Врача и Анечки. «Рожден, чтобы быть убитым…» Как это понять? Зачем Соловью понадобилась папка Врача, если, конечно, украл ее он? «Пора к Лигуше! — решил Шурик. — Если он укажет, где мой бумажник, обед закажу на двоих. И все съем!»
Шурик снова шел по Зеленой.
Ярко-желтый ковер ряски под трансформаторной будкой, штакетник с проросшей сквозь щели крапивой и лебедой, наклонившиеся заборы, просевшие деревянные дома, густо оплетенные зарослями малины, кюветы, не чищенные со дня их творения. Как и много лет назад, в сухой желтой пыли, растопорщив крылья, купались рябые куры. Орал петух, слепо уставясь во что-то плавающее перед его полусумасшедшими глазами.
Недостроенная гостиница.
Кишлак на руинах.
Шурик вздрогнул.
— Барон! Барон!
Причитая, прихрамывая, подхватывая на ходу подол длинной серой юбки, обогнала Шурика не старая, но какая-то запущенная женщина. Истошно воя, пронеслась вслед за ней, празднично сверкая яркой раскраской, пожарная машина. Что за суета, черт возьми? Куда все спешат?
Он свернул в переулок и почти сразу оказался на пустыре, поросшем по краю одичавшим крыжовником. По вытоптанной траве пожарники в брезентовых робах деловито раскатывали длинный плоский рукав. Над толпой зевак (в основном — женщины) торчал знакомый Шурику парагваец в голубых штанах и в белой рубахе. В свете дня усы парагвайца несколько поблекли, выглядел он пасмурно. Не сгибаясь, как сеятель, длинной рукой он разбрасывал зевакам красно-синюю книжку.
— Есть только два пути, только два пути… — высоким пропитым голосом невесело вещал он. — Один путь, широкий, сами знаете, ведет в ад… Другой, очень узкий, в небо… Так в книжке написано, сами прочтете… Не ходите путем широким… Подумайте прежде, чем путь избрать… Задумайтесь о душе… У нас, в Асунсьоне, духовные книги бесплатно…
Скорее всего двигало парагвайцем похмелье. Одна из книжек досталась и Шурику. Он, не глядя, сунул ее в карман и спросил соседку:
— Что там?
Она неодобрительно оглянулась:
— Шурф.
— Какой шурф?
— Глубокий.
— Ну и что? — не понял Шурик.
— Как что? — До женщины вдруг дошло, что Шурик ничего не знает.
Мгновенно подобрав губы, вся оживившись, вся сразу придя в движение, вовсе не стараясь заглушить парагвайца, но сразу заглушив его, она зашептала в ухо Шурика страстно:
— Ишь, проповедник! — Она даже плюнула в сторону парагвайца. — Нашел дураков! Кто будет читать? И без книжек ясно: все — грех!
Шурик удивленно раскрыл книжку.
Пламя ада пыхнуло ему в лицо. На черном фоне форзаца жгучее пламя выглядело особенно зловеще По черному, как небо Аида, фону, как страшное напоминание, бежали слова.
Убийство,
эгоизм,
азартные игры,
клевета,
зависть,
сплетни,
скверные мысли,
непослушание,
гордость,
злость,
неверие,
страсть,
ненависть,
жадность,
месть,
воровство,
гадкие желания,
обман,
пьянство,
непочтение к старшим,
прелюбодеяние,
неприличные разговоры,
и много, и много чего еще. И что ни слово — все в цель!
Особенно потрясли Шурика гадкие желания и неприличные разговоры.
— А тут — с ночи!.. — Соседка страстно схватила Шурика за руку, при этом она старалась не привлекать внимания. — С ночи рыдают и плачут, а он — книжки!.. Эй, Сашка! — вдруг заорала она, руки в бока. — Катись отсюда со своими книжками!
И приказала пожарникам:
— Заливай!
— Ага, заливай, — хмыкнул старший, в брезентовой робе и в каске. — Воды-то хватит. А вдруг существо утонет. Стонет ведь. Лучше веревку бросить.
— Барон! Барон! — простонала рядом женщина, обогнавшая Шурика по дороге к пустырю. Подол длинной серой юбки она держала в руке и испуганно прислушивалась к разговорам. На женщину сочувственно оглядывались. — Барон! Барон!
— Видишь? — сказал парагваец пожарнику и высоко поднял руку с устремленным к зениту кривым пальцем. — Страдания! Одни только страдания и никакого счастья! Никакие добрые дела не спасут нас.
Но тоже не выдержал:
— Заливай!
— А вдруг человек там?
— Коли наш — всплывет! А чужой — пусть тонет.
— У нас все свои, — отрезал пожарник. — Лешка, бросай веревку!
Веревка полетела вниз. Наступила тишина.
Униженный парагваец грозно насупился:
— Только покаяние…
Приметив в толпе несчастную в длинной серой юбке, так и повторявшую безостановочно: «Барон! Барон!» — он повысил голос:
— Барон всплыл бы… А веревкой ему вовек не обвязаться…
Парагвайца не слушали. Все напряженно следили за веревкой, скользнувшей в мрачное отверстие шурфа. Кто-то взвыл:
— Вцепился!
— Ага! — торжествующе потряс кулаком пожилой пожарник. — А то сразу — заливай, заливай, будто мы заливальщики. А ну, берись, мужики!
— О Господи! Что там? — заволновалась толпа.
— Барон в веревку вцепился!
— Да не может Барон вцепиться!
— Тягай!
— И-и-и раз!.. И-и — и два!..
Толпа ахнула.
После очередного мощного рывка пожарных и добровольцев на истоптанную траву, как пробку из бутылки, выбросило толстого холеного борова. Он был испачкан глиной, ошеломленно щурился и, как революционный матрос пулеметными лентами, был крест-накрест перевязан веревкой.
Толпа взвыла:
— Привязался! Сам привязался!
Шурик обалдел. Хрю-хрю, брыкающийся окорок, сказал бы Врач. Как может боров обвязаться веревкой? «Это что же? — спросил он растерянно, ни к кому отдельно не обращаясь. — Как такое может быть?» А Барон тем временем, похрюкивая, близоруко разглядывал людей. Веревку с него сняли, узкие глазки понимающе ухмылялись. Барон что-то знал. Знаю, знаю, намекали на что-то узкие глазки борова. Увидев это, явно обиженная, смахнув с лица застоявшиеся слезы, владелица Барона выхватила из-за спины хворостину и вытянула ею вдоль розовой круглой спины.
Взвизгнув, Барон бросился в переулок.
Подхватив подол длинной серой юбки, хозяйка борова бросилась за ним, на ходу тоскливо выкликая:
— Барон!
— А путь широкий ведет к погибели, — бормотал парагваец. Наверное, за пропаганду он деньги получал в Уругвае. — Не ходите путем широким, выбирайте узкий, но святой путь…
— Сворачиваемся! — приказал старший пожарник, но кто-то призвал его к тишине: — Слышите? Там опять рыдают!
Толпа притихла.
Черный провал шурфа притягивал толпу как магнит.
— Да лей наконец воду! Затопите, к черту, этот шурф! — крикнула женщина, осуждавшая бесплатные книжки парагвайца. — Что всплывет, то и всплывет. Хуже никому не будет, зато узнаем, что там.
— Затопить! — решила толпа.
Старший пожарник неуверенно оглянулся.
Крутые физиономии его помощников сияли готовностью. Затопить? Нет проблем! Другое дело, если засыпать. У них и лопат мало.
— Веревку! — приказал главный пожарник, ставя толпу на место.
Веревка вновь полетела в шурф. Главный пожарник сразу стал похож на пожилого рыболова. Сбив каску на ухо, он уперся ладонями в колени и наклонился над черным провалом.
— Клюет?
— Вроде вцепился!
— Кто вцепился? — ахнула толпа.
— А я знаю? Тяни!
На утоптанную траву, загаженную окурками, тараща огромные испуганные глаза, вылетел после мощного рывка пожарных и добровольцев тощий, как палка, таджик. Пестрый халат на нем был густо измазан глиной, тюбетейка, шитая серебром, сползла на лоб. Глаза таджика пылали как угли.
— Максимка, — разочарованно взвыл парагваец. — Бросай максимку обратно!
Смуглое лицо максимки исказилось. Он понимал русскую речь. Он не хотел снова в шурф, он судорожно вцепился обеими руками в траву: «Не надо бросай обратно!» И быстро пополз в толпу, боком, как краб. Какая-то сердобольная баба не выдержала и накинула на него платок:
— Шо, змэрз, Маугли?
Куплю все!
Интересно, захаживает Лигуша в кишлак?
Впрочем, вопрос уже не имел смысла. Шурик наконец добрался до цели.
Грузный бревенчатый дом Лигуши, явно срубленный еще до войны, почерневший от времени, запирал конец улицы, превращая ее в тупик. Глухой высокий забор был недавно подправлен, на свежих тесинах красовались самодеятельные надписи и рисунки. Все они были сделаны детской рукой, носили отталкивающий характер и касались особых примет Лигуши. А в глубоком вырезе калитки что-то чернело, вроде как кнопка электрического звонка. Шурик ткнул пальцем в вырез и получил ошеломляющий удар током.
— Черт!
На этот вскрик выглянул из-за соседнего забора ветхий старикашка в заношенной телогрейке и в зимней ватной шапке на голове.
— К Ваньке? — спросил он, прищурившись. — Плох стал Ванька. Раньше все слышал. Как закричит человек у калитки, идет встречать. А сейчас хоть закричись. А может, не помнит — зачем люди кричат? — удивился старик. — Раньше здесь бондарь жил. Мамаша Ванькина дом у него купила. Давно умерла, а Ванька-то не хозяин. Вон береза пригнулась к самой крыше. Сырость от нее, крыша гниет. Мхи пошли по краю. Нет, — заключил старик, — не хозяин Ванька.
И неожиданно выпалил:
— Ты к Ваньке зачем?
— По делу.
— Ну, ясный хрен, — согласился старикашка. — Кто ж не по делу? Ты крикни громче.
— Куда уж громче? — раздраженно пробурчал Шурик, потирая обожженный электричеством палец.
— А ты крикни, — убеждал старикашка. — Оно ведь как? Один крикнет, другой смолчит, вот и гармония.
Как раз в этот момент над подправленным забором поднялась голова бывшего бульдозериста. Наверное, по ту сторону забора была врыта в землю скамеечка. Стоя на ней, Лигуша сразу
возвысился — и над Шуриком, и над улицей. В темных, бобриком, волосах звездочками посверкивали чешуйки простой русской рыбы, в глазах застыло равнодушие:
— Чего?
— Бумажник потерял.
Лигуша скучно почесал затылок. Подумал о чем-то, прикинул. Потом медленно открыл калитку.
Вблизи он показался Шурику необъятным.
Не то чтобы толст был. Рыхл скорее, странно приземист, как мамонт из детской книжки. И голова, как у мамонта, — огромная, шишковатая. Впрочем, без бивней.
И скучен был Лигуша.
Безмерно, самодовольно скучен.
Ни наступающие дневные заботы, ни грядущее вечернее пиво нисколько его не трогали, как будто он давно знал все — и о себе, и о жизни. Тяжело ступая босыми ногами по дорожке, вытоптанной в лебеде, забившей двор, Лигуша, сопя, провел Шурика на высокое деревянное крыльцо, оттуда в сени, а из сеней в кухню.
Просторная, неожиданно опрятная кухня.
Русская печь, ситцевая занавесочка над сушилкой.
Занавесочка давным-давно выцвела, почти потеряла цвет, но все равно оставалась опрятной. Веселый солнечный свет падал в распахнутое настежь окно, рассеивался, ложился на беленые стены, на потолок. Клеенку, покрывающую деревянный стол, испещряли темные пятна, но и они были замыты, по-своему опрятны, не вызывали брезгливости или раздражения. Правда, сковорода, покрытая металлической крышкой, стояла не на подставке, а на толстой зеленой книге. Шурик даже имя автора рассмотрел: Лукреций Кар… А может, Карр… Последние буквы закрыло сажей.
Но вот странно.
На всем, несмотря на опрятность, лежал светлый налет сухой рыбьей чешуи. И была плотно прикрыта дверь в комнату.
— Ну что? Ноет плечо? — недоброжелательно поинтересовался Лигуша.
Шурик кивнул. Вопрос его не удивил. Мало ли… У людей постоянно что-нибудь ноет. Все же повисла на кухне настороженная тишина, которую Лигуша как бы еще и подчеркивал, демонстративно занявшись сковородой. Отвернувшись от Шурика, он поставил сковороду в печь и хлопнул вымазанной сажей книгой по колену. При этом рожа у Лигуши была мерзкая. Знаем, дескать, знаем, что к чему. Чувствовал что-то в Шурике.
— Читаем?
Шурик был уверен, что Лигуша ухмыльнется хмуро, недоброжелательно, но бывший бульдозерист заносчиво просипел:
— Воронье чтиво.
До Шурика не сразу дошло, что Лигуша говорит о книге Кара. Но потом дошло, и он решил поставить бывшего бульдозериста на место:
— Для своего времени эта книга была, наверное, занимательной…
Лигуша обернулся. Туман равнодушия в его глазах растаял, они сразу стали желтыми, как у волка.
— Для своего времени?
— Нуда…
— Если Грегор Мендель, — чванливо просипел Лигуша, — если Грегор Мендель пишет, что при одновременном перенесении на рыльце цветка пыльцы двух различных видов только один вид производит оплодотворение, это что — тоже верно только для своего времени?
Шурик обалдел. Он не знал, кто такой Мендель, правда, слышал ругательство — менделист. Еврей, наверное. Извращенец. Но то, что Лигуша сумел так круто сослаться на какого-то Менделя, болезненно его зацепило. Смирись, сказал он себе. В конце концов, ты работаешь на этого человека. Кем бы он ни был, что бы ни выделывал, ты на него работаешь.
Бывший бульдозерист сипло спросил:
— Ну?
Шурик пожал плечами:
— Бумажник я потерял…
Он был уверен, что Лигуша спросит: где? когда? при каких обстоятельствах? Вот тут Шурик и ввернул бы мягко: вас защищал, не допускал враждебных выходок, а в результате… Но Лигуша, противно пожевав толстыми губами, чванливо бросил:
— Двадцать процентов!
— Чего двадцать процентов? — не понял Шурик.
— Как чего? Денег. Правда, их в твоем бумажнике кот наплакал.
Лигуша нагло ухмыльнулся, пожирая Шурика желтыми самодовольными глазами. Ни за что не поверишь, что этот человек только что упоминал в беседе извращенца Менделя. Впрочем, говорят, Иван Владимирович Мичурин тоже походил вот на такого старого куркуля.
— С потерянной суммы? — догадался Шурик.
— С найденной, — самодовольно поправил Лигуша.
Они снова замолчали. Беспрерывно жуя, ворочая могучими челюстями, Лигуша, не торопясь, прошелся по просторной кухне. Громадные руки он прятал в карманы брюк, босые ступни звучно шлепали по крашеным половицам.
— Ну? — опять спросил он.
Шурик пожал плечами. Он не знал, что, собственно, говорить.
К счастью, говорить не пришлось. С бывшим бульдозеристом вдруг что-то случилось. От него понесло жаром. Странно икнув, он присел на корточки. Но даже в этом положении его глаза оставались на уровне глаз сидящего на скамье Шурика. Желтые, по-волчьи внимательные, омерзительно пустые глаза, хотя в глухой их пустоте, как в глухом ночном небе, угадывалось что-то, угадывалось. Быстро глотая, как рыба, выброшенная на сушу, он все же просипел:
— У Лешки.
— Что у Лешки?
— Твой бумажник. В кафе.
— Лешка — это официант? — догадался Шурик.
Лигуша кивнул. От него сильно несло жаром. Рыхлые плечи обвисли. На низком лбу выступил пот.
— Ты рыбу ешь… — почему-то посоветовал он. И посмотрел на Шурика с глубоким, с чрезвычайно отчетливо выраженным чувством превосходства: — Разную…
И встал.
Сжав ладонями виски, вышел в сени.
Шурик не потерял ни секунды. Внимательно прислушиваясь к позвякиванью металлического ковша (Лигуша, наверное, черпал ковшом холодную воду из кадушки), он неслышно пересек кухню и толкнул тяжелую деревянную дверь, преграждавшую вход в комнату.
И замер.
Яркий солнечный свет весело играл на крашенном желтой краской, но давно облупившемся, пошедшем пузырями полу. Сухая известка на стенах лупилась, по углам сквознячок шевелил разросшуюся паутину. Ни стола, ни стула, только под окном валялись какие-то обрезки. И висели гигантские осиные гнезда под потолком — будто шары, вылепленные из папиросной бумаги!
Не врал, значит, сцепщик.
Могли, значит, осы вцепиться в Соловья, в Костю-Пузу!
— Двадцать процентов! — просипел, входя в кухню, Лигуша. Шурик даже дверь не успел прихлопнуть. Но Лигушу это нисколько не тронуло. Плевать ему было на то, чем занимается Шурик.
— Я согласен… — ошеломленно выдохнул Шурик. И не выдержал: — Но послушайте… У вас там осы!
— Уж точно лучше, чем клопы, — отмахнулся Лигуша.
И в последний раз повторил:
— Двадцать процентов!
— А где вы спите?
— Я нигде не сплю.
— То есть как? — не поверил Шурик.
— А зачем спать? — просипел Лигуша, легонько, но твердо выталкивая Шурика из кухни. — Двадцать процентов отдашь в кафе вечером.
Всем, считающим себя дураками! — пишите на Владимир, улица Чехова, 6. Отвечу каждому.
Надо написать.
«На албанском, идущем от евонного».
Шурик точно чувствовал себя дураком. Он ничего не понял в Лигуше. Чушь какая-то. Обязательно напишу во Владимир! «Вот сфабрикованное мною фру-фру».
— Шурик!
Из окна махал рукой Врач:
— Роальд звонил. Зайди, поговорить надо.
Не верю ни в Христа, ни в Дьявола, ни в лидера ЛДПР! Хватит тупого рабства! Ищу соумышленников, охотно приму пожертвования. Вопросы — кто мы? откуда? куда идем? — остаются главными.
— Знаешь, — признался Шурик. — Я, кажется, впрямь его ненавижу.
— Лигушу? — обрадовался Врач.
— Его, скотину.
— Хочешь мяса, кончи зверя! — Врач таинственно оглянулся. — Сделай его! Пусть лучше совесть мучит, чем терпеть такое.
И спросил, не желая упускать увлекательного зрелища:
— Когда?
— Да хоть завтра, — желчно ответил Шурик.
— С утра? — жадно спросил Врач.
— Откуда мне знать?
— Тогда так. Серьезными делами лучше заниматься под еечер. К вечеру суждения трезвее, да и день можно провести полнокровно. Хороший обед, беседа с друзьями, неторопливая подготовка…
Врач не спускал жадных глаз с Шурика. И в темных его глазах, как и в глазах Лигуши, тоже что-то угадывалось, угадывалось…
— Сам смотри. Анечка убивала Лигушу под вечер. Под «КамАЗ» Лигуша попал под вечер. Костя-Пуза стрелял в Лигушу вечером. Вечер — вот лучшее время для исполнения затаенных желаний!
— А если Лигуша… Снова вернется?
— Общественность против, — быстро возразил Врач.
— Плевал Лигуша на общественность! — возразил Шурик, с содроганием вспоминая комнату, украшенную страшными матовыми, как бы бумажными фонарями осиных гнезд. — Ты хоть знаешь, что у него в комнате под потолком сотня осиных гнезд? Там ничего нет, кроме них.
— Да хоть термитники! — Врач удовлетворенно потер руки. — Тебя ведь мучит не это.
И нагнулся над столом, сверху вниз в упор глядя на Шурика:
— Я ведь уже говорил: функция Лигуши — быть убитым.
Глава VI
«ЧТО ДЕЛАТЬ, ИВАН? ЧТО ДЕЛАТЬ?..»
Село Китат. 12 августа 1925 года
Крест с храма рвали толпой.
Навязали веревок, первым навалился председатель ленкоммуны Хватов, густо дыша сивухой, заухал, как сыч. Ульян и Мишка Стрельниковы, особо верные, всегда стоявшие за народ, тоже вцепились в лямку:
— Пошла!
Тихо подвывали бабы, толпясь в стороне, детишки испуганно цеплялись за длинные юбки мамок. Несколько единоличников, не вошедших в коммуну, бога боящихся при любых властях, при советской особенно, прятались за ближними заплотами. Отдельно от них Марк Шебутнов незаметно быстро крестился. Он совсем было собрался в коммуну, даже выпивал с братьями Стрельниковыми, однако снятие креста его испугало. Посмотреть надо, бормотал он про себя. Это дело такое. Посмотреть, обождать, вот что выйдет?
Крест раскачали. Посыпались кирпичи. Один, ударившись о сухую, прокаленную зноем землю, откатился далеко, под самый заплот, под самые ноги Марка. Это указание мне, знак некий, испуганно подумал Шебутнов. Что-то его впрямь томило. И не уханье членов ленкоммуны, и даже не страх перед всевышним, а что-то еще — неверное, неопределимое, невнятное.
Даже и не знаю что, подумал он с томлением. Ну, как перед болезнью.
И случайно заметил странный блеск подкатившегося под ноги кирпича.
Медный, что ли? И кирпич ли?
Быстро оглянувшись, толпа как раз отчаянно ахнула, глядя на покосившийся крест, Марк наклонился. Да совсем не кирпич… Шкатулка… Не медная, по тяжести бери выше…
От одной этой мысли — а вдруг из золота? — сердце Марка томительно зашлось. Ведь сколько слышал о старинных кладах, замурованных то в каменных стенах, то в какой башне. Почему такому не быть? Церковь в Китате всегда стояла, поставили еще при деде Шебутнова, а это в кои-то веки? Господь милостив. Он, Марк, случись ему найти клад, знал бы, как им правильно распорядиться, и храму какому бы свое выделил, если храмы все не снесут. Он бы новую жизнь начал!
Незаметно упячиваясь за забор и вдоль забора, незаметно и быстро крестясь, прижимая к животу странно тяжелую находку, тихий единоличник Марк Шебутнов отступил в глухой переулок, забитый лебедой и коневником. Может, псалтирь какая в шкатулке? Может, икона старинная? Только тогда как быть с весом? Нет, все больше убеждался он, не может в такой тяжелой шкатулке храниться утварь какая, по весу не получается.
А раз так…
Он, Марк, теперь надежные бумаги выправит. Говорят, на восток надо уходить, там еще до зверств не дошли, храмы божьи не трогают. Это сам Господь ему подсказывает… Выбрал вот его… Шкатулку представил…
За деревьями, за заборами тяжко грянулся оземь, подняв глухую пыль, железный крест. Открыто, не скрывая тоски, взвыли бабы, им ответили перепуганные детишки. А в глухом переулке пахло лебедой, коневником, вялой крапивой. Даже бежать никуда не надо, подумал Марк, осторожно оглядываясь. Во весь переулок всего одно окошко выходит — стайка Зыряновых. Свинья, что ли, будет за ним, за Марком, следить? Значит, здесь и надо исследовать. Ведь если правда в шкатулке… Его даже в пот бросило.
На чуть выгнутой крышке алел полустершийся кружок.
Может, надавить пальцем? Никаких запоров не видно, замка нет, а сама шкатулка тяжелая, такая тяжелая, будто впрямь золотом набита. Он с испугом подумал: а если в ней то, чего и видеть простому человеку не надо?
Жадно оглянувшись, ткнул пальцем в полустершийся, но все еще алый кружок.
И застыл, похолодев.
Он так и продолжал держать тяжелую шкатулку в руке, но что-то не то с нею происходило: на глазах шкатулка как бы стекленела, становилась прозрачной, не выдавая никакого содержания, испарялась, как кусок льда.
Марк потрясенно охнул.
Его, смиренного бедняка, беды ждут! Счастье не поймать. Видно, Господь его пытал, подбрасывая эту шкатулку. А может, бес дразнит. Не знал ответа. Спешил, не чуя под собой ног, не оглядываясь, не желая ни видеть, ни слышать толпы, стонов ее, слез и хохота. Ох, не божье дело! — вздыхал на бегу. Всем воздастся!
Сто лет прошло, хочу проснуться.
Сто лет.
В послании спящей красавицы что-то было.
Проснуться, вдохнуть чистый смолистый воздух, услышать ровный шум моря и леса, негромкое журчание речной, текущей быстро воды. Но сто лет Шурика еще не прошли. И в голубом небе ни облачка. И солнечные лучи, прорываясь сквозь узкие щели рассохшегося сеновала, аккуратно резали воздух, раззолачивали невесомую пыль. В последний раз сено сюда загружали, наверное, еще во времена бондаря, о котором вчера рассказал сосед Ивана Лигуши. Неопределенное тряпье, растерзанные книги. Остро пахло пылью, прелыми вениками, над южной окраиной города погромыхивала сухая гроза — в общем, Шурик устроился почти удобно: под ним шуршал, потрескивал, как сухой порох, выцветший, мумифицировавшийся от времени чекистский кожан. Прильнув к щели, Шурик не спускал глаз с запущенного двора.
Все во дворе заросло крапивой и лебедой. О существовании собачьей будки можно было лишь догадаться — по ржавой провисшей проволоке, с которой тоскливо свисал обрывок железной цепи. Не пересекали лебеду собачьи тропки, не сидели на заборах ленивые коты. Даже суетливые воробьи осаждали лишь ту часть березы, что нависала над улицей — во двор Лигуши ни один воробей ни разу не залетал. В комнате — гнезда осиные, вспомнил Шурик, а здесь пусто.