— Уже поздно, — сказал ты.
   Неожиданно все запротестовали и стали уговаривать тебя продолжать. Ты надевал пальто, а они стягивали его с тебя.
   — Не может быть, чтобы ты проиграл такому болвану, — сказал кто-то. Даже авангардист, удивленный своей удачей, заявил:
   — Но ведь я еще вовсе не выиграл! Тогда ты резко сказал:
   — Меня тут ждет брат. Последовал взрыв смеха.
   — С каких это пор у тебя брат объявился? — спрашивали тебя.
   — Болтун, вот ты кто. И безвольный к тому же.
   — Задавала ты, — слышалось во всех сторон.
   Ты упрямо твердил:
   — Тут мой брат!
   — Он, наверное, торопится к красотке, — сказал кто-то.
   — К Ла Франки, — сказал другой.
   И все принялись скандировать:
   — Фран-ки — Фер-руч-чо!
   Ты был уже в шляпе, твое лицо искривилось. Ты закричал:
   — Вот мой брат, вот он, — и указал на меня пальцем!
   Воцарилось неожиданное молчание. Никто не двинулся с места, ты воспользовался этим и выбежал. Марио, тот мальчишка, что играл с тобой вначале, спросил меня:
   — Вы действительно его брат?
   — Я? Да мне это и во сне не снилось, — ответил я.
   — Ферруччо — настоящий шут, — сказал он.
   — Шут! Шут! Шут! — прокричали остальные.
   Я вышел из зала; ты медленно поднимался по лестнице к выходу, очевидно, ожидая, что я пойду за тобой. Но я пошел в зал напротив и спрятался за косяком застекленной двери, выходившей в карточный зал. Ты вернулся и стал разыскивать меня среди толпы у бильярдов. Обойдя зал дважды, ты ушел.
   На тебе было коричневое пальто, серое кашне и тирольская шляпа.

16

   Комната, которую я снимал у жильцов, имела девять шагов в длину и пять в ширину — настоящая одиночная камера. Окно было не настоящее, а слуховое, — чтобы выглянуть из него, надо было высунуться до плеч. Я снял эту комнату с мебелью — кроватью, столом и стулом. Уборка в условия не входила, а я в то время мало о себе заботился. У меня была только одна простыня, но широкая, так что ею можно было укрыться и сверху, а когда я решался отдать ее в стирку, то обходился совсем без постельного белья. И одеяло у меня тоже было только одно. Пальто грело плохо, и я всегда спал одетым, закутав ноги фуфайкой.
   В комнате скапливалось много пыли, я вытирал ее лишь со стола, да и то не всегда. Летом стояла невыносимая духота, солнце пекло целый день, я раздевался догола и от жары приклеивался к стулу. Но зимой было еще хуже, мне никак не удавалось защититься от холода. Иногда бабушку по вечерам отпускали из богадельни, и она приходила ко мне убрать комнату, но я не хотел этого, потому что ей это было тяжело, и она все время плакала и упрекала меня. В конце концов я сказал ей, что снова поступил на работу и снял хорошую меблированную комнату с отоплением и с услугами. Я дал ей вымышленный адрес, но просил не приходить ко мне, потому что я никогда не бываю дома. Бабушка решила, что я стыжусь ее форменной одежды. Но она не устояла перед искушением. Однажды, когда я навестил ее в богадельне, она рассказала мне, что ходила по тому адресу, но там меня никто не знает.
   — Ты спутала номер, — сказал я ей.
   Нo дальше так не могло продолжаться. Поэтому я сказал бабушке, что нашел службу в Риме. На этот раз я дал ей адрес одного своего римского друга; я ему посылал письма для бабушки, а он их отправлял; он же пересылал мне бабушкины письма.
   Я не видел бабушку с рождества; эта зима — вторая, которую я прожил в такой нищете, — очень меня измучила. И я не хотел причинять ей огорчения, явившись в столь жалком виде.
   Был мартовский вечер, часов около семи. Уже два дня мы сидели без света, так как хозяйка не заплатила за электричество. Я читал при свечке, когда услыхал стук в мою дверь. Я решил, что это хозяйка пришла за квартирной платой, поэтому задул свечку и не откликнулся. Слышно было, как она звала меня, вертела ручку двери, потом шаги удалились. Я подошел к двери и услышал ее слова:
   — Если хотите, я могу передать ему… И твой голос:
   — Скажите ему, что приходил брат.
   Тут я разом повернул ключ и ручку двери. Теперь мое сердце заколотилось от радости. Я позвал:
   — Ферруччо!
   Хозяйка, добрая душа, помедлила у двери с горящей свечой в руке.
   — Вы его брат? Мне о вас говорила ваша бабушка. Мне показалось, что ты краснеешь. Я попытался вывести тебя из затруднения и сказал:
   — Хорошо, синьора, спасибо. До свиданья. Но она все еще мешкала и снова сказала:
   — Видите, как живет ваш брат? Убедите его, чтоб не был таким букой. Ну что мне стоит прибрать немного его комнату? Но он не хочет, чтоб кто-нибудь к нему заходил, и уносит с собой ключ!
   Я чувствовал себя как на раскаленных угольях; ты стоял в замешательстве, опустив голову, со шляпой в руках.
   — Хорошо, хорошо, синьора, до свиданья, — повторил я.
   Она ушла, и я вздохнул свободней. Ты продолжал стоять посреди комнаты, держа шляпу в руке. Твои первые слова были:
   — Она славная женщина, почему ты так с ней обходишься?
   Мы остались в темноте.
   — Нужно позвать ее, чтоб зажечь свечу, — сказал я. — У меня есть спички, — ответил ты.

17

   Свеча была всунута в горлышко старой бутылки из-под лимонада; остался только огарок, но фитиль горел еще ярко. Я пододвинул тебе мой единственный стул, а сам присел на угол стола.
   — Ну, — сказал я, улыбаясь, с ласковой иронией, — чему обязан такой честью?
   Ты положил на постель кожаную сумку, которая была у тебя в руках, но шляпу все время держал на коленях. Я повторил прежним тоном:
   — Чем могу служить?
   — Приюти меня ненадолго. Завтра я принесу постель, если ты не возражаешь.
   — Вот тебе и на! — воскликнул я.
   Я удивился, но больше всего меня поразило твое непринужденное поведение, более того — непосредственность, с которой ты со мной говорил. «Ты обращаешься со мной как с другом», — подумал я. За пять минут мы уничтожили ту пропасть, которая в течение шестнадцати лет все больше и больше углублялась.
   — Папа заупрямился, — сказал ты.
   — То есть как это? Если ты мне не объяснишь, я не могу принять тебя. Наоборот, я должен буду отвести тебя домой.
   — Мы теперь живем не там, где ты думаешь. Мы переехали в Боргоньисанти [2] и снимаем комнату у жильцов.
   Ты был одет так же, как и два месяца назад, только шарфа не было. С тех пор я избегал ходить в этот подвальчик. Зима на тебя не повлияла; ты выглядел здоровым и крепким, казался уверенным в себе. Свет падал тебе на лицо, и я видел, что твой взгляд спокоен. По углам рта и над верхней губой виднелся белокурый пушок, особенно заметный при таком освещении.
   Я никак не мог представить себе тебя и его в одной комнате, снятой у жильцов.
   — Вернемся к нашим баранам, — сказал я.
   — Как?
   — Есть такое выражение. Если я тебе скажу «ab ovo» [3], ты поймешь лучше?
   — Ты знаешь латынь?
   — Нет, к сожалению. Затем я снова начал:
   — А не следует ли тебе еще подумать? Может стоит, проводить тебя домой?
   — Сегодня я, во всяком случае, не вернусь.
   — Почему же?
   — Из-за одной девушки.
   — А! — только и нашелся сказать я. Потом добавил: — Ты очень изменился.
   Огарок догорал; я продлил ему жизнь, подобрав воск, застывший на бутылке. Ты сказал:
   — Это дочь хозяйки. Между нами ничего не было, мы просто шутили. Сегодня утром папа поймал нас в коридоре. Меня он запер в комнате, а за ней погнался с метлой. — Тут ты вдруг улыбнулся. — Произошла страшная ссора с ее родителями. Тем временем мне удалось удрать.
   Через несколько минут свеча погасла окончательно. Ты зажег восковую спичку, но я сказал:
   — Пойдем купим другую свечу. К тому же надо поужинать.
   — Я хотел бы угостить тебя, если ты не возражаешь, — сказал ты.

18

   И жил на виа Рикасоли, рядом с запасным выходом кино «Модерниссимо». Было уже поздно, около девяти вечера. Напротив нас светилась витрина молочной; с ярко освещенного третьего этажа доносились звуки танцевальной музыки. Еще стояли холода; ночь была лунная, звездная. В конце улицы, прямо против нас, вырисовывался купол собора Санта Мария дель Фиоре. Мы прошли мимо редакции газеты «Ла Национе» и повернули на Соборную площадь.
   — Как ты узнал, где я живу? — спросил я.
   — В адресном столе, — улыбнулся ты.
   — Тебе хочется поужинать как следует?
   — Я привык к легкой еде по вечерам. Мы можем закусить у стойки в «Бекаттелли».
   Ты действительно был не таким, каким я привык считать тебя: ты был другом. Я взял тебя под руку.
   Зал был почти пуст. Джованни Бекаттелли с равнодушным видом сидел за кассой. Двое посетителей ужинали, поставив тарелки на мраморные стойки. За единственным столиком сидели газетчик с площади Витторио и его жена, оба толстые, вероятно отечные, и старый продавец галстуков, у которого болели ноги.
   — Ты часто сюда ходишь? — спросил я.
   — Сын хозяина учился со мной в школе.
   Джованни обрадовался, увидев нас; сначала он не почил, что мы пришли вместе.
   — Здорово, — сказал он, — что это ты так поздно гуляешь?
   Ты немного смутился, но потом к тебе снова вернулась твоя сдержанность.
   — Я с братом, — ответил ты.
   Джованни покачал головой и спросил, как и твои друзья из «детского сада»:
   — С каких пор он твой брат?
   — С тех пор как мы родились, — ответил я. Пришлось показать наши документы, чтоб убедить его.
   Мы заказали макарон и по бутерброду. Ты пил сладкое белое вино.
   Бакалейные лавки уже закрылись, и нам пришлось пройти довольно далеко, чтобы купить свечку. Наконец мы оказались на виа де'Нери. Перед нами остановился тринадцатый номер трамвая, и я сказал:
   — Почему бы тебе не сесть на этот трамвай и не вернуться домой? Ты сойдешь у моста Каррайа. Отец ведь будет волноваться.
   — Я ему оставил записку.
   — Я обязан отвести тебя. Сейчас там уже, наверное, все уладилось.
   Бакалейщик с шумом опустил железную штору; с виа делла Нинна дул леденящий ветер. Ты молчал, лицо твое побледнело. Я сказал последние слова серьезным тоном и понял, что ты растерялся. Внезапно ты сказал:
   — До свидания!
   И, повернувшись ко мне спиной, быстро, почти бегом, пошел прочь. Перейдя виа Альтафронте, ты оказался уже в пятидесяти шагах впереди, на набережной. Но у спуска к мосту Грацие тебе преградил дорогу трамвай, и мне удалось догнать тебя.
   Мы пошли назад. На одном из перекрестков налетел сильный порыв ветра. Ты закашлялся.
   — Ты разгорячился и простудишься. У тебя все побаливает горло? — спросил я.
   Ты продолжал идти молча, искоса поглядывая на меня, я видел, как в твоем взгляде вспыхивала обида.
   Я предложил выпить кофе, в баре «Канто алле Рондини». Ты согласился, все еще замкнутый в своем молчаний и раздражении. Перед зеркальной рекламой ты поправил галстук. Потом, прежде чем размешать сахар в чашке, ты облил ложку водой. Хозяин бара, мой приятель, сказал:
   — Ну и чистюля ты, мой милый!
   Ты покраснел и метнул в него яростный взгляд.
   На виа делла Пергола, перед театром, стоял длинный ряд экипажей, группа молодежи, шумно переговариваясь, выходила из публичного дома.
   — Ладно, переночуешь у меня, — сказал я. — Доволен? Но завтра же с утра пойдем в Боргоньисанти.
   Молчание.
   — Ты понял?
   — Угу, — ответил ты.

19

   Мы купили две свечи, я зажег сразу обе. Ты присел на край постели.
   — Я тебе хлопоты причиняю, — сказал ты.
   Ты снова был спокойным и как будто довольным. Твое лицо смягчилось и стало почти детским; ты говорил юном ребенка, который поставил-таки на своем.
   — Знаешь, что обо мне подумает твой папа? — заметил я. — Он скажет, что это я убедил тебя не возвращаться.
   — Я оставил ему записку, что вернусь только в том случае, если он подыщет новую квартиру.
   Наши тени теснили друг друга на стенах; комната была довольно высокой, и от этого казалась еще более безобразной и убогой. У окна стоял ящик с семейными реликвиями, которые мне доверила бабушка. На столе лежало несколько книг, среди них толстый том: полное собрание сочинений Мюссе в подлиннике.
   Ты взял Мюссе, открыл книгу и положил ее на колени.
   — Ты знаешь французский?
   — Стараюсь выучиться, когда читаю, — ответил я.
   — Без грамматики?
   — У меня есть маленький словарик. — Я взял его со стола и показал тебе.
   — Я пользуюсь грамматикой Фьорентино, могу тебе одолжить ее.
   — А у тебя по французскому какая отметка?
   — Я в прошлом году провалился как раз по французскому.
   Ты говорил ребяческим тоном, словно отвлекся от забот или сбросил какую-то маску.
   — Только по одному предмету провалился?
   — Нет, еще и по математике. — А-а!
   — И по итальянскому я плохо сдал устный экзамен. А на письменном получил семерку [4].
   — А что папа сказал? Наверное, сказал, что всему виной пинг-понг?
   — Да, что-то вроде этого.
   — И девушка! Как ее зовут?
   Ты покраснел, и я понял, что тебе не хочется отвечать, но ты делаешь это из любезности.
   — Джулиана.
   — Ну, и какая она? — Я словно разговаривал с другом. — Сколько ей лет?
   — Восемнадцать.
   — Значит, она старше тебя. Совсем взрослая.
   Тут я понял, что слишком далеко зашел и что завоевать твое доверие трудно. И я подумал, что сегодня ты впервые — брат мне.
   На столе стоял портрет, прислоненный к бутылке со, свечкой. Я взял его и протянул тебе.
   — Это мама, — сказал я.
   Ты взял фотографию и повернул ее к свету. Я наблюдал за твоим лицом, но выражение его не изменилось; ты, казалось, рассматривал фотографию, только чтобы доставить мне удовольствие.
   — Та карточка, что у бабушки, не так выцвела, — сказал ты.
   Наступило молчание; оба мы были смущены, но по-разному. Ты встал и поставил фотографию на место.
   — Простынь нет, — сказал я. — Хочешь лечь?
   — Если ты не возражаешь.
   Ты снял пальто и повесил его на шпингалет окна; открыл кожаную сумку и вынул оттуда пижаму, домашние туфли, завернутые в газету, полотенце, зубную щетку, полный несессер.
   — А ты где будешь спать? — спросил ты.
   — Устроюсь на стуле.
   — На всю ночь? Мы можем спать вместе: ляжем оба на бок и поместимся, если ты не возражаешь.
   — Тогда попозже, потому что, пока хватит свечей, я хочу позаниматься, если ты не возражаешь. — Тут мне стало смешно. — Ты меня воспитываешь, — сказал я.
   Ты не понял.
   — Разве ты не заметил, что у меня тоже вырвалось: «Если ты не возражаешь».
   В комнате был всего один стул.
   — Возьми его, — сказал я тебе. — Я сяду на ящик. Если его поставить на бок, то получается совсем неплохо.
   Ты аккуратно повесил пиджак на спинку стула, привычным жестом сложил брюки. Когда ты остался в трусиках, я увидел твои длинные ноги, такие белые, щуплые в коленках. Потом ты подошел к столу в пижаме, с полотенцем через руку.
   — А где ванная? — спросил ты.
   — Ванной, собственно говоря, нет. Мы умываемся в кухне. Нужно пройти через весь дом, а жильцы уже спят. Впрочем…
   — Ну ладно, — сказал ты недовольным тоном.

20

   Я потушил одну из двух свечей, чтобы меньше мешать тебе, а также для того, чтобы их подольше хватило. Вскоре по твоему дыханию я понял, что ты заснул. Я закурил сигарету и начал заниматься. По улице время от времени проезжали экипажи и автомобили, и минуты затишья из киноварьете доносилась приглушенная музыка. Потом послышался звук опускаемой железной шторы: закрылся бар на углу виа де 'Пуччи; потом кончился сеанс, и из кино вышла публика; потом одиноко прозвучали шаги ночного полицейского патруля. Настал час, когда я обычно шел к моим друзьям. Я боялся, что в этот вечер, не дождавшись, они придут под окно и разбудят тебя. Я решил выйти на несколько минут, чтобы оставить им записку в кафе, неподалеку от нашего дома. Я написал несколько строк и стал осторожно подниматься, придерживая рукой ящик, чтобы он не упал.
   Вдруг ты спросил:
   — Почему ты отправил бабушку в богадельню?
   Твои слова прозвучали так неожиданно, что мне почудилось, будто их сказал кто-то другой. Я снова сел на ящик и стал вертеть в пальцах свою записку.
   Ты добавил:
   — Ведь это позор.
   Твой голос звучал немного хрипло, как это бывает спросонья, но чувствовалось, что ты продолжаешь свою мысль, а не говоришь в полусне.
   — Почему ты считаешь это позором? — спросил я.
   — Люди дурно говорят о тебе.
   — Что же они говорят?
   (Ты сказал «люди», но в этом слове ясно прозвучало «папа».)
   — Видишь ли, Ферруччо, — начал я снова, — люди обычно судят со стороны, не вникая в суть дела.
   — Не понимаю.
   — Так слушай: кто, по-твоему, больше любит бабушку: я или люди?
   — Думаю, что ты.
   — Тогда ты должен понимать, что я поступил по отношению к бабушке лучше, чем поступили бы люди, разве не так?
   — Я хочу спать, а ты говоришь слишком мудрено.
   — Слушай. Бабушка была больше не в силах ходить на поденную работу. Ты знаешь, что ей уже за семьдесят. Я получал пятнадцать лир в день. Это обычное жалованье. Но все равно нам не удавалось сводить концы с концами. Бабушка из сил выбивалась. Однажды, когда она заболела, мне пришлось отправить ее в больницу, а ведь это был простой бронхит. Я целыми днями работал и не ухаживать за ней, не мог нанять сиделку… В богадельне за ней присматривают и… Ты меня понимаешь?
   — Можно задать тебе один вопрос?
   — Конечно.
   — Не потому ли все это так вышло, что ты не хочешь работать?
   — В какой-то степени — да. Я хочу работать по-другому.
   — Это правда, что ты хочешь стать писателем?
   — Я хочу стать журналистом.
   — А ты сумеешь?
   — Надеюсь, что да.
   Теперь ты уже говорил в полусне.
   — Но ты же никогда не учился в школе?
   — Ну так что же?
   — У тебя даже грамматики Фьорентино нет!
   — Ведь ты же хотел мне ее дать. Разве раздумал?
   — Папа говорит, что ты бездельник, что мы одной породы, ты и я.
   — Действительно, мы с тобой одной породы. Ты как думаешь?
   — Думаю, что папа прав.
   Я снова зажег сигарету. Я уже выкурил три штуки, и мне казалось, что комната полна дыма.
   — Тебе не мешает дым? Я о твоем горле говорю.
   — У меня больше не болит горло.
   — Раньше у тебя часто опухали миндалины.
   — Потом их удалили…
   Молчание. Внезапно, как и несколько минут назад, ты снова заговорил:
   — А почему бабушка только и делает, что плачет, когда ее навещают?
   — Ты был у бабушки?
   — Сегодня, чтобы спросить твой адрес. Она мне сказала, что ты в Риме, но я тебя позавчера видел на виа Строцци. Тогда я понял, что ты бросил ее.
   Ты повернулся на бок и смотрел на меня, подняв голову.
   — Не хочу ей показываться в таком ужасном виде, — сказал я.
   — Почему ты снова не начнешь работать? Почему бы тебе не стать, например, маркером?
   — А что — неплохая идея… А ты давно ходишь навещать бабушку?
   — Уже месяца два, со дня нашей встречи на пинг-понге. Мне стало стыдно, что я себя так вел; я понял, что ты меня избегаешь, и решил, что хорошо делаю, навещая бабушку…
   Я встал и поцеловал тебя прямо в губы.

21

   Свеча почти догорела; я зажег вторую. Ты сказал:
   — Почему ты не ложишься?
   Я снял пальто и ботинки и потушил свет.
   — Ты не раздеваешься?
   — Я посплю одетый, 'если ты не возражаешь.
   — Ты опять сказал «если ты не возражаешь», да?
   Мы оба легли на бок лицом к лицу; наши ноги соприкасались. Тебе пришлось согнуть колени, потому что кровать была коротка. И снова, после молчания, которого я не нарушал, думая, что ты засыпаешь, ты, продолжая свою мысль, внезапно сказал:
   — Ты похож: на нашу мать, но сходства больше на той фотографии, что у бабушки, чем на той, что у тебя на столе. А я — нет, я больше похож на нашего отца. (С тех пор мы долгие годы говорили: наша мать, наш отец.)
   — Что ты помнишь о нашей матери? — спросил я тебя.
   — Ничего. Мне о ней рассказывала бабушка.
   — Я тебе тоже говорил о ней на Вилле Росса, еще в детстве, помнишь?
   — Смутно.
   — В тот день, когда садовник дал мне тростник…
   — Нандо?
   — Да, Нандо… И второй раз, в автомобиле; и ты сказал…
   — Что я сказал?
   — Что ты ее не любишь.
   — Значит, ты мне о ней говорил… А какая она была?
   — Она была красивая, вот какая!
   — Ты говоришь — она была красивая, желая сказать, что ты тоже красивый.
   — Глаза у нее казались зелеными, и она всегда смотрела пристально и серьезно. Как ты, когда играешь в пинг-понг.
   — А какой я, когда играю?
   — Ты смотришь так, будто далек ото всех, погружен в какие-то свои мысли, словно ты вдали от мира и против всего мира.
   — Я тебя не понимаю… Глаза у нее были зеленые, или они только казались зелеными? Ты хорошо ее помнишь?
   — Если ты спрашиваешь, хорошо ли я ее знал, — нет, не могу сказать. Но лицо ее я помню очень хорошо.
   — Что она делала?
   — То есть как — что делала?
   — Ну день ото дня.
   — Жила, а потом умерла.
   — Вот видишь, ты ее не помнишь! Бабушка тоже ничего определенного не говорит. Как же я могу полюбить ее, если вы и рассказать про нее не умеете?
   — Но она была наша мать!
   — Ну а дальше что?
   — Она умерла, когда тебе было двадцать пять дней.
   — Это я знаю. И Клоринда, кормилица, отнесла меня на Виллу Росса.
   — Правильно, ее звали Клориндой…
   — Она еще жива, но только уехала из Сан-Леонардо. В тех местах многое изменилось… Так, значит, глаза у нее были зеленые. Бабушка мне сказала, что она была высокая, в этом я похож на нее, ведь наш отец ниже среднего роста. Видишь, я тоже немного похож на нее.
   — Она любила апельсины.
   — И апельсиновое варенье тоже?
   — Думаю, что да.
   — А ты откуда знаешь?
   — Я тоже расспрашивал бабушку. Но она не много мне рассказала… И еще мама не могла есть черствого хлеба. Бабушка говорит, во время войны это было прямо мученье.
   — А еще?
   — Она любила одеваться в черное.
   — А еще?
   — Ей нравились комедии со Стентерелло [5].
   — Еще?
   — Она не выносила большой толпы. Поэтому она никогда не ходила смотреть на Взрыв Колесницы [6] в страстную субботу.
   — Это тебе бабушка сказала?
   — Да.
   — Что еще?
   — Еще… она была хорошей портнихой, ты это знал?
   — Угу.
   — Она работала в мастерской на маленькой площади — как идти по виа дель Корсо.
   — Там, где гостиница «Памятник Данте»?
   Мы разговаривали, лежа неподвижно, чтобы не растерять тепла, накопленного телом. Была уже глубокая ночь, через оконце проникал лунный свет, слабый, словно блики утренней зари. Иногда твое дыхание щекотало мне щеку, оно было мне приятно, и я старался придвинуться поближе. Время от времени, каждые несколько минут, слышались гудки машин.
   — Это грузовички «Национе», они везут к первым поездам свежий номер газеты, только что из типографии, — объяснил я.
   Я был счастлив рядом с тобой; счастлив оттого, что узнал тебя по-настоящему, оттого что ты здесь, со мной, что ты мне друг и мы с тобой разговариваем. Разговариваем о маме и о многом другом.
   Потом ты заснул; дыхание твое было немного хриплым. С улицы донесся говор; я узнал голоса моих друзей. Подойдя к дому, они стали звать меня так настойчиво, что переполошили всю улицу. Поэтому я решил встать. Я взял со стола записку, которую было хотел занести в кафе, открыл оконце, сделал им знак замолчать и сбросил записку.
   Один из приятелей прочел ее вслух; раздался общий хохот, и по моему адресу посыпались грубоватые остроты:
   — Поцелуй ее от меня за ушком, этого твоего братца! — крикнул кто-то.
   Ты продолжал безмятежно спать, словно в собственной постели. Когда я снова лег, ты перевернулся на другой бок, пробормотав во сне что-то неразборчивое.

22

   Мы проснулись одновременно — от шума, который доносился через; окно. С крыши спустился на веревке человек, поставил ногу на подоконник и стукнул об стекло: он чинил водосточную трубу. Такое пробуждение сразу развеселило нас.
   Ты лег спать, не сняв часов с руки.
   — Папа, — сказал ты, — непременно заболел бы от такого дела. — И добавил: — Ну, вставай. Пойдем в Канос-су. — И засмеялся.
   — В истории ты силен, — сказал я.
   Хозяйка и другие жильцы уже ушли. Я повел тебя в кухню умываться. Потом ты уложил свои вещи в кожаную сумку, и мы отправились.
   — Не хочешь ли позавтракать? — спросил ты. — Позволь мне пригласить тебя.
   — Ты прямо богач.
   — Пинг-понгом зарабатываю. — Ты снова покраснел. Для тебя явно наступила пора возмужания, переходный период, и всякий раз, как твое новое формирующееся «я» раскрывалось в каких-нибудь рискованных действиях и положениях, твое прежнее «я» призывало тебя к порядку.
   Мы зашли в молочную около префектуры и заказали кофе с молоком и печенье.
   — Масла? — спросила хозяйка, сама обслуживавшая посетителей.
   — Да.
   Она вернулась с двумя порциями масла и, кроме того, принесла варенья и булочек.
   — Я захватила и варенье, чтоб не ходить лишний раз, — пояснила она.
   Это была молодая задорная женщина с откровенным дразнящим взглядом и походкой. Я был знаком с ней, она мне нравилась, знала это и охотно шутила со мной.
   — Нет ли апельсинового варенья? — спросил ты.