Страница:
— Только в банках. Если вам в самом деле очень хочется, могу открыть.
— Вот и чудесно, угостите его, — сказал я. — Кстати, вы знаете, что это мой брат?
Ты внимательно прислушивался, смущенный и в то же время довольный.
— Я готова была за это поручиться, — сказала она.
— Но ведь мы же не похожи, — воскликнул ты поспешно, почти невежливо.
— Это вам так кажется, — ответила она. — У вас у обоих такой вид, будто вы все на свете знаете.
Она направилась к стойке; я видел, что ты следишь за ней глазами: ты смотрел на нее, как подросток, который знает, что такое женщина; в твоем взгляде горело желание подростка. Я хотел что-то сказать, но слова замерли у меня на губах. Теперь настал мой черед смутиться и, кажется, покраснеть. Она вернулась к нашему столику и, обращаясь к тебе, сказала:
— Ваш братец — поэт, но по утрам у него аппетит, как у грузчика.
Кто— то за соседним столиком постучал ложечкой
о стакан. Положив варенья на блюдечки, она отошла. На прощанье она метнула в меня задорный взгляд и улыбнулась.
— Все горим, а? — бросил я ей.
— Кипим, — ответила она и улыбнулась еще задорнее. Такова была наша грубоватая манера шутить.
Когда мы снова подозвали ее, чтоб расплатиться, она сказала тебе:
— Не обращайте внимания. Мы с вашим братом добрые друзья.
— Ты хорошо ее знаешь? — спросил ты после того, как мы некоторое время в молчанье шагали по улице. — Ты меня туда повел, потому что она твоя любовница?
Ты снова покраснел, но твои голубые глаза улыбались: ты выражал мне одобрение, в котором не было надобности, но оно окончательно устанавливало дружбу между нами. Мне пришлось разочаровать тебя, но ты мне не по-верил.
Мы были уже на виа Парионе. Перед тем как войти в Боргоньисанти, ты внезапно остановился, как будто открывшаяся перед нами улица с гостиницами на одной сторонe и тесно прижатыми друг к другу магазинами на другой внезапно вернула тебя к действительности. На секунду мне показалось, будто ты стараешься придать своему лицу какое-то иное выражение. Ты снова стал прежним, каким был до нашей встречи, и сначала я подумал: ты лицемер, но тут же понял, что ты несчастен.
Ты сказал:
— Право же, лучше я пойду один.
— Я постою немного у ворот, на случай, если понадоблюсь.
Ты слабо улыбнулся.
— Ты еще зайдешь ко мне? — спросил я.
— Встретимся в четверг у бабушки.
Я подождал поодаль, напротив дома; я не без удовольствия уклонился от встречи с твоим покровителем, избежав всех тех упреков в неблагодарности, которые несомненно услышал бы от него, начиная с трехсот лир, взятых в долг нашим отцом. Я ждал и думал, что, проведя вместе столько времени, мы не поговорили о нашем отце, лишь едва упомянув о нем, словно для тебя наш отец не существовал вовсе. И для девушки Джулианы у тебя не нашлось ни одного слова, которое показало бы, что ты о ней беспокоишься, словно и она для тебя никогда не существовала. И тут я подумал, что некоторые уголки твоей души все еще остаются для меня темными.
Подождав с полчаса, я ушел.
23
24
25
26
27
28
— Вот и чудесно, угостите его, — сказал я. — Кстати, вы знаете, что это мой брат?
Ты внимательно прислушивался, смущенный и в то же время довольный.
— Я готова была за это поручиться, — сказала она.
— Но ведь мы же не похожи, — воскликнул ты поспешно, почти невежливо.
— Это вам так кажется, — ответила она. — У вас у обоих такой вид, будто вы все на свете знаете.
Она направилась к стойке; я видел, что ты следишь за ней глазами: ты смотрел на нее, как подросток, который знает, что такое женщина; в твоем взгляде горело желание подростка. Я хотел что-то сказать, но слова замерли у меня на губах. Теперь настал мой черед смутиться и, кажется, покраснеть. Она вернулась к нашему столику и, обращаясь к тебе, сказала:
— Ваш братец — поэт, но по утрам у него аппетит, как у грузчика.
Кто— то за соседним столиком постучал ложечкой
о стакан. Положив варенья на блюдечки, она отошла. На прощанье она метнула в меня задорный взгляд и улыбнулась.
— Все горим, а? — бросил я ей.
— Кипим, — ответила она и улыбнулась еще задорнее. Такова была наша грубоватая манера шутить.
Когда мы снова подозвали ее, чтоб расплатиться, она сказала тебе:
— Не обращайте внимания. Мы с вашим братом добрые друзья.
— Ты хорошо ее знаешь? — спросил ты после того, как мы некоторое время в молчанье шагали по улице. — Ты меня туда повел, потому что она твоя любовница?
Ты снова покраснел, но твои голубые глаза улыбались: ты выражал мне одобрение, в котором не было надобности, но оно окончательно устанавливало дружбу между нами. Мне пришлось разочаровать тебя, но ты мне не по-верил.
Мы были уже на виа Парионе. Перед тем как войти в Боргоньисанти, ты внезапно остановился, как будто открывшаяся перед нами улица с гостиницами на одной сторонe и тесно прижатыми друг к другу магазинами на другой внезапно вернула тебя к действительности. На секунду мне показалось, будто ты стараешься придать своему лицу какое-то иное выражение. Ты снова стал прежним, каким был до нашей встречи, и сначала я подумал: ты лицемер, но тут же понял, что ты несчастен.
Ты сказал:
— Право же, лучше я пойду один.
— Я постою немного у ворот, на случай, если понадоблюсь.
Ты слабо улыбнулся.
— Ты еще зайдешь ко мне? — спросил я.
— Встретимся в четверг у бабушки.
Я подождал поодаль, напротив дома; я не без удовольствия уклонился от встречи с твоим покровителем, избежав всех тех упреков в неблагодарности, которые несомненно услышал бы от него, начиная с трехсот лир, взятых в долг нашим отцом. Я ждал и думал, что, проведя вместе столько времени, мы не поговорили о нашем отце, лишь едва упомянув о нем, словно для тебя наш отец не существовал вовсе. И для девушки Джулианы у тебя не нашлось ни одного слова, которое показало бы, что ты о ней беспокоишься, словно и она для тебя никогда не существовала. И тут я подумал, что некоторые уголки твоей души все еще остаются для меня темными.
Подождав с полчаса, я ушел.
23
Приемная богадельни помещалась в темной комнате на первом этаже: выходила она во двор, где гуляли старушки из женского отделения в своей форменной одежде — платье из серой холщовой материи и черном переднике с завязками вокруг талии.
Привратница знала всех посетителей; едва они входили, она, обернувшись во двор, выкрикивала фамилию.
— Казати! — кричала она, и появлялась бабушка. Она была еще в добром здоровье, только ноги у нее
слегка дрожали; со двора в приемную вела одна ступенька, и, чтобы войти, бабушке приходилось хвататься за косяк двери. Бабушка всегда была чистенькой и аккуратной. Я говорил ей, что она некогда еще не выглядела так элегантно.
— Да ведь у нас осмотры по два раза в день! И ванна раз в неделю. Не успокоятся, пока мы не заболеем воспалением легких!
На это она особенно жаловалась.
— Обходятся с нами, как с малыми детьми! — говорила она.
В приемной всегда бывало много народу, слышался приглушенный говор. Старушки, выглядывая поверх го-лов своих родных, искали друг друга взглядом. Одна из них обращалась к бабушке:
— Вот видите, он пришел! А вы так беспокоились!
— Он приехал из Рима специально ради меня!
— А это моя невестка. Она мне принесла дюжину яиц и немножко масла, — говорила другая.
( — Живет не тужит эта невестка, — шептала мне бабушка. — Она сюда заглядывает не часто — как говорится, только когда папа римский помирает.)
— Балует вас внучек! Это ваш старший?
— Да, он специально приехал из Рима, чтобы повидаться со мной! А это ваш сын?
— Да, средний. Старший на работе.
( — У нее три взрослых сына, и они ее здесь держат, — шептала бабушка. — Будь твоя мама жива, со мной бы такого не случилось.)
Подавала голос еще одна старушка:
— Ваш внук похудел с прошлого раза.
— Он столько работает! — отвечала бабушка. — К тому же он устал с дороги. — И обращалась ко мне: — Ты и вправду сегодня бледней обычного.
— Я живу хорошо, уверяю тебя, — говорил я. — А ты как?
— Ну как я могу жить? Точно в тюрьме! Комната была темная, с низким потолком; мы сидели
друг против друга на плетеных скамеечках, держась за руки; бабушкины руки всегда были холодные. Мы подолгу молчали, поглаживая друг Другу руки; опуская глаза, я чувствовал на себе ее взгляд, в котором был упрек и благословение. Люди вокруг нас безостановочно болтали, на дворе звонил колокольчик, время от времени на пороге показывалась монахиня, потом снова исчезала.
— Это сестра Клементина, наша надзирательница. Но она такая славная! Она мне разрешила иметь свой ночной горшок, — говорила бабушка.
— А кормят по-прежнему плохо?
— Вечером очень мало дают. Дают чашку кофе, но это просто теплая водичка. А иногда тарелку пюре.
— Вкусное оно?
— На желудок давит. Я его не ем. Да ты ведь знаешь, я и дома почти никогда не ужинала.
— Ты по-прежнему отлучаешься раз в неделю?
— А что же мне, совсем замуроваться здесь? Навещаю кое-кого или по крайней мере хоть воздухом немножко дышу.
Она поправляла мне фуфайку у ворота трепетным движением 'матери или возлюбленной.
В тот четверг ты пришел в богадельню, как обещал, и бабушка просто себя не помнила от радости, что мы оба сидим вместе с ней. Она брала наши руки, подолгу держала их в своих и украдкой шмыгала носом, чтобы не расплакаться. Ты был немного смущен и поглядывал по сторонам, стараясь держаться непринужденно.
— Казати! Сегодня к вам оба внука пришли!
— Это дочь моя их прислала! Старший нарочно приехал из Рима, чтоб повидаться со мной!
Ты сказал:
— Бабушка, не отвечайте им!
Это звучало как упрек, и бабушка по-своему извинилась перед тобой: погладила тебя по голове. Ты обращался к ней на «вы», как тебя приучил с детства твой папа.
— Эти женщины говорят, будто я вас так пожираю глазами, что вы от этого худеете… Когда пойдете отсюда, остерегайтесь автомобилей. И будьте осторожны на площади Синьории, там всегда ветрено. Обойдите лучше по виа Кондотта!
Тогда я сказал:
— Бабушка, давай проведем пасху все втроем, хочешь? Пасха через две недели, мы пообедаем в ресторане.
— А синьор*** разрешит? — спросила бабушка; голос у нее дрожал. — Встретимся лучше вечерком. Меня на пасху звала к себе Семира. Заходите за мной.
— Папа разрешит, если вы не возражаете, — сказал ты. У бабушки вырвался ребяческий жест: она провела
пальцем у себя под носом, чтобы скрыть волнение. Притянув наши головы одна к другой, она поцеловала в лоб сначала тебя, потом меня. Влажный след ее губ остался у самых моих волос. Я сказал:
— Ты заранее зайди к Семире и откажись от приглашения. Мы придем за тобой в полдень.
Бабушка пыталась слабо протестовать, но потом сказала:
— Ты всегда был неслухом!
Привратница знала всех посетителей; едва они входили, она, обернувшись во двор, выкрикивала фамилию.
— Казати! — кричала она, и появлялась бабушка. Она была еще в добром здоровье, только ноги у нее
слегка дрожали; со двора в приемную вела одна ступенька, и, чтобы войти, бабушке приходилось хвататься за косяк двери. Бабушка всегда была чистенькой и аккуратной. Я говорил ей, что она некогда еще не выглядела так элегантно.
— Да ведь у нас осмотры по два раза в день! И ванна раз в неделю. Не успокоятся, пока мы не заболеем воспалением легких!
На это она особенно жаловалась.
— Обходятся с нами, как с малыми детьми! — говорила она.
В приемной всегда бывало много народу, слышался приглушенный говор. Старушки, выглядывая поверх го-лов своих родных, искали друг друга взглядом. Одна из них обращалась к бабушке:
— Вот видите, он пришел! А вы так беспокоились!
— Он приехал из Рима специально ради меня!
— А это моя невестка. Она мне принесла дюжину яиц и немножко масла, — говорила другая.
( — Живет не тужит эта невестка, — шептала мне бабушка. — Она сюда заглядывает не часто — как говорится, только когда папа римский помирает.)
— Балует вас внучек! Это ваш старший?
— Да, он специально приехал из Рима, чтобы повидаться со мной! А это ваш сын?
— Да, средний. Старший на работе.
( — У нее три взрослых сына, и они ее здесь держат, — шептала бабушка. — Будь твоя мама жива, со мной бы такого не случилось.)
Подавала голос еще одна старушка:
— Ваш внук похудел с прошлого раза.
— Он столько работает! — отвечала бабушка. — К тому же он устал с дороги. — И обращалась ко мне: — Ты и вправду сегодня бледней обычного.
— Я живу хорошо, уверяю тебя, — говорил я. — А ты как?
— Ну как я могу жить? Точно в тюрьме! Комната была темная, с низким потолком; мы сидели
друг против друга на плетеных скамеечках, держась за руки; бабушкины руки всегда были холодные. Мы подолгу молчали, поглаживая друг Другу руки; опуская глаза, я чувствовал на себе ее взгляд, в котором был упрек и благословение. Люди вокруг нас безостановочно болтали, на дворе звонил колокольчик, время от времени на пороге показывалась монахиня, потом снова исчезала.
— Это сестра Клементина, наша надзирательница. Но она такая славная! Она мне разрешила иметь свой ночной горшок, — говорила бабушка.
— А кормят по-прежнему плохо?
— Вечером очень мало дают. Дают чашку кофе, но это просто теплая водичка. А иногда тарелку пюре.
— Вкусное оно?
— На желудок давит. Я его не ем. Да ты ведь знаешь, я и дома почти никогда не ужинала.
— Ты по-прежнему отлучаешься раз в неделю?
— А что же мне, совсем замуроваться здесь? Навещаю кое-кого или по крайней мере хоть воздухом немножко дышу.
Она поправляла мне фуфайку у ворота трепетным движением 'матери или возлюбленной.
В тот четверг ты пришел в богадельню, как обещал, и бабушка просто себя не помнила от радости, что мы оба сидим вместе с ней. Она брала наши руки, подолгу держала их в своих и украдкой шмыгала носом, чтобы не расплакаться. Ты был немного смущен и поглядывал по сторонам, стараясь держаться непринужденно.
— Казати! Сегодня к вам оба внука пришли!
— Это дочь моя их прислала! Старший нарочно приехал из Рима, чтоб повидаться со мной!
Ты сказал:
— Бабушка, не отвечайте им!
Это звучало как упрек, и бабушка по-своему извинилась перед тобой: погладила тебя по голове. Ты обращался к ней на «вы», как тебя приучил с детства твой папа.
— Эти женщины говорят, будто я вас так пожираю глазами, что вы от этого худеете… Когда пойдете отсюда, остерегайтесь автомобилей. И будьте осторожны на площади Синьории, там всегда ветрено. Обойдите лучше по виа Кондотта!
Тогда я сказал:
— Бабушка, давай проведем пасху все втроем, хочешь? Пасха через две недели, мы пообедаем в ресторане.
— А синьор*** разрешит? — спросила бабушка; голос у нее дрожал. — Встретимся лучше вечерком. Меня на пасху звала к себе Семира. Заходите за мной.
— Папа разрешит, если вы не возражаете, — сказал ты. У бабушки вырвался ребяческий жест: она провела
пальцем у себя под носом, чтобы скрыть волнение. Притянув наши головы одна к другой, она поцеловала в лоб сначала тебя, потом меня. Влажный след ее губ остался у самых моих волос. Я сказал:
— Ты заранее зайди к Семире и откажись от приглашения. Мы придем за тобой в полдень.
Бабушка пыталась слабо протестовать, но потом сказала:
— Ты всегда был неслухом!
24
День клонился к вечеру, стоял уже конец марта, и в воздухе веяло весенним теплом. Плющ на фасаде богадельни, казалось, зазеленел ярче. После тьмы приемной закатный свет, озарявший дома, слепил нас. Мы словно вышли из тюрьмы. Мне было грустно, и я сжимал кулаки в карманах пальто. Потом взял тебя под руку. Ты рассеянно смотрел прямо перед собой, и мне показалось, что моя рука тяготит тебя. Тогда я спросил:
— Ну, как дома?
— Уладилось!
Ты по— прежнему глядел перед собой. Небо на горизонте нависло низко и окрасилось в белые и розовые тона, красный диск солнца угадывался за теми домами, верхние окна которых поблескивали.
Мы долго шли в молчании, инстинктивно свернув на виа Кондотта, как советовала бабушка. Ты предложил мне выпить шоколаду в баре «Флоренция»; в магазинах на виа де'Кальцайоли зажглись витрины, в центре города царило вечернее оживление. Ты медленно пил шоколад и вдруг, между двумя глотками, сказал:
— Папа хочет поговорить с тобой.
— Сейчас?
— Да, так будет лучше. Ничего нового он не скажет, но нужно доставить ему это удовольствие.
Твой папа ждал нас в своей комнате, где он воссоздал кусочек Виллы Росса. На стенах висели портрет барона и три литографии с изображением охоты на лисиц; и узнал деревянные кровати с фигурными украшениями, стулья, стол — ту мебель, которой были обставлены ваши комнаты в Сан-Леонардо. Это была довольно удобная комната, отделанная в темных тонах, и каждая вещь была здесь на своем определенном месте. «Комната-святилище», — подумал я. Здесь веяло атмосферой тех старых домов, где каждый квадратный сантиметр дышит воспоминаниями, которыми и живут их обитатели. Вернее, не живут, а медленно готовятся к смерти. В комнате царила та прежняя мера тишины, которую я успел забыть. Входя, и сказал: «Здравствуйте», — приглушенным голосом, как переговариваются в церкви с соседом.
Твой покровитель, в халате, откликнулся:
— Вот когда мы с тобой свиделись, бездельник.
Он засмеялся своим прежним смешком, ставшим теперь чуть-чуть сердечнее, и предложил мне стул. Мы уселись у стола.
Сначала он стал расспрашивать меня, как я живу, и, слушая мои уклончивые ответы, улыбался, обнажая свои желтые зубы на лице, обтянутом кожей цвета слоновой кости, словно продубленной временем. Наконец он сказал:
— Итак, вместо того чтобы служить примером для своего брата…
Смеркалось; ты зажег лампу на ночном столике, и в полумраке он начал свою речь. Он говорил мирным тоном, в котором, однако, все время сквозила ирония, сначала задевавшая меня; потом мое восприятие словно притупилась. Я слушал его и все время думал совсем о другом, прикидывал, что буду делать вечером, когда уйду отсюда. Он снова повторил историю твоего усыновления, подытожил все, что сделал для тебя; перечислил жертвы, вспомнил пресловутые «триста лир», упомянул о равнодушии, которое проявила семья к твоему будущему. Затем он сказал:
Я вовсе не намерен попрекать всем этим Ферруччо. Если бы время повернуло вспять, я поступил бы точно так же. Но теперь я уж ничего не могу сделать. Теперь я старик, без места, и мои сбережения на исходе. Я вырываю у себя кусок хлеба изо рта, чтоб он учился в школе, а он позволяет себе проваливаться на экзаменах. Я сделал все, чтобы воспитать его, а он гоняется за первой встречной потаскушкой. Я заявляю в твоем присутствии: либо Ферруччо возьмется за ум, либо я отошлю его к отцу. Пусть узнает, каково это! А если он и в этом году провалится, то я отправлю его работать.
Ты слушал его терпеливо, как слушают скучную лекцию под пристальным взглядом профессора; твое лицо ничего не выражало. А он все говорил спокойным тоном, перемежая свои саркастические смешки жестами.
— Видишь, до чего мы дошли? — сказал он мне, обводя рукой комнату. — Для него все это ничего не значит, как будто его ничто не касается. Он думает, что я вечен и что всю жизнь по утрам его будет ждать горячая ванна и завтрак. Он спохватится, когда я отправлю его работать!
Он говорил «отправлю работать», как человек, грозящий пыткой и не бросающий слов на ветер.
Потом он сказал:
— Очевидно, Ферруччо многое унаследовал от своей матери. Но надо, чтобы он сумел побороть себя.
Я стряхнул оцепенение и почувствовал, что весь вспыхнул.
— Что вы хотите сказать? — спросил я.
— Оставим, это слишком деликатная материя, — сказал твой покровитель.
Я с трудом сдержался: мне хотелось вскочить со стула и схватить его за отвороты халата; я подавил в себе рыдание и, продолжая сидеть на стуле, вспомнил твои слова, сказанные тогда в автомобиле. Наконец я нашел в себе силы сказать каким-то странным, вежливым тоном:
— Позволю себе заметить, что относительно мамы вы плохо осведомлены.
— Ты правильно делаешь, что защищаешь ее, — ответил он. — Но оставим этот разговор.
Тогда я встал, чтобы распрощаться.
— Ну, как дома?
— Уладилось!
Ты по— прежнему глядел перед собой. Небо на горизонте нависло низко и окрасилось в белые и розовые тона, красный диск солнца угадывался за теми домами, верхние окна которых поблескивали.
Мы долго шли в молчании, инстинктивно свернув на виа Кондотта, как советовала бабушка. Ты предложил мне выпить шоколаду в баре «Флоренция»; в магазинах на виа де'Кальцайоли зажглись витрины, в центре города царило вечернее оживление. Ты медленно пил шоколад и вдруг, между двумя глотками, сказал:
— Папа хочет поговорить с тобой.
— Сейчас?
— Да, так будет лучше. Ничего нового он не скажет, но нужно доставить ему это удовольствие.
Твой папа ждал нас в своей комнате, где он воссоздал кусочек Виллы Росса. На стенах висели портрет барона и три литографии с изображением охоты на лисиц; и узнал деревянные кровати с фигурными украшениями, стулья, стол — ту мебель, которой были обставлены ваши комнаты в Сан-Леонардо. Это была довольно удобная комната, отделанная в темных тонах, и каждая вещь была здесь на своем определенном месте. «Комната-святилище», — подумал я. Здесь веяло атмосферой тех старых домов, где каждый квадратный сантиметр дышит воспоминаниями, которыми и живут их обитатели. Вернее, не живут, а медленно готовятся к смерти. В комнате царила та прежняя мера тишины, которую я успел забыть. Входя, и сказал: «Здравствуйте», — приглушенным голосом, как переговариваются в церкви с соседом.
Твой покровитель, в халате, откликнулся:
— Вот когда мы с тобой свиделись, бездельник.
Он засмеялся своим прежним смешком, ставшим теперь чуть-чуть сердечнее, и предложил мне стул. Мы уселись у стола.
Сначала он стал расспрашивать меня, как я живу, и, слушая мои уклончивые ответы, улыбался, обнажая свои желтые зубы на лице, обтянутом кожей цвета слоновой кости, словно продубленной временем. Наконец он сказал:
— Итак, вместо того чтобы служить примером для своего брата…
Смеркалось; ты зажег лампу на ночном столике, и в полумраке он начал свою речь. Он говорил мирным тоном, в котором, однако, все время сквозила ирония, сначала задевавшая меня; потом мое восприятие словно притупилась. Я слушал его и все время думал совсем о другом, прикидывал, что буду делать вечером, когда уйду отсюда. Он снова повторил историю твоего усыновления, подытожил все, что сделал для тебя; перечислил жертвы, вспомнил пресловутые «триста лир», упомянул о равнодушии, которое проявила семья к твоему будущему. Затем он сказал:
Я вовсе не намерен попрекать всем этим Ферруччо. Если бы время повернуло вспять, я поступил бы точно так же. Но теперь я уж ничего не могу сделать. Теперь я старик, без места, и мои сбережения на исходе. Я вырываю у себя кусок хлеба изо рта, чтоб он учился в школе, а он позволяет себе проваливаться на экзаменах. Я сделал все, чтобы воспитать его, а он гоняется за первой встречной потаскушкой. Я заявляю в твоем присутствии: либо Ферруччо возьмется за ум, либо я отошлю его к отцу. Пусть узнает, каково это! А если он и в этом году провалится, то я отправлю его работать.
Ты слушал его терпеливо, как слушают скучную лекцию под пристальным взглядом профессора; твое лицо ничего не выражало. А он все говорил спокойным тоном, перемежая свои саркастические смешки жестами.
— Видишь, до чего мы дошли? — сказал он мне, обводя рукой комнату. — Для него все это ничего не значит, как будто его ничто не касается. Он думает, что я вечен и что всю жизнь по утрам его будет ждать горячая ванна и завтрак. Он спохватится, когда я отправлю его работать!
Он говорил «отправлю работать», как человек, грозящий пыткой и не бросающий слов на ветер.
Потом он сказал:
— Очевидно, Ферруччо многое унаследовал от своей матери. Но надо, чтобы он сумел побороть себя.
Я стряхнул оцепенение и почувствовал, что весь вспыхнул.
— Что вы хотите сказать? — спросил я.
— Оставим, это слишком деликатная материя, — сказал твой покровитель.
Я с трудом сдержался: мне хотелось вскочить со стула и схватить его за отвороты халата; я подавил в себе рыдание и, продолжая сидеть на стуле, вспомнил твои слова, сказанные тогда в автомобиле. Наконец я нашел в себе силы сказать каким-то странным, вежливым тоном:
— Позволю себе заметить, что относительно мамы вы плохо осведомлены.
— Ты правильно делаешь, что защищаешь ее, — ответил он. — Но оставим этот разговор.
Тогда я встал, чтобы распрощаться.
25
В ту ночь, которую мы провели вместе, ты спросил меня, как я «выкручиваюсь», а я не сказал тебе, что время от времени подрабатываю немного денег, собирая в библиотеке материалы для моих друзей, студентов университета. Как раз под пасху я получил свой заработок.
Ты пришел точно в условленное время, и мы вместе отравились за бабушкой к Семире, старой знакомой нашей семьи; она жила в переулке Петрарки между воротами Сан-Фредиано и Порта Романа.
Я коротко осведомился:
— Папа тебя охотно отпустил?
Я ожидал услышать что-нибудь относительно моего визита, но ты ограничился односложным «да» и ничего больше не добавил.
Я спросил:
— Куда мы поведем бабушку? Что скажешь насчет peсторана «Оресте»?
— А тебе не кажется, что там уж слишком шикарно?
— Ну тогда в «Пеннелло»?
— Да что ты!
— По-твоему, лучше пойти в какой-нибудь второразрядный ресторан? Имей в виду, что деньги у меня есть.
— Я не поэтому.
— Ну, а в «Чевиоза», как по-твоему?
— Мне кажется, что нам лучше будет где-нибудь в загородном ресторане.
Оба мы думали об одном и том же, но не решались сказать. Я подзадорил тебя:
— Почему в загородном? Не надо утомлять бабушку.
— Мы сядем в трамвай. Это из-за одежды. По ее форме все сразу узнают, что она из богадельни.
— А ты этого стыдишься? — спросил я тебя — и себя самого.
— Мы можем встретить кого-нибудь из знакомых и…
— Да, так, пожалуй, лучше. А то ведь бабушке будет неприятно. Первые два месяца она совсем не выходила из богадельни, потому что стыдилась формы.
Меня охватила глубокая грусть — та грусть, которая граничит с упадком духа, когда человек опускает руки и не чувствует себя больше ни униженным, ни оскорбленным.
Мы шли рабочими кварталами. Было пасхальное воскресенье, и площадь Кармине кишела народом, который спешил к мессе; витрины колбасных лавок ломились от изобилия товаров; прилавки мясных были наполовину опустошены, словно после внезапного налета; медленна поворачивались огромные вертела с цыплятами и дичью в закусочных; особенно многолюдно было в кондитерских; чувствовалось, что самый скромный домашний бюджет был на этот раз нарушен, чтобы отпраздновать пасху И весь этот люд, плохо одетый, шумный, бессознательно приноравливал свое поведение к необычной торжественности; крылечки домов были вымыты, редко где на окнах сушилось белье. Мужчины играли в карты, сидя за столиками, выставленными на тротуаре у таверны, и когда мы проходили мимо, один из них крикнул:
— Ах чтоб тебя… Ведь я обещал жене не ругаться, пока не съем свяченое яичко!
Немного подальше какой-то паренек попросил у нас прикурить, подмигнул и сказал:
— Запрещается! Пасха!
В этом общем расположении духа не было ни ханжества, ни благочестия, в нем ощущалось безотчетное стремление уйти в круг самых близких и любимых людей, словно для того, чтобы испытать прочность их привязанности, и это чувство было гораздо глубже полузабытом обрядности. На каждом лице ясно можно было прочесть удовлетворение: как хорошо иметь семью и чувствовать себя под ее защитой.
Ты шел рядом со мной, элегантный и серьезный, поглядывая себе под ноги, на мостовую, местами выщербленную, усеянную отбросами, бумажками, конским навозом. Мы вышли на прямой, чисто подметенный бульвар; на деревьях уже зазеленела листва. Сегодня ты не возбуждал во мне желания поделиться с тобой мыслями.
— Ты рад, что проводишь пасху со мной и с бабушкой? — спросил я. И добавил: — Это первая пасха, которую ты проводишь в семье.
Ты посмотрел на меня немного удивленно, слегка улыбнулся и сказал:
— А почему мы не пошли к нашему отцу? Тогда обошлось бы без всяких осложнений.
— Верно, наш отец приглашал нас. Но потом я решил отказаться — подумал, что ты будешь себя неловко чувствовать.
— Хм, хм, — промычал ты неопределенно.
Ты пришел точно в условленное время, и мы вместе отравились за бабушкой к Семире, старой знакомой нашей семьи; она жила в переулке Петрарки между воротами Сан-Фредиано и Порта Романа.
Я коротко осведомился:
— Папа тебя охотно отпустил?
Я ожидал услышать что-нибудь относительно моего визита, но ты ограничился односложным «да» и ничего больше не добавил.
Я спросил:
— Куда мы поведем бабушку? Что скажешь насчет peсторана «Оресте»?
— А тебе не кажется, что там уж слишком шикарно?
— Ну тогда в «Пеннелло»?
— Да что ты!
— По-твоему, лучше пойти в какой-нибудь второразрядный ресторан? Имей в виду, что деньги у меня есть.
— Я не поэтому.
— Ну, а в «Чевиоза», как по-твоему?
— Мне кажется, что нам лучше будет где-нибудь в загородном ресторане.
Оба мы думали об одном и том же, но не решались сказать. Я подзадорил тебя:
— Почему в загородном? Не надо утомлять бабушку.
— Мы сядем в трамвай. Это из-за одежды. По ее форме все сразу узнают, что она из богадельни.
— А ты этого стыдишься? — спросил я тебя — и себя самого.
— Мы можем встретить кого-нибудь из знакомых и…
— Да, так, пожалуй, лучше. А то ведь бабушке будет неприятно. Первые два месяца она совсем не выходила из богадельни, потому что стыдилась формы.
Меня охватила глубокая грусть — та грусть, которая граничит с упадком духа, когда человек опускает руки и не чувствует себя больше ни униженным, ни оскорбленным.
Мы шли рабочими кварталами. Было пасхальное воскресенье, и площадь Кармине кишела народом, который спешил к мессе; витрины колбасных лавок ломились от изобилия товаров; прилавки мясных были наполовину опустошены, словно после внезапного налета; медленна поворачивались огромные вертела с цыплятами и дичью в закусочных; особенно многолюдно было в кондитерских; чувствовалось, что самый скромный домашний бюджет был на этот раз нарушен, чтобы отпраздновать пасху И весь этот люд, плохо одетый, шумный, бессознательно приноравливал свое поведение к необычной торжественности; крылечки домов были вымыты, редко где на окнах сушилось белье. Мужчины играли в карты, сидя за столиками, выставленными на тротуаре у таверны, и когда мы проходили мимо, один из них крикнул:
— Ах чтоб тебя… Ведь я обещал жене не ругаться, пока не съем свяченое яичко!
Немного подальше какой-то паренек попросил у нас прикурить, подмигнул и сказал:
— Запрещается! Пасха!
В этом общем расположении духа не было ни ханжества, ни благочестия, в нем ощущалось безотчетное стремление уйти в круг самых близких и любимых людей, словно для того, чтобы испытать прочность их привязанности, и это чувство было гораздо глубже полузабытом обрядности. На каждом лице ясно можно было прочесть удовлетворение: как хорошо иметь семью и чувствовать себя под ее защитой.
Ты шел рядом со мной, элегантный и серьезный, поглядывая себе под ноги, на мостовую, местами выщербленную, усеянную отбросами, бумажками, конским навозом. Мы вышли на прямой, чисто подметенный бульвар; на деревьях уже зазеленела листва. Сегодня ты не возбуждал во мне желания поделиться с тобой мыслями.
— Ты рад, что проводишь пасху со мной и с бабушкой? — спросил я. И добавил: — Это первая пасха, которую ты проводишь в семье.
Ты посмотрел на меня немного удивленно, слегка улыбнулся и сказал:
— А почему мы не пошли к нашему отцу? Тогда обошлось бы без всяких осложнений.
— Верно, наш отец приглашал нас. Но потом я решил отказаться — подумал, что ты будешь себя неловко чувствовать.
— Хм, хм, — промычал ты неопределенно.
26
Дверь открыла дочь Семиры, вся семья встретила нас приветливо, каждому поднесли по стакану наливки. Хозяева предложили провести праздник у них, но я, должно быть из духа противоречия, упорно отказывался, видя, что ты бы с радостью согласился, «чтобы избежать неприятностей».
— А где бабушка?
— Она тут рядом, сейчас придет.
— А вот и бабушка! — воскликнула Семира, открывая кухонную дверь.
На пороге появилась наша бабушка, но она совсем преобразилась. На ней было зеленое, узкое в плечах платье из тяжелой материи, напоминавшей парчу, с черным бархатным воротничком; с шеи, словно епитрахиль, ниспадал черный шелковый платок, а широкая юбка доходила до щиколоток. Бабушка уложила волосы узлом на затылке; в ушах красовались черные с золотыми ободками серьги. Сложив руки, бабушка ступала слегка неуверенно, точно девочка, которая в первый раз подходит к причастию: лицо ее выражало робкую радость и волнение.
— Бабушка-то наша как нарядилась, — сказала Семира. — А вот и женихи. Ей прямо не терпится их расцеловать.
Мы оба одновременно кинулись к бабушке, и она заключила нас в объятия. Потом, словно извиняясь перед друзьями, сказала:
— Ведь за всю жизнь я ни разу не обнимала их обоих сразу.
Я поглаживал ее руку и скоро узнал это платье: бабушка надевала его только по большим праздникам, а таких праздников после смерти матери у нас было так мало, вернее сказать — совсем не было. Ты сносил нежности бабушки с улыбкой и говорил ей:
— Вы такая нарядная, бабушка. Точно настоящая синьора.
— Видите, — заметила Семира. — Раз он говорит, значит так и есть, ведь он-то уж знает толк в нарядах.
— Это хорошее платье. Мне сшила его ваша мать за
несколько месяцев до смерти. Я его и десяти раз-то, верно, не надевала. Из нарядных платьев оно одно у меня и осталось. Как умру, вы меня в него и обрядите, только не позабудьте. Я отдаю его на хранение Семире.
Бабушка была уверена, что мы примем приглашение Семиры; она боялась выйти на улицу в нарядном платье.
— Если за мной проследит какая-нибудь монахиня, мне на три месяца запретят отлучаться из богадельни и занесут в список поднадзорных. Сестра Клементина отберет у меня ночной горшок. Мне боязно. Но я настаивал, да и ты поддержал меня.
— Мы будем осторожны и загородим тебя.
Семира сказала бабушке:
— Если я и теперь буду уговаривать вас остаться, вы можете обидеться. Да и кто вас, Роза, узнает? Вы совсем преобразились!
— Мы возьмем пролетку, — сказал я.
Но бабушка отказывалась, церемонная, словно молоденькая девушка, решившая каприза, ради отказаться от прогулки, которая доставила бы ей столько радости. Касаясь губами ее уха, я шепнул:
— Втроем нам будет свободнее. И потом — Ферруччо здесь неловко себя чувствует.
— Зато денег меньше уйдет, — возразила бабушка. Я понял, что она понемногу сдается.
— А где бабушка?
— Она тут рядом, сейчас придет.
— А вот и бабушка! — воскликнула Семира, открывая кухонную дверь.
На пороге появилась наша бабушка, но она совсем преобразилась. На ней было зеленое, узкое в плечах платье из тяжелой материи, напоминавшей парчу, с черным бархатным воротничком; с шеи, словно епитрахиль, ниспадал черный шелковый платок, а широкая юбка доходила до щиколоток. Бабушка уложила волосы узлом на затылке; в ушах красовались черные с золотыми ободками серьги. Сложив руки, бабушка ступала слегка неуверенно, точно девочка, которая в первый раз подходит к причастию: лицо ее выражало робкую радость и волнение.
— Бабушка-то наша как нарядилась, — сказала Семира. — А вот и женихи. Ей прямо не терпится их расцеловать.
Мы оба одновременно кинулись к бабушке, и она заключила нас в объятия. Потом, словно извиняясь перед друзьями, сказала:
— Ведь за всю жизнь я ни разу не обнимала их обоих сразу.
Я поглаживал ее руку и скоро узнал это платье: бабушка надевала его только по большим праздникам, а таких праздников после смерти матери у нас было так мало, вернее сказать — совсем не было. Ты сносил нежности бабушки с улыбкой и говорил ей:
— Вы такая нарядная, бабушка. Точно настоящая синьора.
— Видите, — заметила Семира. — Раз он говорит, значит так и есть, ведь он-то уж знает толк в нарядах.
— Это хорошее платье. Мне сшила его ваша мать за
несколько месяцев до смерти. Я его и десяти раз-то, верно, не надевала. Из нарядных платьев оно одно у меня и осталось. Как умру, вы меня в него и обрядите, только не позабудьте. Я отдаю его на хранение Семире.
Бабушка была уверена, что мы примем приглашение Семиры; она боялась выйти на улицу в нарядном платье.
— Если за мной проследит какая-нибудь монахиня, мне на три месяца запретят отлучаться из богадельни и занесут в список поднадзорных. Сестра Клементина отберет у меня ночной горшок. Мне боязно. Но я настаивал, да и ты поддержал меня.
— Мы будем осторожны и загородим тебя.
Семира сказала бабушке:
— Если я и теперь буду уговаривать вас остаться, вы можете обидеться. Да и кто вас, Роза, узнает? Вы совсем преобразились!
— Мы возьмем пролетку, — сказал я.
Но бабушка отказывалась, церемонная, словно молоденькая девушка, решившая каприза, ради отказаться от прогулки, которая доставила бы ей столько радости. Касаясь губами ее уха, я шепнул:
— Втроем нам будет свободнее. И потом — Ферруччо здесь неловко себя чувствует.
— Зато денег меньше уйдет, — возразила бабушка. Я понял, что она понемногу сдается.
27
У Порта Романа пролеток не было, и мы решили взять такси. Однако бабушка отказывалась.
— Куда это вы собрались?
— В «Оресте».
— Да вы с ума сошли! Нас оттуда вышвырнут.
Ты улыбался, в твоем отношении к бабушке проскальзывала снисходительность, и я не мог понять, что это — симпатия или пренебрежение.
— А куда бы вам хотелось пойти? — спросил ты.
— В какой-нибудь ресторан подешевле.
В каждом ее жесте, каждом слове сквозила радость, и она, видно, всей душой желала как можно дольше наслаждаться ею.
— А почему бы нам не поехать за город? — предложил я.
Мы заставили ее сесть в такси. Машина стремительно выехала на виа Сенезе. Несколько коротких минут — и мы уже на холме. Бабушка сидела между нами, растерявшись от счастья.
— Я же первый раз катаюсь в такси. О! Мы уже у Дуэ Страде. Сколько лет я здесь не была! Виа дель Джельсомино мы уже проехали?
Мы с тобой жались по краям сиденья, чтобы ей было посвободнее.
— Мне кажется, будто я на карусели, — сказала бабушка. — Сколько же это будет стоить?!
Тогда ты сказал:
— Почему вы все беспокоитесь о деньгах? Думайте только о развлечениях!
— Мальчик мой, деньги достаются в поте лица. Твое счастье, что ты этого не знаешь.
После такого ответа ты нахмурился; она это заметила, положила руку тебе на колено и спросила:
— Ты на меня обиделся?
Мы миновали городскую заставу; дорогу запрудили машины и повозки, и нам пришлось двигаться вслед за трамваем черепашьим шагом. Внимание бабушки привлекла стена справа от нас, над стеной виднелись верхушки ив и кипарисов.
— Это кладбище Аллори, — сказала она, обернувшись к тебе. — Здесь и могила барона, верно?
Ты прижался лицом к стеклу и невольно снял шляпу. Машина уже набрала скорость, и вскоре мы подъехали к селению Галлуццо, которое словно вымерло.
— Они сейчас уплетают индюка, — сказал я. — Но скоро и мы до него доберемся.
— Но они празднуют дома, всей семьей, а мы путешествуем, словно иностранцы, — сказала бабушка и, прикрыв глаза, откинулась на спинку сиденья.
Машина замедлила ход, проезжая по мостику через Эму, снова выехала на дорогу, и слева показался подъем, ведущий к Чертозе.
Ты сказал:
— Бабушка, вот мы и в Чертозе. Вам нравится ликер, который приготовляют здешние монахи?
Так ты старался развлечь ее, и в голосе твоем звучала сердечность; мы незаметно обменялись взволнованными ликующими взглядами, словно сидели у изголовья больного, чудом избежавшего смерти. Бабушка встрепенулась и ответила:
— Я тоже знаю рецепт. И могла бы приготовить ликер не хуже!
По правую сторону от нас поля, обнесенные низенькой стенкой, спускались к речке, которая образовывала здесь излучину и исчезала вдали — там, где виднелись заводские корпуса и крестьянские домишки, окруженные оливами и кипарисами.
Шофер затормозил возле сельского домика, одиноко стоявшего у края дороги. Сверху во всю длину фасада протянулась вывеска «Траттория с садом. — Вина и приправы», а пониже на стене, обращенной к деревне, было выведено красивыми буквами: «Проводит борозду плуг, но защищает ее меч».
Бабушка сказала:
— Хватит ребячиться! Отпустите машину. Обратно поедем трамваем.
Мы вышли и направились прямо в «сад» — небольшой голый дворик, обнесенный зеленой изгородью; в дальнем конце был кирпичный парапет, с которого открывался вид на Эму. За накрытыми столиками ел и веселился народ: слова и смех в прозрачном, пронизанном солнцем воздухе звучали как-то необычно, они словно повисали в пустоте, напрасно дожидаясь эха. Женщина, которая провела нас в сад, спросила:
— Вы будете обедать на воздухе или желаете занять столик в зале?
— Лучше в зале, — ответил я. — Здесь довольно прохладно.
Зал в конце сада со своими двумя большими окнами, выходившими на реку, напоминал оранжерею. Мы сели за столик у окна, поодаль от других трех или четырех столов, за которыми обедали и веселились незнакомые нам люди. И все время мы словно были одни во всем зале: ты, я и бабушка.
— Куда это вы собрались?
— В «Оресте».
— Да вы с ума сошли! Нас оттуда вышвырнут.
Ты улыбался, в твоем отношении к бабушке проскальзывала снисходительность, и я не мог понять, что это — симпатия или пренебрежение.
— А куда бы вам хотелось пойти? — спросил ты.
— В какой-нибудь ресторан подешевле.
В каждом ее жесте, каждом слове сквозила радость, и она, видно, всей душой желала как можно дольше наслаждаться ею.
— А почему бы нам не поехать за город? — предложил я.
Мы заставили ее сесть в такси. Машина стремительно выехала на виа Сенезе. Несколько коротких минут — и мы уже на холме. Бабушка сидела между нами, растерявшись от счастья.
— Я же первый раз катаюсь в такси. О! Мы уже у Дуэ Страде. Сколько лет я здесь не была! Виа дель Джельсомино мы уже проехали?
Мы с тобой жались по краям сиденья, чтобы ей было посвободнее.
— Мне кажется, будто я на карусели, — сказала бабушка. — Сколько же это будет стоить?!
Тогда ты сказал:
— Почему вы все беспокоитесь о деньгах? Думайте только о развлечениях!
— Мальчик мой, деньги достаются в поте лица. Твое счастье, что ты этого не знаешь.
После такого ответа ты нахмурился; она это заметила, положила руку тебе на колено и спросила:
— Ты на меня обиделся?
Мы миновали городскую заставу; дорогу запрудили машины и повозки, и нам пришлось двигаться вслед за трамваем черепашьим шагом. Внимание бабушки привлекла стена справа от нас, над стеной виднелись верхушки ив и кипарисов.
— Это кладбище Аллори, — сказала она, обернувшись к тебе. — Здесь и могила барона, верно?
Ты прижался лицом к стеклу и невольно снял шляпу. Машина уже набрала скорость, и вскоре мы подъехали к селению Галлуццо, которое словно вымерло.
— Они сейчас уплетают индюка, — сказал я. — Но скоро и мы до него доберемся.
— Но они празднуют дома, всей семьей, а мы путешествуем, словно иностранцы, — сказала бабушка и, прикрыв глаза, откинулась на спинку сиденья.
Машина замедлила ход, проезжая по мостику через Эму, снова выехала на дорогу, и слева показался подъем, ведущий к Чертозе.
Ты сказал:
— Бабушка, вот мы и в Чертозе. Вам нравится ликер, который приготовляют здешние монахи?
Так ты старался развлечь ее, и в голосе твоем звучала сердечность; мы незаметно обменялись взволнованными ликующими взглядами, словно сидели у изголовья больного, чудом избежавшего смерти. Бабушка встрепенулась и ответила:
— Я тоже знаю рецепт. И могла бы приготовить ликер не хуже!
По правую сторону от нас поля, обнесенные низенькой стенкой, спускались к речке, которая образовывала здесь излучину и исчезала вдали — там, где виднелись заводские корпуса и крестьянские домишки, окруженные оливами и кипарисами.
Шофер затормозил возле сельского домика, одиноко стоявшего у края дороги. Сверху во всю длину фасада протянулась вывеска «Траттория с садом. — Вина и приправы», а пониже на стене, обращенной к деревне, было выведено красивыми буквами: «Проводит борозду плуг, но защищает ее меч».
Бабушка сказала:
— Хватит ребячиться! Отпустите машину. Обратно поедем трамваем.
Мы вышли и направились прямо в «сад» — небольшой голый дворик, обнесенный зеленой изгородью; в дальнем конце был кирпичный парапет, с которого открывался вид на Эму. За накрытыми столиками ел и веселился народ: слова и смех в прозрачном, пронизанном солнцем воздухе звучали как-то необычно, они словно повисали в пустоте, напрасно дожидаясь эха. Женщина, которая провела нас в сад, спросила:
— Вы будете обедать на воздухе или желаете занять столик в зале?
— Лучше в зале, — ответил я. — Здесь довольно прохладно.
Зал в конце сада со своими двумя большими окнами, выходившими на реку, напоминал оранжерею. Мы сели за столик у окна, поодаль от других трех или четырех столов, за которыми обедали и веселились незнакомые нам люди. И все время мы словно были одни во всем зале: ты, я и бабушка.
28
Перед тем несколько дней шли дожди, и Эма, узкая и бурная, приняв эти последние зимние ливни, ночью вышла из берегов и захлебнулась песком у первых борозд полей. Напротив нас, по другую сторону совсем неширокой в этом месте речки, неподвижно стояла водяная мельница, а рядом деревенский домик, на фасаде которого было написано: «Вот война, которую мы предпочитаем». Чья-то свинья рылась в грязи, и тут же, почти у самого берега, паслась скотина. В единственном окне домика появилась девушка и запела. Через полуоткрытые окна зала к нам донеслась старая песенка:
И мы засмеялись. Из нас троих она была самой молодой.
Ты раскраснелся, я еще никогда не видел тебя таким оживленным и довольным. Мы пообедали «точно синьоры», как сказала бабушка, которая ела совсем мало и не поддалась нашим уговорам отведать еще цыпленка или фруктов. Отказалась она и во второй раз пригубить вино.
— По праздникам сестра Клементина специально заговаривает с нами, делает вид, будто ей интересно, как мы провели время, а сама принюхивается. Если она заметит, что я выпила, быть беде!
Немного возбужденный вином, ты неосторожно пошутил:
— Она может забрать у вас ночной горшок, да?
Лицо твое тут же залилось краской, и ты, смущенно взглянув на меня, добавил:
— Простите меня, бабушка. Но бабушка спокойно ответила:
— А ты как думаешь? Когда я знаю, что горшок стоит под кроватью, он мне и не нужен. Но если его нет, я как назло, встаю три или четыре раза за ночь. Уборная на другом конце дома, а по коридору ветер так и гуляет.
— Вот глупая! — сказала бабушка.
Табарин, ты царство мое золотое,
для тебя я — король всех сердец;
но навек покорило меня одно сердце,
увы, я стал рабом,
хоть все и считают меня королем…
И мы засмеялись. Из нас троих она была самой молодой.
Ты раскраснелся, я еще никогда не видел тебя таким оживленным и довольным. Мы пообедали «точно синьоры», как сказала бабушка, которая ела совсем мало и не поддалась нашим уговорам отведать еще цыпленка или фруктов. Отказалась она и во второй раз пригубить вино.
— По праздникам сестра Клементина специально заговаривает с нами, делает вид, будто ей интересно, как мы провели время, а сама принюхивается. Если она заметит, что я выпила, быть беде!
Немного возбужденный вином, ты неосторожно пошутил:
— Она может забрать у вас ночной горшок, да?
Лицо твое тут же залилось краской, и ты, смущенно взглянув на меня, добавил:
— Простите меня, бабушка. Но бабушка спокойно ответила:
— А ты как думаешь? Когда я знаю, что горшок стоит под кроватью, он мне и не нужен. Но если его нет, я как назло, встаю три или четыре раза за ночь. Уборная на другом конце дома, а по коридору ветер так и гуляет.