Ноги, кажется, могут согнуться в любую сторону, настолько они стали безвольными. Или я просто устал? Кошусь налево, пытаюсь увидеть Шею, где он? Сразу же вижу – он бежит с отделением Хасана, машет мне рукой, держа у лица рацию. Слышу его голос.
   – Ваш дом – второй справа. Второй справа.
   – Наш дом – второй справа! – говорю Язве. Он никак не отвечает.
   «У него же у самого рация», – догадываюсь я.
   Танк резко встает, будто уперся в скалу. Обегая его, слышу, как за спиной кто-то дышит уже со всхлипами, будто плачет. Не хочу смотреть кто.
   Дом весь расползается перед глазами, у меня никак не получается заглянуть в окно, присмотреться – не видно ли там что-нибудь.
   Чердак… Чердак закрыт. И забор, где тут калитка в этом отсыревшем частоколе? Перепрыгивать?
   Андрюха Конь, видимо, тоже не нашедший калитки, с разбегу бьет в забор ногой, сразу разломив верхнюю поперечную рейку. Хватает колья руками и вытягивает их из земли, крушит крепкое дерево. Стоит такой треск, будто он рвет забор на части. Андрюха проходит в ощетинившийся гвоздями и щепьем прогал. Следом, рванув зацепившийся за что-то рукав, вбегаю я, неотрывно глядя в окно, находящееся ровно напротив прогала. Окно отражает солнце, вставшее за нашей спиной. В два прыжка долетаю до стены, встаю у окна. Язва пробегает ко входу в дом, который расположен с правого бока, я успел заметить этот вход – угадал по приступкам.
   Пацаны впрыгивают во двор один за другим.
   – Окружаем! – говорю я пацанам и делаю при этом круговое движение указательным пальцем. – Гранаты приготовьте.
   Разворачиваюсь к окну, пытаюсь заглянуть в него сбоку и тычу в стекло наискосок нацеленным в нутро дома стволом. Ничего не вижу, отсвечивает… Кусок грязной стены в желтых, кажется, обоях… А вдруг там кто-то стоит посреди комнаты с базукой в руках и целит в нас?
   Вижу боковым зрением, как Женя Кизяков чуть левей от пролома пытается перелезть через забор, неловко усаживается наверху и прыгает на ноги с двухметровой высоты возле небольшого сарайчика.
   – Степа! – зову я Черткова. – Давай к Кизе!
   Степка подбегает к Кизе, тот что-то показывает ему знаками. Степка кивает. Кизя поднимает автомат, упирает приклад в плечо, наводит ствол прямо на закрытую дверь сарайчика. Степа, стоя сбоку, в правой вертикально держа автомат, левой рукой открывает дверь, тут же прячась за косяк. Кизя, не опуская автомата, заглядывает внутрь. Пинает что-то ногой. Раздается звон.
   Бухает взрыв в соседнем доме, там трудится отделение Хасана. Где-то раздается автоматная очередь. Сейчас меня стошнит. Сейчас я осыплюсь, развалюсь на мелкие куски. И язык лягвой упрыгает в траву. И мозг свернется ежом и закатится в ямку.
   «Чего делать? Дом окружили, что делать? Стрелять по нему? Хрен я полезу внутрь…»
   С другой стороны окна встает Степка Чертков.
   Бегу к Язве, нырнув под окном возле двери.
   – Будем гранаты кидать? – спрашиваю у Язвы, глядя на его мокрый затылок – он держит на прицеле дверь.
   Язва быстро поворачивается ко мне, кивает. Щеки у него совсем серые, но взгляд сосредоточенный, ясный.
   «Своих угробим, что на той стороне дома, – думаю, – у Скворца есть рация».
   Вызываю его.
   – Будем гранаты кидать в дом. Понял? – говорю.
   – Все понял.
   Семеныч запрашивает Шею, но я не слушаю их переговоры. Вытаскиваю эргээнку, выдергиваю чеку. Андрюха Конь с размахом бьет локтем в одностворчатое окно. Бросаю гранату и, отдергивая руку, режусь о край стекла. Перед взрывом успеваю подумать: «Не взрывается», – и испугаться, что гранату сейчас выбросят обратно, прямо нам под ноги.
   Прыгающими руками достаю еще одну эргээнку. По пальцам обильно течет кровь. Слышу, что Язву вызывает Шея.
   Бросаю еще гранату, окропив стекло красным. Всю лапу себе распахал…
   – Как дела? – бодро интересуется взводный, назвав позывной Язвы.
   – Пока никак, – отвечает Язва.
   – В доме есть кто?
   – Еще минуту… – неопределенно говорит Язва.
   Только сейчас замечаю, что на двери висит замок.
   – Там нет, наверное, никого, – говорю Язве, кивая на замок.
   – Отойдем, – говорит он.
   Метров с десяти даем три длинных очереди по двери, метясь в замок. Подходит, не таясь окон, Кизя, тоже дает очередь по двери, ему не терпится пострелять.
   Скворец выкликивает меня по рации – волнуется, видимо.
   – Всё хорошо, Сань. Дверь открываем.
   Изуродованный замок отлетел. Толкаем дверь, прячась за косяки. Она мирно и долго скрипит.
   Заглядываю внутрь – там оседает пыль. Держа палец на спусковом крючке, вхожу, поводя автоматом по углам… Прихожая, ведро воды стоит на столике. Из простреленного ведра бьют два фонтанчика воды, растекаясь на столе, покрытом белой клеенкой. На полу тряпье, валяется кружка. Вхожу в комнату – она пуста, обои висят лохмотьями. Весь потолок выщерблен осколками. По полу вдоль стен лежат матрасы, усыпанные стеклом и известкой. На полу валяется несколько использованных шприцев, кусок кровавого бинта.
   – Они же тут были… – говорю, хотя это и так понятно и Язве, и Кизе, и Андрюхе Коню.
   – Кололись, что ли? – ни к кому не обращаясь, говорит Кизя.
   Выглядываю в окошко – Саня, прижавшийся к стене, вздрагивает от неожиданности. Его автомат нацелен мне прямо в рот. Нежно отодвигаю ствол двумя пальцами. Улыбаюсь, хочу что-то сказать, но никак не придумаю что.
   «Как хорошо, что никого здесь нет…» – думаю, стряхивая и слизывая обильную кровь с порезанной руки. Неприязненно плюю красным на землю.
   Язву снова вызывает Шея.
   – Пусто… – отвечает Язва. – Видимо, недавно ушли.
   – Выдвигаемся дальше, – говорит Шея.
   «Не может быть, что там кто-то есть…» – успокаиваю сам себя, глядя на стоящие чуть в отдалении дома. Извлекаю из кармана бинт (постоянно ношу с собой, используя вместо носового платка), обматываю руку.
   – Сань, завяжи, – прошу подошедшего Скворца.
   Саня по-девичьи аккуратно завязывает бинт.
   «Какой он все-таки славный парень», – думаю с нежностью. Смотрю на часы – только восемь утра с копейками… Весь день впереди. Я уверен, что ничего больше не произойдет. Ничего. Все будет хорошо.
   Подходит отделение Хасана, все пружинистые, бодрые. За ними, одноцветные, маячат солдатики. К нам топает Шея.
   – В селении две параллельные улицы, – говорит он. – Семеныч со взводом Столяра пошел по одной… Мы пойдем туда… – Шея указывает пальцем на ряд домов. – Стучим в дверь, никому не хамим, спрашиваем, нет ли случайно в доме боевиков. Здесь в обуви не принято в дом лезть, разуваться мы, конечно, не будем, но ножки при входе надо вытирать.
   – Подмываться не надо возле каждого дома? – спрашивает Астахов.
   – Чего у тебя с рукой? – обращается ко мне Шея, не отвечая.
   – Порезался, – говорю я, глядя, как неприязненно смотрит Монах на Астахова.
   – Да – с того края села, оказывается, вояки стоят, – говорит Шея. – Увидите людей в форме – не пальните случайно.
   – Чего ж они так херово блокировали село? – спрашивает Язва; тон у него такой, что кажется, ответ ему как бы и неинтересен. Может быть, он в глубине сердца тоже рад, что заблокировали херово. А то бы… Понятно что.
   Разделяемся на две группы. Шея с Хасаном идут по левой стороне, мы – по правой.
   В первом же доме никто не открывает.
   – Чего делать-то? – запрашивает Шею Язва.
   – Эдак у нас гранат не хватит… – говорит Язва иронично, разглядывая длинную улицу, ожидая ответа.
   – По своему усмотрению, – отвечает Шея по рации.
   – Да на хрен они нам нужны, – решает Язва, подумав. И в подтверждение своих слов несильно и презрительно пинает ногой дверь. – Пошли.
   Выходим со двора. Скворец бережно прикрывает за собой калитку. Где-то на другой стороне деревни бьет очередь.
   – А хорошо живут… – говорит Кизя, оглядываясь на дом, не обращая внимания на выстрелы.
   У следующей калитки Язва останавливается, глядя на землю.
   – Сапогами натоптали, – говорит он.
   – Кто? – спрашивает Скворец.
   Язва молчит, глядя по сторонам. Обегаем с двух сторон белый кирпичный дом с красным фасадом. Язва с Кизей остаются у двери. Я, Степка Чертков, Андрюха Конь, Монах, Скворец идем вдоль фронтона.
   – Открыто, – кивает Андрюха Конь на окно.
   Не дойдя двух шагов до белых распахнутых створок, мы слышим неожиданный и резкий шум в комнате. Одновременно с другой стороны дома раздается звон, кто-то кричит. Застываю на месте, не зная, что предпринять.
   Андрюха Конь делает шаг к раскрытому окну, хватает высунувшийся оттуда ствол автомата правой рукой. Автомат дает очередь, и пули брызжут по каменистой дорожке. Запустив левую руку, Андрюха подцепляет кого-то в окне и, рванув, вытаскивает наружу. Бородатый мужчина в кожаной куртке, ухваченный Андрюхиной лапой за шиворот, вертится на земле, цепляясь за вырываемый из его рук «калаш».
   «Боевик!» – понимаю я и смотрю на него так, будто увидел живого черта.
   Андрюха Конь вырывает из его рук автомат и несколько раз бьет прикладом этого же автомата в лоб, в нос, в раскрываемый, сразу плеснувший красным рот чеченца. Степа Чертков помогает ногами, слишком часто и поэтому не очень сильно нанося удары в бок лежащему.
   Опасливо заглядываю внутрь дома, вижу ковры на полу и на стенах, мелькает платье – кто-то выбегает из дома, туда, где стоят Язва и Кизя. Бегу к дверям предупредить.
   Кизя, раздувая бледные, тонко выточенные ноздри, уже держит за грудки, пытаясь остановить, женщину, чеченку, дородную бабу – это она была в доме. Кизя коротко бьет ее лбом в переносицу, она, охнув, обвисает у него в руках.
   – Тяжелая… – говорит Кизя, не в силах удержать женщину, и потихоньку опускает ее, мягкую, будто бескостную, на приступки.
   – В дом затащите, – говорит Язва.
   Мы берем женщину под мышки – они теплые, чувствую я; пытаемся стронуть, но не можем. Перехватываемся, взявшись за пухлые запястья женщины, и затаскиваем ее в прихожую.
   – Сука, щеку распахала… – говорит Кизя, трогая щеку, на которой разбухают четыре глубокие царапины.
   Заходим в дом, открываем шкафы, Кизя даже отодвигает незаправленный, с нечистым бельем диван.
   Андрюха Конь, положив мощные лапы на подоконник, смотрит в дом, на нас. Лицо в розовых пятнах от злости и возбуждения.
   Выходим на улицу, чеченец в сознании, лежит, скрючившись. Смотрит безумными глазами, рот открыт, изо рта, из носа, со лба течет кровь. Голову ему трудно держать, он падает виском на землю, прикрывает глаза.
   – Чего, потащим его с собой? – спрашивает у Язвы Степка, стоящий рядом с чеченцем.
   Язва отрицательно качает головой. Кизя щелкает предохранителем.
   «На одиночные поставил», – понимаю я.
   Кизя кивком просит Степу отойти. Степа тихо, чуть не на цыпочках отходит от чеченца, словно боясь его разбудить. Кизя, проведя ладонью по изгибу сорокапятизарядного рожка, медленно переносит руку на цевье и сразу нажимает на спусковой крючок. Пуля попадает в грудь лежащего, он, дернувшись, громко хекает, будто ему в горло попала кость и он хочет ее выплюнуть. Кизя стреляет еще раз, из шеи чеченца, подрагивая, дважды плескает красный фонтанчик. У Кизи до синевы сжаты, словно алюминиевые, покрытые тонкой кожей, челюсти. Еще несколько пуль Кизя вгоняет в голый живот все слабее дергающегося человека. После шестого или седьмого выстрела чеченец слабо засучил ногами, словно желая помочиться, и затих. Следующие пули входили в него, обмякшего и неподвижного. Только голова после второго же выстрела начала дробиться, колоться, разваливаться, утеряла очертания, завис на нитке глаз, а потом отлетел куда-то с белыми костными брызгами, тошнотворными мазками распался мозг, словно пьяный хозяин в дурном запале ударил кулаком по блюду с холодцом…
   Отворачиваюсь. Хлопаю по карманам в поисках сигарет. Прикуриваю, глядя на большой палец с белой лункой на ровно постриженном ногте. Выстрелы следуют друг за другом ритмично и непрерывно.
   – Сорок пять, – констатирует Кизя. Я слышу, как он снимает пустой рожок.
   Поднимаю глаза. Держась за стену, стоит женщина, чеченка, глядя на убитого. На лице ее кровь. Глаза спокойны и пусты.
   Молча иду со двора. За мной Кизя, Степа. Скворец обходит женщину, словно она раскаленная. Язва медлит. Он подходит к женщине и, наклонив голову, смотрит ей в глаза. Держу калитку открытой, глядя на них. Язва поправляет автомат на плече и выходит.
   Заворачиваем в следующий двор, равнодушно расходимся – каждый на свое место около дома. Язва стучится. Открывает женщина.
   – Никого нет, никого, – говорит она. – Все недавно ушли, в окраинных домах были… утром убежали…
   – Куда?
   – Я не знаю. Откуда знать.
   – Тут вот один не убежал… – говорит Язва задумчиво.
   – Он ненормальный был. Душевнобольной, – отвечает тетка.
   Язва, Андрюха Конь и Кизя заходят в дом. Слышу их заглушаемое стенами потопывание. Прикуриваю еще одну. Скрипит входная дверь. Одновременно падает пепел с сигареты.
   За домом начинается длинный забор – дощатый, крепкий, в два метра высотой. За забором лежит пустырь, на пустыре – разрушенные строения, в которых спрятаться невозможно – просматриваются насквозь, да и стены еле держатся, окривели совсем. Возможно, забор нагородили, чтобы какое-нибудь строительство начать, может, еще зачем.
   Идем, и в голове каждого, кажется мне, копошатся беспомощные мысли, которые привести в стройность и ясность никто из нас не может.
   По левую руку вдалеке за домами виднеется мечеть, неестественно чистая в солнечном свете.
   Андрюха Конь вытащил откуда-то семечки, лузгает, плюется. Все, кроме Монаха, разом тянутся к нему – суют сухие, крепкие, красивые ладони. Процедура раздачи подсолнечного зерна нас объединила.
   – Ты откуда семечки-то взял? – интересуюсь я, с облегчением разрушая тишину и наше хмурое сопение.
   – А из дома привез, – отвечает Андрюха Конь спокойно, и у меня мелькает подозрение, что он вообще ни о чем таком не думал, ну, убили чечена и убили. Говорят, взятых на зачистках из ГУОШа чуть ли не сразу отпускают. То ли наши чины кормятся этим, то ли такой бездарный приказ спущен сверху.
   – Андрюх, ты как автомат-то заметил? – спрашивает Степка Чертков. – Ловко ты его… – не дожидаясь ответа, засмеялся Степа, – за шиворот…
   Я тоже улыбаюсь, и Скворец, вижу краем глаза, довольно кривит губы. Монах смотрит в сторону. Тонкий рот Кизи, словно с силой выкроенный резцом в листе алюминия, сжат. На лице, на скулах, разгоняя сплошную бледную синеву, иногда появляются розовые пятна.
   – Не толпитесь… – говорит Язва всем нам. Мы постоянно ненароком толкаемся плечами и бодро плюемся жареной солоноватой шелухой.
   Я не грызу семечки по одной – это довольно бестолковое занятие, – а собираю их в ложбинке у щеки. Язык, совсем было отупевший, пока ехали сюда, теперь ловко выполняет свою работу, распределяя, хоть порой и с ошибками, шелуху в одну сторону, а съестное – в другую. Я все оттягиваю тот момент, когда можно будет начать жевать, сладостно давя семена числом, может, около тридцати – больше не получится, а меньше не хочется.
   «Ну вот, последнюю…» – думаю я, совсем уже благостным взглядом озирая местность, проем в заборе, недалекий уже домик, а за ним еще один, приостанавливаюсь, потому что Андрюха мочится на забор и, поводя бедрами, рисует черные, дымящиеся и тут же оползающие вниз вензеля на досках. Пересыпаю из правой ладони в левую зерна, выбираю одну попузастей и от неожиданности разом выплевываю все в трудах собранные семечки, и они обвисают у меня на бороде – кто-то из-за ограды, по-над нашими головами дает длинную, в полрожка, очередь. Андрюха как ошпаренный отпрыгнул от забора, Степка присел на корточки, Язва и Кизя, мгновенно вскинув автоматы, дают две кривые очереди по забору, в местах прострелов сразу ощетинившемуся раздолбанным щепьем.
   – Вали чеченов, Сидорчук! Рядовой Сидорчук! Я сказал, вали! – в хриплой истерике орет кто-то за оградой.
   – Там наши! – кричу я, останавливая и Язву, и Кизю, и Андрюху Коня, всадившего короткую очередь в забор из пэкаэма.
   – Эй, уроды! – ору я изо всех сил тем, кто стрелял в нас. – Одурели совсем, по своим лупите!
   Еще ожидая выстрелов, я спешу к проему в заборе, пригнувшись, заглядываю туда и вижу низкорослого хилого солдатика и бугая-прапора. Солдатик держится двумя руками за цевье автомата прапора и увещевает его:
   – Не стреля… това… пра… Не стреляйте! Я говорю вам, там спецназовцы идут!
   – Какие, на хрен, спецназовцы! – ревет, пытаясь высвободить автомат, прапор; он давно бы вырвал у солдатика свой ствол, если б не был дурно пьян, по широко расставленным ногам и полубезумному взору я сразу определяю его непотребное состояние. Кажется, что это не солдатик держит ствол, а прапор держится за автомат, чтобы не упасть.
   – Вот он! – увидев меня, прапор жмет на спусковой крючок. Одновременно солдатик с силой давит на автомат, и пули бьют в землю.
   Дергаюсь, хочется попятиться задом, но чувствую, что кто-то из пацанов, пробирающихся вслед, подталкивает меня коленом. Выскакиваю, пляшу на земле дикий танец, потому что очередь проходит прямо у меня под ногами.
   – Уйди, бля! – орет прапор и с силой, толкающим бабьим движением бьет солдатика в лицо.
   Тот отпускает автомат, но я уже близко. Уйдя с линии огня, бью ногой прапору под колено, одновременно прихватив и чуть потянув на себя правой рукой его ствол. Прапор екает, даже пьяным мозгом своим расчухав боль в коленной чашечке. Я дергаю ствол на себя, прапор подается вперед, почти падает на меня, но сразу же получает прямой удар в скулу моей левой раскрытой ладонью, которую я тут же переношу на приклад его автомата и уже двумя руками легко вырываю оружие. Прапор пытается нанести удар мне в лицо, но тут же получает прикладом своего «калаша» в морду и падает.
   – Вы чего, мужики? – спрашивает он уже с земли, трогая висок и глядя на замазанную кровью ладонь. Вместо ответа Андрюха Конь наносит ему удар под ребра ногой.
   – Ребят, мы свои, не убивайте его… – просит солдатик, боязливо трогая Суханова; малый, кажется, по пояс Андрюхе, ну, может быть, чуть повыше, но весит точно пудов на шесть меньше.
   Прапор тянется рукой к поясу – я замечаю на поясе красивые ножны. «Здесь, поди, резак надыбал», – думаю я, делая шаг к прапору, совершенно не боясь его – что может сделать эта пьянь! Андрюха Конь, опережая меня, наступает прапору на руку; нагнувшись, легко, как у ребенка, отнимает извлеченный из ножен резак и какое-то время рассматривает его, не убирая ноги с длани прапора, шевелящей в грязи корявыми пальцами. Прапор неожиданно резво поворачивается на бок и вцепляется зубами в лодыжку Андрюхи.
   – Ах ты… – ругается Суханов, рванувшись, да так и оставив в зубах прапора кусок «комка».
   Андрюха со злобой бьет ногой в лицо лежащему, и я удивляюсь, как голова прапора не взлетает, подобно мячу, и не делает красивый круг, взмахнув грязными ушами на солнце…
   – Хорош, Андрей, – урезонивает Коня Язва, – убьешь копытом своим…
   Прапор еще жив и мычит, раскрывая склеенный кровавыми соплями рот.
   – Прокусил, гнида! – злится Андрюха Конь. – Может, он бешеный? Эй, как тебя, – зовет он солдатика, – прапор не бешеный?
   – Не понял, – отзывается солдатик пугливо.
   – Не воет по ночам?
   – Нет вроде…
   – Дай-ка ствол, – просит Язва у меня автомат прапора.
   Язва отсоединяет рожок у автомата и кладет его в карман. Передергивает затвор, и патрон, сделав сальто, падает на землю. Степка его подбирает. Язва снимает крышку ствольной коробки и, как следует замахнувшись, кидает ее за ограду. Следом улетает возвратная пружина. Куда-то в противоположную сторону летит затворная рама, газовая трубка и цевье. Пламегаситель дается тяжело.
   – Грязный какой ствол, а… – ворчит Язва.
   Пламегаситель падает куда-то в развалины.
   – Ну-ка, Андрей, ты запусти… – просит Язва Коня, подавая ему голый остов автомата. Андрюха, как сказочный молодец, размахивается, автомат летит неестественно далеко и падает в кусты за развалинами.
   – Ну, пойдем? – говорит Язва таким тоном, будто мы только что сделали что-то очень полезное.
   – Мужики, а как же я? – спрашивает солдатик.
   – Иди и доложи командиру о произошедшем… – говорит Язва строго и серьезно, хотя я чувствую, что он дурит и вообще очень доволен.
   Благодушной оравой выбредаем на улицу селения. Впереди маячат наши плечистые товарищи. Гудит бэтээр.
   Открываю лоб сентябрьскому чеченскому ветерку. Кажется, нам опять повезло…
 
   Когда мы были вместе, Даша спасала меня от моих ужасов. Но, вернувшись к себе домой, один я не справлялся с припадками. Валялся дома, смотрел в потолок. Вскакивал, клал себе на шею пудовую гантель, начинал отжиматься. Отжимался и кричал:
   – Рраз! Два! Три! Ррраз! Два! Три!
   Потом снова лежал на диване, руки на сгибах локтей алели – отжимаясь, я рвал капилляры. Потом выпивал стакан водки и снова лежал.
   Часы прокручивались медленно, как заводимый ручкой мотор заледеневшего автомобиля. Закрывал глаза, и картинки ее прошлого разлетались колодой карт, брошенных в пропасть. Мелькали бесконечные валеты… и еще ножки, груди, губы, затылок, подрагивающие лопатки. Все эти бредни оккупировали мозг.
   Я наливал себе холодную ванну и ложился в нее. Ходил по квартире, оставляя мокрые следы, ежился, пьяно косился на зеркало, отстраненно наблюдая, как страдает мой лирический герой. Одевался и снова ехал к Даше. Трезвел в дороге. Бормотал, кривил губы и крутил головой в электричке, выходил на перроне вокзала Святого Спаса, бежал к трамваю.
   Подходя к ее дому, я пытался посмотреть вокруг глазами моей Даши, возвращающейся домой от другого, – тогда, вне и до меня. В голубых джинсиках, ленивая, между ножек уже подтекает сперма, трусики мокрые и джинсики в паху приторно пахнут.
   Что она думала тогда? Улыбалась? Шла как ни в чем не бывало? Хотела скорее замочить, посыпав голубым порошком, нежно-белый комок измазанной ткани, принять ванну и лечь спать?
   Подходя к дверям ее квартиры, я никогда сразу не звонил. Ящик в углу лестничной площадки, припасенная в недрах ящика для себя, задерганного, сигарета. Затяжки глубокие, как сон солдата, нервные пальцы исследуют поверхность небритой щеки.
   Ее мужчины не были призраками – они наполняли пространство вокруг меня. Они жили в нашем, завоеванном нашей любовью городе. Они ездили на тех же трамваях, переходили те же улицы. Гуляя с Дашей, мы шли мимо их домов. Домов, где бывала она, позволяла себя целовать, трогать, сжимать, жать, мять, рвать… «Тихо-тихо», – говорила она им, возбужденным. Ее раздевали: свитерок через голову, с трехсекундным отрывом от губ; джинсики сползали с трудом – запрокинувшись на спину, подняв вверх ножки, она любезно предоставляла кому-то возможность снять их с нее; трусики, невесомые, падали возле дивана; со второй или с третьей попытки расстегивался лифчик, выпадали огромные, ослепительные груди, белые, как мякоть дыни, с потемневшими от возбуждения сосками, похожими на полюса спелого арбуза.
   Эти мужчины… Они были всюду. Я чувствовал их запах, ощущал их присутствие. Их было слишком много для того, чтобы нам всем хватило места в одном городе.
   Как я узнал об их существовании? От нее.
   Как-то мы зашли в кафе, я попросил себе пива, она заказала себе несколько блюд, названий которых я не знал; пока я курил и разглядывал себя в зеркалах, время от времени довольно косясь на ее строгое лицо, принесли заказ. Осторожно касаясь вилочкой белого мясца сладкого морского зверька, она заявила с присущей ей легкостью:
   – Знаешь, я сегодня сосчитала всех… – здесь она сбавила скорость разогнавшейся было фразы, – своих… – она еще чуть-чуть помедлила, – мужчин. Если у тебя такое же количество женщин, значит, у нас с тобой начался новый этап.
   – Ну и сколько их у тебя… получилось? – хрипло, как водится в таких случаях у мужчин, спросил я.
   – Угадай.
   – Пятнадцать, – быстро ответил я, решив, что сразу назову огромную цифру. Все-таки ей было едва за двадцать, она совсем недавно окончила советскую, исповедующую пуританство и строгие нравы школу.
   Она отрицательно покрутила головой.
   – Меньше? Больше? – спросил я нервно.
   – Больше, – легко ответила она.
   – Двадцать, – с трудом выдавил я.
   – Больше.
   – Тридцать, – уже раздраженно накинул я десятку.
   – Меньше.
   – Двадцать пять.
   – Двадцать шесть, – раздельно сказала она и улыбнулась. – А у тебя?
   – А у меня ты первая, – сказал я, помолчав. Так и не решив еще, что сказать – правду, неправду?
   – Врешь, – ответила Даша и сыграла зрачками.
   – В любом случае – нового этапа не будет.
   Потом она говорила о чем-то другом, а я думал только про то, что… да нет, ничего я не думал. Что тут думать? Сидел и повторял: «Двадцать шесть… Двадцать шесть». Потом шел по улице и снова полоскал в голове эту цифру. «Двадцать шесть бакинских комиссаров…» – выплыло у меня в голове. «Джапаридзе, иль я ослеп? Посмотри, у рабочих хлеб!» – декламировал я по памяти про себя.
   – Что такое с тобой? – спросила она. Даша не любила мрачных эмоций, замкнутости, мутных настроений… Она совершенно искренне не поняла, в чем дело.
   Потом мы опять встречались, я хочу сказать, что сказанное ею не убило меня наповал; возможно, мы встречались еще несколько недель, и я вел себя вполне спокойно. До тех пор, пока однажды, впав по обыкновению после двухчасового постижения возможностей наших молодых тел в лиричное настроение, она не сказала: