– Надо, – говорю.
   – Надо, Сань? – спрашивает Столяр у Скворца.
   Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.
   – Плохиш! – зову я.
   – Чего, мужики? – спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.
   – Надо выпить, – говорю и смутно вспоминаю, что на днях я очень напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.
   – Я хочу вернуться к моей девочке, – говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше – обнять или ударить его в бок, под ребра.
   На улице только что закончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя – мягкое, как желе, эхо.
   В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками – это как ржаные похоронки.
   Никто не трогает пищи. Каждый из парней подтянут и строг.
   Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моем сознании.
   Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновение, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем.
   Молчим. Дышим.
   Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины – обоими глазами, с кивком. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко – друзьям.
   Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся.
   И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели.
   Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан.
   – Чего у тебя? – говорю я, улыбаясь.
   Он машет рукой – ничего, мол, переживем.
   – Тебе бы домой…
   Старичков разливает, не отвечая, – и его молчание звучит еще приветливей и светлее, если б он ответил, что не хочет домой.
   Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия.
   Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит, что «я их, бля… я им, бля!..»
   Смотрим, а это Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко.
   – Валя, милый! – говорю я.
   – Ну и рожа, – говорит Плохиш.
   – Зато теперь их можно со Степой различить, – говорит Язва.
   Не успев присесть, я жадно кинулся макать в банки из-под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем надкушенный товарищем хлеб и недоеденный соседом лук. И все разом рассказывают, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно.
   – Валя! – шумит Столяр, смеясь. – Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял?
   – А ты?
   – Боялся тебя прибить!
   – Да у меня патроны кончились!
   – Он мог бы всех положить – и меня, и Костю, и Валю, и Егора, – говорит Андрюха Конь о чеченце, убежавшем в сады, – но у него тоже, наверное, патронов не было…
   – У них и стволов-то, слава Богу, было… сколько? Три? Или четыре?
   Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то.
   Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться.
   На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи.
   Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело.
   Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден с небес, голый по пояс, омываемый дождем.
   Стреляя, Андрюха Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой.
   Я смеюсь, мне смешно.
   Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги.
   – Мы куплены дорогою ценой! – кричит Монах и стреляет. – Мы куплены дорогою ценой!
   По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши и сам едва не падает – его ловит за шиворот Андрюха.
   Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из хрущевок раздалась автоматная очередь.
   – Ложись! – орет Столяр. Все, кроме Андрюхи, ложатся.
   Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: «Сейчас я им, на хер…» – дал еще одну длинную очередь.
   – Мы куплены дорогою ценой! – снова вопит Монах, и я чувствую по голосу, что он от остервененья протрезвел.
   Я бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, что-то крича ему. Повернувшись, он мгновение смотрит на меня, улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху Коня.
   В «почивальне» с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться.
   – Всё нормально, Юр! – говорит Столяр. Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не «дядя», а просто по имени.
   В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу и по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле.
   Приходит кто-то из наряда на крыше, просит водки.
   – Вы там… понятно, да? – строго говорит Столяр и водку выдает.
   – Не стреляют больше? – спрашивает Язва.
   Отвечают, что нет.
   – Только дождь льет, как бешеный. Холодно. Сейчас нас с крыши смоет.
   Бесконечно уставший, уставший, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и ощущал себя таким же счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться.
   – …Ключицы – одно из самых красивых мест у мужчины, – говорила Даша и застенчиво улыбалась. – Ты подумаешь, что я сумасшедшая…
   – Нет, говори, пожалуйста.
   – У многих мужчин они просто безобразны. Но если… если, например, в автобусе я увижу молодого человека с определенным видом ключиц, я только по ним одним могу определить, что у этого юноши тонкие запястья… что у него вытянутые мышцы живота – продолговатый такой живот… что если у него есть растительность на груди, она как у собак, – Даша назвала породу, – такая редкая волнистая шерсть.
   Я бы хотел, чтобы Даша была художницей – ей было дано видеть. Когда Даша говорила о мужчинах, я чувствовал себя неуютно, стремился к зеркалу взглянуть на себя еще раз, но другими, новыми глазами, и вдруг понимал, что прожил двадцать с лишним лет и не видел своих ключиц.
   «Но ведь все, что она говорит, все это изощренное знание у нее было и до меня, все это она узнала и полюбила раньше меня!» – думал я.
   Это стало моей основной целью – узнать о ее мужчинах всё. Я старательно изображал равнодушие и задавал, как бы ненароком, наводящий вопрос. Я с удовольствием задавал бы прямые вопросы (где, когда, как именно и сколько раз), но, говорю, она не любила назойливости. Любая беседа должна быть и к месту, и к настроению, и даже к погоде.
   Это могло быть так. Случайно, скажем, по дороге в кафе зашел разговор о лошадях.
   – Я раньше никогда не кончала, – неожиданно начинает откровенничать Даша. – Я даже думала, что так и должно быть. Я научилась этому на ипподроме. Когда едешь на лошади и она меняет шаг, скорость – вот в эти секунды… когда входишь в ритм езды… это подступает. И у меня стало получаться, я поняла, в чем дело.
   И здесь, будто крадучись меж расставленного на полу хрусталя, в разговор вступал я. Получалось плохо – раздавался звон, видимо, я что-то задевал, но Даша не подавала виду. Может быть, это было ее не до конца осмысленной забавой – потягивать меня за нервы: так ребенок оттягивает струны у гитары. Но скорее она действительно воспринимала все, что говорила мне, легко.
   Мужчины выходили из-за самых нежданных углов и закоулков ее жизни. Обмолвившись о ком-либо из них, она, если я просил, всегда рассказывала что-то еще, однако ее интересовали какие-то совершенно неважные для меня стороны отношений с мужчинами, их идиотские привычки, их безумные выходки. Разве это важно? Я-то никак не мог себе представить, что эти губы и эти руки…
   Кем они были для нее? Кто она была для них? Семнадцатилетняя девочка, черно-алый цветок, биологическая редкость? Сумасшествие для вернувшегося с зоны рецидивиста? Изящное существо двадцати лет, которое не откажет очаровавшему ее мальчику, юнцу?
   Закатившись в ночные клубы, я высматривал похожих на нее – брюнеток с короткими волосами, с почти бесстрастным взглядом, неестественно изящных, большегрудых. Иногда мне везло – мне казалось, я видел нечто подобное ей. Они ничего не значили для меня сами по себе, в них я видел и разглядывал ее. Строгие, как их туфли на смертельных каблучках, меняющие спутников в разные вечера, изящно играющие на бильярде, пьющие сок маленькими глотками, целующиеся, закинув голову, в центре танцзала, уезжающие на скользких и лоснящихся, как леденцы, машинах – неужели это и она тоже? Я безобразно напивался, глядя на них, похожих на нее, но не подходил к ним никогда.
   Позже Даша, когда я поделился с ней своими кабацкими страданиями, заявила, что никогда не знакомилась с мужчинами в ночных клубах: «Это не мой стиль». – «А что твой стиль?» – вопил я мысленно и мысленно с размаху разбивал стакан о стену.
   Милая моя, податливая моя, какие воображаемые сцены я устраивал.
   «Ты говоришь, что ждала меня? Что тебе никто другой был не нужен?! – кричал я. – Ты лжешь!» (О, я был так пошл в своих обвинениях! Даша вполне могла бы мне сказать: «Ты старомоден, как граммофон, Егор!» – но она молчала, с интересом поглядывая на меня, быть может, догадываясь о том, что я думаю, иногда легко касаясь моей бритой в области черепа и небритой в области скул головы…)
   «Это неправда! – клял я ее мысленно. – Бесконечно выспрашивая тебя, я выяснил, что за год до моего появления в твоей жизни ты сменила двенадцать мужчин! Но даже не это самое страшное, ты ведь не меняла их тридцатого числа каждого месяца. Ты жила с… – мысленно я называл имя одного из… – а в это время встречалась с цыганом, со своим бородатым психологом, еще с кем-то – все они не разделяются временем. В разные выходные одного месяца ты с разными спала! Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить! Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут тобой до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое! У меня уже было в интернате все общее! Я хочу свое!»
   Я смотрел на нее сумасшедшими глазами и молчал.
   Я так мечтаю зайти с тесаком за пазухой к каждому из бывших с тобой. Я так мечтаю собрать классифицированные тобой органы этих мужчин в один пакет. Большой прозрачный полиэтиленовый пакет, будто бы наполненный раздавленными помидорами. Я вижу, как я иду по улицам, из пакета капает на асфальт, а мимо меня проносятся машины «скорой помощи», спешащие в те дома, где я только что побывал. Я хочу принести этот пакет тебе и сказать: «На! Это – твое!»
   – Что с тобой, Егор? – прерывая мои до неприличия патетичные внутренние монологи, спрашивала она, когда я открывал дверь в кафе, чтобы пропустить ее.
   – Егор, что случилось? – еще раз спрашивала она, видя мою унылую физиономию.
   Мы любили ходить в кафе. Когда у нас не было денег на кафе, мы сдавали в ломбард мой золотой кулончик или какие-нибудь бирюльки, которые дарили Даше ее мужчины.
   – А это кто подарил? – по обыкновению спрашивал я, когда Даша извлекала из своей очень маленькой сумочки, вмещавшей, однако, массу полезных вещей, очередное украшение.
   – Знакомый один.
   – Какой знакомый?
   – Я тебе о нем рассказывала…
   И она называла еще одно имя.
   Я перебирал эти имена в голове, зачем-то перебирал их все время, возможно, ища смысл в их последовательности. Но смысла не было.
   Даша серьезно подходила к выбору блюд в кафе. Она заказывала много всего. Я мучился опасениями, что у нас не хватит денег, и скользил глазами не по названиям блюд, а по ценникам, и лишь натыкаясь на приемлемую цифру, читал написанное слева от нее («Так-с… Это у нас что такое дешевое? Зажигалка… Читаем снова. Это дорого, это дорого, это дорого… Все. Так, еще раз…»). Тем временем Даша уже диктовала официанту заказ, и я вздрагивал от каждого названия. Дашу, судя по всему, вопрос расплаты не волновал совершенно – она пришла отдыхать. Зараженный ее спокойствием, я тоже успокаивался и смотрел на нее.
   «Мне бы так хотелось, чтобы ты сбылась для меня такой, какой я тебя задумал, – мечтал я. – Я б вернулся в этот город, и ты бы тоже была там, вся та же, с тем же взглядом, с той же походкой, в тех же голубых джинсах, в той же немыслимых цветов курточке. И пусть бы у тебя к этому времени был парень, пусть было бы у тебя несколько парней – у любой девушки может быть парень или несколько парней. Но зачем тебе столько мужчин? Пусть они исчезнут. Пусть они, не дойдя до тебя – пятнадцатилетней, семнадцатилетней, девятнадцатилетней – нескольких шагов, лопнут, как мыльные пузыри».
   Ты обернешься – а там ничего, невесомые брызги висят в воздухе.
   …Приносили заказ, сначала салатики. У меня всегда был здоровый солдатский аппетит, посему пауза между салатиками и горячим меня раздражала и томила. Как правило, к тому времени, когда приносили мясо, салатик я уже съедал и минут десять тщетно пытался найти место для опустевшей тарелки. Даша, напротив, ела спокойно и непринужденно, ни секунды мне не казалось, что она растягивает время до того, как принесут следующее блюдо, все получалось у нее естественно: к моменту появления на нашем столе дымящихся тарелок Даша как раз заканчивала с салатом, и ей не приходилось, как мне, двигать тарелку из-под салата с места на место, потому что ее сразу забирал официант.
   Задав необходимое для моего внутреннего успокоения количество вопросов, я на какое-то время отвлекался, ненадолго.
 
   Еще глубокой ночью я почувствовал, что хочу отлить, но поленился вставать. К утру желание стало нестерпимым.
   Я открываю глаза и вижу пальцы своих ног, они немного ссохшиеся, словно виноград, полежавший на солнце.
   «Пацанов убили, – думаю я и морщусь. – Господи, как гадко, что их убили!» – хочется мне закричать.
   Все спят. Дневальный заснул. Никто не храпит.
   – Никто не храпит, – говорю я вслух, пытаясь незначащими словами согнать жуткую, повисшую где-то в горле тоску. – Никто не храпит, – повторяю я. – Быть может, мы ангелы?
   Вроде бы с улицы доносится чей-то крик, гортанный. Показалось, наверное. Но я все же возвращаюсь к кровати, попрыгивая на ходу от желания помочиться, хватаю автомат и бегу вниз. В коридоре вижу пацанов с поста на крыше – спят, черти. Дождь согнал их сюда.
   Спеша, я пинаю кого-то из лежащих, ругаюсь матом, говорю, чтоб немедленно отправлялись на пост. Тот, кого я пнул, отвечает мне что-то борзым полупьяным голосом.
   Расстегивая ширинку и притоптывая на ходу, я выворачиваю с площадки между вторым и первым этажами и вижу бородатых людей, волокущих из туалета полуголого мужика. Как ошпаренный, дергаюсь назад и понимаю, что полуголый человек – это дядя Юра. Сквозь сон я слышал, как он вставал, тоже, наверное, в туалет пошел.
   Снимаю автомат с предохранителя, передергиваю затвор.
   Я выглядываю еще раз и даю очередь поверху, чтобы не попасть в дядю Юру. Два чечена тащат его под руки, у него спущены штаны. Мне кажется, что чечены даже не дернулись, когда я выстрелил.
   Увидев меня, чечен, стоящий у туалета, широко улыбаясь, дает длинную очередь от живота. Известка летит на меня, присевшего и, кажется, накрывшего голову рукой.
   – Пацаны! Пацаны, мать вашу! – каким-то не своим, дурашливым криком блажу я. – Тревога!
   Дожидаюсь, когда стрельба прекратится, и, поднявшись, едва выглянув, снова бью из автомата поверху.
   – Ну-ка, оставьте его, суки! – кричу я, но в коридоре уже никого нет. Кто-то мелькает, исчезая, в дверях школы.
   – Пацаны! Мужики! – воплю.
   Кто-то едва не сшибает меня, сбегая по лестнице.
   – Чего? Чего?
   – Тихо, там чечены! Там дядя Юра! Они его утащили!
   Мы все орем, словно глухие.
   – Сколько их?
   – Хер его знает! Я троих видел…
   – Что с дядей Юрой?
   Я не отвечаю.
   – Двоим стоять здесь – держать вход, – приказываю.
   Бегу в «почивальню». Слышу за спиной выстрелы. Стреляют с улицы. И наши отвечают.
   Громыхает взрыв, тут же еще один, непонятно где.
   – Язва! Хасан! – ору на бегу. – Столяр!
   Костя выскакивает навстречу в расхлябанных берцах.
   – Чего? – спрашивает меня Столяр.
   – Чечены дядю Юру утащили. Из туалета.
   – Какие чечены? Откуда?
   – Хер их знает откуда. Вооруженные…
   – Ты стрелял?
   – Я стрелял. Поверху, чтоб дядю Юру не убить.
   – А где пост? – округляет глаза Столяр. – Где наряд?! – орет он. – Где дневальный?
   Я накидываю разгрузку. Руки трясутся, будто у меня припадок.
   – Чего, чего? – спрашивают все.
   Подбегаем к окну, смотрим в бойницы.
   С улицы бьют по бойницам. Все присаживаются, кроме Андрюхи Коня. Он, невзирая на пальбу, ставит пулемет на мешки и начинает стрелять по улице.
   Пацаны кидают гранаты, одну за другой. Кажется, за минуту мы их перекидали больше полусотни.
   Астахов бьет из «граника» по двору.
   Начинают работать, жестоко громыхая, автоматы.
   – Вон побежали! – выкрикивает кто-то.
   – Кто побежал?
   Ничего никому не понятно.
   – Амалиев! Связаться со штабом! – орет Столяр. – Язва, брат! Давай на крышу, возьми своих! Рации берите! Есть там кто у входа? – спрашивает у меня.
   – Есть. Плохиш, еще кто-то.
   Столяр посылает Хасана ко входу.
   Все сразу и с готовностью слушаются Столяра.
   Я бегу на крышу. В рации – шум, мат, треск. Стоит беспрестанная пальба. Вылезаю наверх.
   Шевеля всеми конечностями, ползу к краю, к бойницам. За мной еще кто-то. Оборачиваюсь, хочу сказать, чтобы к другой стороне крыши, где овраг, тоже кто-нибудь полз, но Язва уже приказал кому-то сделать это.
   Высовываю голову и сразу вижу на школьном дворе, у самых ворот, дядю Юру.
   – Мать моя… – говорит кто-то рядом.
   Словно увидев нас, дядя Юра, бесштанный, голый, шевелит, машет обрубленными по локоть руками, и грязь, красная и густая, свалявшаяся в жирные комки, перекатывается под его культями. Дядя Юра похож на пингвина, которого уронили наземь.
   «Руки измажет!» – несуразно и чувствуя то ли головокружение, то ли тошноту, то ли накатившее безумие, подумал я.
   Вдруг понимаю, что никто уже несколько мгновений не стреляет. Наверное, пацаны в «почивальне» тоже увидели дядю Юру.
   «Когда ж они успели…» – думаю, глядя на дока.
   – Аллах акбар! – выкрикивает кто-то, невидимый нам, за воротами. Крик раздается так, словно черная птица неожиданно вылетела из-под ног, вызвав гадливый и пугливый озноб. В проеме раскрытых ворот появляется чеченец и дает несколько одиночных выстрелов в пухлую спину дяди Юры.
   Кто-то из лежащих на крыше стреляет в чеченца, но он, невредимый, делает шаг вбок, за ворота, и пропадает. Мне даже кажется, что он хохочет там, за забором.
   Дядя Юра еще раз шевельнул обрубками, как плавнями, катнул грязную бордовую волну и затих с дырявой спиной.
   Язва заряжает подствольник гранатой и, прицелясь, стреляет.
   – Недолет, – зло констатирует он, когда граната падает метрах в десяти от забора – во двор. Комья грязи падают на спину дяди Юры.
   – Растяжки! – рычит Язва. – Они за ночь все растяжки сняли у забора! Мы все проспали!
   Несколько чеченцев, не дожидаясь, когда граната упадет им на голову, отбегают к постройкам. В них стреляют все, находящиеся на крыше. Автоматы, нетерпеливо захлебываясь, бьются в руках.
   «Мимо бьют все, мимо…» – думаю.
   Я не стреляю. Беру бинокль у Язвы и, смиряя внутренний озноб, смотрю вокруг. Едва направив бинокль на хрущевку, я вижу перебегающего по крыше человека.
   – Берегись! – ору я. – На крыше хрущевок чеченцы!
   Язва, слыша меня, не пригибается и еще раз стреляет из подствольника.
   Я ругаюсь матом вслух, пытаясь разозлить себя, заставить себя смотреть. Еще раз поднимаю бинокль и, не в силах взглянуть на хрущевки, смотрю на дома, стоящие слева от школы, возле дороги.
   Язва ложится на крышу, губы его сжаты, глаза жестоки. Несколько пуль попадает в плиты наших бойниц.
   На левый край школы падает граната, никто даже не успевает испугаться, все разом падают… потом, подняв головы, смотрят на место взрыва – там никого не было, затем друг на друга – все целы.
   – Подствольник, – говорит Язва. – Из подствольников бьют.
   – Это чего у тебя? – спрашивает Степка Чертков у Язвы.
   Грише в ботинок воткнулся осколок. Он вынимает его пальцами.
   – Надо уползать! – говорю я, но не успеваю до конца произнести фразу, потому что слышу, как по рации, чудом прорвавшись сквозь общий гам, не своим голосом кричит Столяр:
   – Язва! Язва, твою мать! Чеченцы в школе!
   – Слева стреляют! – голосит кто-то из пацанов на крыше. – Вон из тех зданий! – и указывает на дома у дороги.
   У меня холодеют уши: я слышу, как над нашими головами свистят пули. Мерзкие куски свинца летают в воздухе с огромной скоростью, и от их движения – легкий отвратительный свист.
   – Уходим отсюда! – говорит Язва.
   «Куда уходить? – думаю я. – Может, там уже всех перебили?»
   Крыша видится мне черным гиблым куском тверди, на котором мы затерялись. Вот бы эта крыша могла улететь, как ковер-самолет…
   Ковыляем, не в состоянии придумать, как же нам передвигаться: ползком, на карачках, гусиным шагом, в полный рост, прыжками, кувырками, – мы движемся к лазу. Ударяясь всеми частями тела обо все, скатываемся по лестнице. В школе стоит непрерывный грохот, словно там разместили несколько цехов по сборке адских металлоконструкций.
   Я еще не слез, стою на лестнице, боясь наступить на голову нижестоящему, кто-то, обезумев от спешки, валится на меня. Сапогами, ногами, коленями бьет меня по темени, сдирает скальп, ломает мою шею, давит меня всего. Я держусь за лестницу рукой, на которой висит автомат, и, защищаясь, поднимаю другую руку, пытаясь остановить того, кто сверху, что-то ему кричу. Но он не слышит, не отзывается, хочет усесться мне прямо на плечи. Я склоняю голову, сгибаюсь, и он переваливается через меня, едва не оторвав мне ухо. Он падает вниз, лицом на каменный пол, переворачивается на бок, и я вижу Степу Черткова с деформированной мертвой головой.
   – Степа! – вскрикивает кто-то.
   «Что же это…» – думаю и не успеваю додумать. Спрыгиваю, переступаю через Степу.
   – Берите его! – говорит Язва.
   Степу пытается поднять Монах.
   – Погоди! – говорю я и с помощью Монаха снимаю со Степы разгрузку. Надеваю ее поверх своей.
   Монах вскидывает Степу на плечо. Степина голова свешивается, волосы словно встают дыбом, они слипшиеся, в черной густой крови.
   Я поднимаю Степкин автомат. Спешу, отяжелевший, за Язвой. Мы заглядываем в коридор, но никого не видим.
   Язва вызывает Столяра. Костя сразу откликается.
   – Коридор чистый? – спрашивает Язва.
   – Да! Чистый! – отвечает Столяр.
   Бежим в «почивальню».
   Бросается в глаза огромная спина Андрюхи Коня, его белые руки на пулемете. Он надел разгрузку на голое тело.
   Несколько пацанов стоят у бойниц, беспрестанно стреляя. На полу сотни гильз.
   – Чего? – кричит Столяр, глядя на Степу Черткова.
   Монах молча сваливает Степу на кровать. Щупает у него пульс. Какой там пульс, вся голова разворочена. Из пулемета, что ли…
   – Кто прорвался? – спрашивает Язва.
   – Влезли… – начинает Столяр и обрывает себя, всматриваясь в мертвое лицо Степы. – Влезли, – продолжает он, будто сглотнув, – на первый этаж двое… Их Плохиш гранатами закидал.
   – А может, они еще где? – спрашивает Язва.