Тогда он лег на землю и стал думать: идти ему в колонию или не идти? Если идти, то он сгореть может. Аесли не идти, то получится, будто бросил он Регину Петровну с мужичками одну среди этого огня и опасности.
   Полежал, отдышался, стало легче. Решил, что надо к Регине Петровне идти. Не может он не идти. Сашка пошел бы.
   Огонь теперь поблескивал со всех сторон, и поташнивало Кольку от дыма. К пеплу, к гари он как-то привык, почти привык, только странно было, что огня вокруг много, а людей по-прежнему никого.
   Это он, когда ехал с Сашкой, не хотел, чтобы попадались люди. А теперь он так же сильно хотел, чтобы они ему попались.
   Хоть разок.
   Хоть кто-нибудь.
   Вот если бы случилось: он идет, а навстречу ему по дороге на ишачке Регина Петровна едет! Мужички испуганные в тележке, а сама она по сторонам озирается, огня боится. А Колька ей кричит: «Ху из ху? Не бойтесь! Я тут! Я с вами! Вместе нам не страшно! Я уже знаю, как через огонь проходить! Сейчас, сейчас, я вас с мужичками провезу до подсобки, а там уж рай так рай! Сто лет живи, и никаких пожаров, и никаких чеченов!"Опомнился Колька, лежит он посреди дороги, угорел, видно. Как упал, не помнит. Голову ломит, тошнота к горлу подступила. Попробовал встать, не встается. И ноги не идут. Вперед глянул: господи, крыши домов торчат. Березовская! Вот она! Рукой подать! На карачках, да доползу…
   А тут уж огороды, деревья, кусты, огонь через них не пробивает. Как до колодца добрел, Колька опять не помнил. Цепь долго спускал, а поднять уж сил не хватило. Дважды до середины ведерко выбирал, а оно вырывалось из рук, падало обратно.
   Перегнулся над краем Колька, стал из колодца дышать. Воздух сырой, холодный, только бы не упасть. Обвязал он ногу цепью и долго лежал на перегибе, голова там, а ноги наружу.
   Полегчало. Лишь небольшая тошнота осталась.
   Побрел он дальше. Мимо поля, мимо кладбища, тут ему вдруг показалось, что вовсе это не столбики гранитные, а чечены рядами стоят… Неподвижная толпа застыла при виде Кольки, глазами его провожает… Наваждение какое-то! Или он с ума стал сходить. Закрыл глаза, провел по лицу рукой, снова взглянул: столбики каменные, а никакие не чечены. Но шаги на всякий случай ускорил и глаз не спускал, чтобы, не дай бог, опять не превратились в чеченов! В сторону колонии огонь не проник, тут ни голову рубашкой прикрывать, ни к траве приникать не надо. Вот только черен он был, Колька, хоть сам себя не видел. Если бы попался кто-то, наверное бы, решил, что сам черт выскочил на дорогу из преисподней. Но то, что прошел Колька, преисподняя и была.
   Не помнил, как добрался он до Сунжи. Приник к ней, желтенькой, плосконькой речонке, лежал, поднимая и опуская в воду голову.
   Долго-долго так лежал, пока не начало проясняться вокруг. И тогда он удивился: утро. Солнышко светит. Птицы чирикают. Вода шумит. Из ада да прям в рай. Только в колонию скорей надо, там Регина Петровна его ждет. Пока сюда огонь не дошел, ее вызволять скорей требуется. А он себе приятную купань устроил!
   Вздохнул Колька, пошел, не стал на себе одежду выжимать. Само высохнет. Но в колонию через ворота не пошел, а в собственный лаз полез, привычней так, да и безопасней.
   Ничего не изменилось с тех пор, как ходил тут с Сашкой. Только посреди двора увидел он разбитую военную повозку, лежащую на боку, рядом холмик. В холмике дощечка и надпись химическими чернилами:
   Петр Анисимович Мешков. 17.10.44 г.
   Колька в фанерку уткнулся. Дважды по буквам прочел, пока сообразил: да ведь это директор! Его могила-то! Если бы написали «портфельчик», скорей бы дошло. Вот, значит, как обернулось. Убили, значит. И Регину Петровну убить могут…
   Он встал посреди двора и сильно, насколько мочи хватало, крикнул: «Ре-ги-на Пет-ро-в-на!"Ему ответило только эхо.
   Он побежал по всем этажам, по всем помещениям, спотыкаясь о разбросанные вещи и не замечая их. Он бежал и повторял в отчаянии: «Регина Петровна… Регина Петровна… Реги…"Вдруг осекся. Встал как вкопанный. Понял: ее тут нет.
   Ее тут вообще не было.
   Стало тоскливо. Стало одиноко. Как в западне, в которую сам залез. Бросился он за пределы двора, но вернулся, подумал, что опять через огонь пройти уже не сможет. Сил не хватит. Может, с ней, с Региной Петровной, да с мужичками он бы прошел… Ради них прошел, чтобы их спасти. А для себя у него сил нет.
   Он прилег в уголке, в доме, на полу, ничего под себя не подстелив, хотя рядом валялся матрац и подушка тоже валялась. Свернулся в клубочек и впал в забытье.
   Временами он приходил в себя, и тогда он звал Сашку и звал Регину Петровну… Больше у него никого в жизни не было, чтобы позвать.
   Ему представлялось, что они рядом, но не слышат, он кричал от отчаяния, а потом вставал на четвереньки и скулил, как щенок.
   Ему казалось, что он спит, долго спит и никак не может проснуться. Лишь однажды ночью, не понимая, где находится, он услышал, что кто-то часто и тяжело дышит.
   — Сашка! Я знал, что ты придешь! Я тебя ждал! Ждал! — сказал он и заплакал.


29


   Он открывал глаза и видел Сашку, который тыкал ему в лицо железной кружкой. Колька мотал головой, и вода проливалась ему на лицо.
   Сашка просил, ломая свой язык. «Хи… Хи… Пит, а то умырат сопсем… Надо пит водды… Хи… Пынымаш, хи…"Колька делал несколько глотков и засыпал. Ему бы сказать Сашке, как смешно он „умырат“ произносит, да сил не было. Даже глаз открыть сил не было. Какие уж тут хи-хи.
   Сашка накрывал брата чем-то теплым и исчезал, чтобы снова возникнуть со своей кружкой.
   Однажды Колька открыл глаза и увидел незнакомое лицо. Верней, лицо было ему знакомо, потому что у Сашки, когда он тыкал кружкой в губы, оно оказывалось вдруг такое странное, чернявое, широкоскулое… Но раньше это почему-то Кольку не смущало. У Сашки такая голова, что он себе любое лицо придумает.
   А тут Колька лишь взглянул и понял: никакой это не Сашка, а чужой пацан в прожженном ватнике до голых колен сидит перед ним на корточках и что-то бормочет.
   — Хи, хи, — бормочет. — Бениг… Надто кушыт… А не пымырат…
   Колька закрыл глаза и опять подумал, что это не Сашка. А где тогда Сашка? И почему этот чужой, чернявый, Сашкино новое лицо взял и Сашкиным новым ломаным голосом говорит? Недодумался ни до чего Колька и заснул. А когда проснулся, спросил сразу; — А где Сашка?
   Голоса своего не услышал, но чужой голос он услышал.
   — Саск нет. Ест Алхузур… Мына так зыват… Алху-зур… Пынымаш?
   — Не-е, — сказал Колька. — Ты мне Сашку позови. Скажи, мне плохо без него. Чего он дурака валяет, не идет.
   Это ему казалось, что он сказал. На самом деле ничего он не сказал, а лишь промычал два раза. Потом он опять спал, ему виделось, что чернявый, чужой Алхузур кормит его по одной ягоде виноградом. И кусочки ореха в рот сует. Сначала сам орех разжевывает, а потом Кольке дает.
   Однажды он сказал:
   — Я, я Саск… Хоти, и даэк зыви… Буду Саск… И опять орех жевал… И по одной ягоде виноград давил прямо в губы.
   — Я Саск… А ты жыват… Жыват… Харош будыт… И Колька первый раз кивнул. Дело пошло на поправку.
   Алхузур откликался на имя Сашка, оно ему нравилось. Колька лежал в углу на матраце, куда его перетащил Алхузур, накрыв вторым матрацем.
   Однажды не выдержал, заглядывая в лицо Алхузура, спросил:
   — А Сашки, правда, не было? Алхузур грустно посмотрел на больного товарища и покачал головой.
   — Сылдат был, — сказал он. — Я это… Со ведда… Убыгат…
   — Испугался солдата? Нашего?
   Алхузур с опаской посмотрел в окно и не ответил. Лицо у него было скуластое, остренькое, и такие же остренькие блестящие глаза.
   — А пожар? — спросил Колька.
   — Пазар? — повторил Алхузур, уставившись на него. — Пазар? Рыных?
   — Да нет… Я про огонь хотел спросить: кукуруза-то горит?
   Тот закивал, указывая на свой ватник, на многочисленные дырки.
   — Мнохо охон… Хачкаш харыт… Хадыт нелза… В мэ-нэ мнох дым…
   Колька смотрел на удрученного Алхузура и хихикнул. Уж очень смешно прозвучало, что в нем мното дыма.
   Алхузур отвернулся, а Колька сказал:
   — Не сердись, я же не со зла… У тебя карандаша не найдется?
   Алхузур покосился на Кольку и не ответил.
   — Или угля… Надо!
   Алхузур молча ушел и вернулся с куском горелой деревяшки.
   Колька повертел в руках обгарок:
   — От дома директора, — сказал, вздохнув. — Когда в него гранату бросили. Всю ночь горел, представляешь… Алхузур кивнул. Будто мог знать о пожаре. Колька удивился:
   — А ты что, видел? Ты, правда, видел?
   — Я не выдыт, — отрезал Алхузур и, отвернувшись, стал смотреть в окно. Что-то он недоговаривал. А может, Кольке показалось.
   Он придвинулся к краю матраца и стал рисовать на полу схему ломким углем, изобразил колонию, речку, кладбище. Алхузур смотрел на размазанные линии, ткнул пальцем в кладбище:
   — Чурт!
   — Ну, пусть черт, — согласился Колька. — А по-нашему, так кладбище. А тут Березовская, значит.
   Алхузур размазал Березовскую, а руки вытер о себя.
   — Нэт Пересовсх… Дей Чурт, так называт!
   — А почему?
   — Дада.. Отэц .. Махил отэц…
   — Могила отца? — сообразил Колька. — Твоего отца здесь могила?
   Алхузур задумался. Наверное, вспомнил об отце.
   — Нэт мой отэц… Всэх отэц…
   Вот теперь Колька дотумкал: селение так прозывается: Могила отцов Кладбище — Чурт, а деревня — Дей Чурт.. То-то Илья все долдонил от страха — черт да черт! И правда, похоже!
   Колька обратился к чертежу, приподымаясь, чтобы видней было Куст около речки обозначил, а возле куста дырку начертил.
   — Найдешь? Нет? — спросил тревожно. Никогда и никому бы в жизни не открыл он тайну заначки. Эго все равно что себя отдать. Но Алхузур теперь был Сашкой, а Сашка знал, где хранятся их ценности. Да и самому Кольке не добрести до них. Сил не хватит, — Найдешь… Банку джема тащи!
   Сказал и откинулся. Длинный этот разговор вымотал его.
   Алхузур еще раз взглянул на рисунок и исчез. Как провалился. Кольке стало казаться, что названый его брат пропал навсегда. Нашел заначку, забрал и скрылся. На хрена, если посудить, нужен теперь ему Колька? Больной да немощный! Теперь-то он сам богат! Но Колька так не думал, не хотел думать. Мысли, помимо него, возникали, а он их отгонял от себя. Но почему Алхузур не возвращался?..
   Часы прошли… вечность! Когда раздался грохот и влетел Алхузур, лицо его было искажено. Он споткнулся, упал, вскочил, снова упал и так остался лежать, глядя на дверь и вздрагивая при каждом шорохе.
   Колька голову поднял.
   — Ты что? — спросил. — Ударился? Не ушибся? Но Алхузур, не отвечая, натянул на себя с головой матрац и затих под ним.
   — Оглох, что ли! — крикнул Колька сердито. Подождал, потом подполз и откинул край: Алхузур лежал, закрыв глаза, будто ждал, что его ударят. И вдруг заплакал. Плакал и повторял: «Чурт… Чурт…» — Ну, перестань! — попросил Колька. — Я же тебя не трогаю!
   Алхузур повернулся лицом вниз, а руками закрыл голову. Будто приготовился к самому худшему.
   — Ну, ты даешь! — сказал Колька и попытался встать. От слабости его качало. На четвереньках дополз до оконного проема, подтянулся, со звоном осыпая осколки стекол на пол.
   В вечерних сумерках разглядел он двор и на нем группу солдат. Солдаты пытались вытолкать застрявшую повозку, на которой лежали, Колька сразу узнал, длинные могильные камни. «Неужто с кладбища везут? — подумалось. — Куда? Зачем?"Телега, видать, застряла прочно.
   Один из возчиков махнул рукой и поглядел по сторонам.
   — Ломик бы… Сейчас пойду пошукаю.
   Он огляделся и направился в сторону их дома.
   Колька увидел, отпрянул, но не успел спрятаться подматрацем. Так и остался сидеть на полу. Как глупыш-птенец, выпавший из гнезда.
   Солдат не сразу заметил Кольку. Сделал несколько шагов, осматривая помещение, и вдруг наткнулся взглядом на Кольку. Даже вздрогнул от неожиданности.
   — Эге! А ты чего тут делаешь? — спросил удивленно. Солдат был белобрыс, веснушчат, голубоглаз. От неожиданности шмыгал носом.
   — Живу, — отвечал Колька хрипло.
   — Живешь? Где?
   — Тут, в колонии…
   Солдат огляделся и вдруг прояснел.
   — Ты говоришь, колония? — он присел на корточки, чтобы лучше видеть пацана. И опять шмыгнул носом. — Где же тогда остальные?
   — Уехали, — сказал Колька.
   — А ты чего же не уехал? Ты один? Или не один?
   Колька не ответил.
   Солдат-то был востроглазым. Он давно заметил, как подергивается матрац на Алхузуре. И пока беседовал, несколько раз покосился в его сторону.
   — А там кто прячется?
   — Где? — спросил Колька.
   — Да под матрацем.
   — Под матрацем?
   Он тянул время, чтобы получше соврать. Сашка бы сразу сообразил, а Колька после болезни совсем отупел, голова не варила.
   Выпалил первое, что пришло на ум.
   — А-а, под матрацем… Так это Сашка лежит! Брат мой… Его Сашкой зовут. Он болеет. — И добавил для верности. — Мы оба, значит, болеем.
   — Так вас больных оставили! — воскликнул солдат и поднялся. — А я-то слышу, вчерась, будто разговаривают… Я на часах стоял… А ведь знаю, что кругом никого… Как же это вас одних бросили?
   Он подошел к Алхузуру и заглянул под матрац.
   — Конечно! У него же температура! А может, малярия! Вон как трясет!
   Помедлил, рассматривая Алхузура, и накрыл матрацем.
   Солдат направился к выходу, но обернулся, крикнул Кольке:
   — Сейчас приду. Колька насторожился. Зачем придет-то? Или засек, что Алхузур не брат?
   Но солдат вернулся с железной, знакомой Кольке мисочкой из-под консервов, принес пшенную кашу и кусок хлеба. Поставил на пол перед Колькой.
   — Вот, значит… Тебе. И ему дай. И вот еще лекарства…
   — Он положил рядом с миской шесть желтых таблеток.
   — Это хинин, понял? У нас многие малярией мучаются, так хинин спасает… Тебя как зовут?
   — Колька, — сказал Колька. Менять свое имя сейчас не имело смысла. Да и кем теперь назовешься? Алхузуром?
   — А я боец Чернов… Василий Чернов. Из Тамбова.
   Солдат постоял над Колькой, все медлил уходить. Шмыгал носом и с жалостью смотрел на больного. Уходя, произнес:
   — Так ты, Колька, не все сам ешь… Ты брату оставь… А я, значит, санитаров пришлю .. Завтра. Ну, бывай!
   Лишь когда стемнело, Алхузур выглянул в дырку из-под матраца. Он хотел убедиться, что солдата уже нет.
   Колька крикнул ему:
   — Вылезай… Нечего бояться-то! Вон, боец Чернов сколько принес! Тебе принес и мне…
   Алхузур смотрел в дырку и молчал. Матрац на нем шевельнулся.
   — Будешь есть? — спросил Колька. — Кашу? Алхузур высунулся чуть-чуть и покрутил головой.
   — Пшенка! — добавил аппетитно Колька. — С хлебом! Ты пшенку-то когда-нибудь ел?
   Алхузур приоткрылся, посмотрел на миску и вздохнул.
   — Давай… Давай… — приказным тоном солдата Чернова произнес Колька.
   — Он велел поесть.
   Алхузур поворочался, повздыхал. Но выползать из-под матраца не решался. Так и полз к Кольке со своим матрацем, который тянул за собой В случае опасности можно укрыться. Ему, наверное, казалось, что так он защищен лучше.
   Колька разломил хлеб пополам и таблетки разделил. Вышло по три штуки.
   Указывая на хлеб, спросил:
   — Это как по-вашему?
   — Бепиг…
   Алхузур с жадностью набросился на хлеб.
   — Ты не торопись, ты с кашей давай, — посоветовал Колька. — С кашей-то всегда сытней! А воды мы потом из Сунжи принесем ..
   — Солжа… — поправил его Алхузур. — Дыва река, таэк зови…
   — Разве их две? — удивился Колька, пробуя кашу.
   — Одын, но как дыва.
   — Два русла, что ли? — удивился Колька. — Прям как мы с Сашкой… Были… Мы тоже двое, как один… Солжа, словом!
   Кашу брали руками, съели все и мисочку пальцами вычистили. Корочкой бы, но корочку сжевали раньше. Довольные, посмотрели друг на друга.
   — Теперь ты мой брат, — сказал, подумав, Колька. — Мы с тобой Солжа… Они завтра придут за нами, фамилию спросят, а ты скажи, что ты Кузьмин… Запомнишь? По-нормальному, так Кузьменыш… А хлеб, это для нас с тобой бепиг, а для них хлеб это хлеб… Не проговорись, смотри… Сашка Кузьмин, вот кто ты теперь!
   — Я Саск, — подтвердил Алхузур. — Я брат Саск… Он спросил, вздохнув:
   — А дыругой брат Саск гыде?
   — Уехал, — ответил Колька. — Он на поезде в горы уехал.
   — Я гоже хадыт буду, — заявил Алхузур. — Я бегат буду… Ат баэц…
   — Зачем? — не понял Колька. — Бойцы хорошие… Боец Чернов нам каши дал. Алхузур закрыл глаза.
   — Баэц чурт ломат…
   — Могилы, что ли? Ну и пускай ломают, нам-то что! Но Алхузур твердил свое:
   — Плох, кохда ламат чурт… плох… Он закатил глаза, изображая всем своим видом, насколько это плохо.
   — Ну, чего ты разнылся-то! — крикнул Колька. — Плох да плох. Могиле не может быть плохо! Она мертвая!
   Алхузур вытянул трубочкой губы и произнес, будто запел, вид у него при этом был ужасно дурашливый.
   — Камен нэт, мохил-чур-нэт… Нэт и чечен… Нэт и Алхузур… Зачем, зачем я?
   — А я тебе твердю, — сказал, разозлившись, Колька. — Если я есть, значит, и ты есть. Оба мы есть. Разбираешь? Как Солжа твоя.
   Алхузур посмотрел на небо, зачернившее окно, ткнул туда пальцем, потом указал на себя:
   — Алхузур у чечен — пытыца, так зави. Он лытат будыт… Хоры. Дада-бум! Нана-бум! Алхузур не лытат в хоры и ему… бум…
   Он выразительно показал пальцем, изобразив пистолет.


30


   В Москве, в Лефортове, за спиной студенческих общежитии МЭИ, стоит четырехэтажное кирпичное здание бани. По средам там собирается команда любителей помыться и попариться. Студенты, пенсионеры, военные.
   Однажды мой приятель, полковник, привел меня сюда. Было это в начале марта. Представил человеку пенсионного возраста, крепкому, но с животиком, произнеся:
   — Вот, Виктор Иваныч… Надо показать ему (то есть мне) нашу баньку по всем, как говорят, правилам!
   Виктор Иванович был в вязаной шапочке, в босоножках.
   Он подал мне два дубовых веника — сам делал! — и повел в парную, по пути наказав окунуть их в холодный бассейник, а потом хорошенько стряхнуть, чтобы влаги не осталось. В эти веники, уткнувшись лицом, можно было дышать в парной, когда нас облепил, окутал сильный жар. И тут, на полках, все друг друга окликали, все знали. Кому-то кричали: «Коля, давай еще! Хорошо бы мяты! Эвкалипта! Витя! Эвкалипта у тебя нет?"А потом разложили меня на каменном полке, это уже не в парной, и Виктор Иванович с моим приятелем кудесили надо мной, особенно старался Виктор Иванович. Он поставил две шайки: одну в другой, с кипятком, а сверху третью — с мыльной пеной. Он окунал два веника в кипяток и быстро переносил их на мое тело. Прижимая к бокам, к спине, к позвоночнику, раскаляя до боли кожу, он шептал: „Терпи… Терпи…“ И все разогревал меня, да так, что еще немного, и я бы не выдержал, но, видно, в том и было искусство, что он знал меру, эту границу-то!
   А потом они терли, мылили, ласкали пальцами каждую во мне мышцу, каждую жилочку, подолгу растирали руки от кисти к плечу и ноги от пальцев вверх к коленям, а потом и брови, и щеки, нежненько, от носа к вискам, и все это потом ополаскивали водой, то горячей, на пределе (но ни разу того предела не перешли!), а то холодной, и тоже на пределе терпения.
   Опять пошли горячие венички к моему радикулитному поясу, это уж специально, я потому и пошел в баню, что приболел; замучил меня радикулит…
   О радикулите надо отдельно сказать, он у меня такой давний, застарелый… С тех пор, как я однажды в детстве в поле среди сухой кукурузы в ямке полежал… Всадники гнались за нами. Одна лошадь прошла надо мной в сантиметре. Я слышал затылком, как она переставляла копыта и шумно дышала, шевеля на моем затылке волосы… Но были сумерки, и всадник не успел понять, отчего его конь затоптался на одном месте. Издали протяжно, на чужом гортанном языке его кликнули на помощь — кого-то поймали! И он ускакал, стегнув нерасторопную конягу.
   С тех самых пор мучит, мучит эта неумолимая боль в спине… Спасибо бане, спасибо Виктору Ивановичу, спасителю моему.
   А в перерывчик блаженно усталые мои новые друзья извлекли водочку, у банщика подкупили пивца: по рублю за бутылку, а Виктор Иванович достал кореечку, лучку зеленого и банку с огурцами… И тихо-мирно, завернувшись в простыни, приняли из стаканчика, видать, тоже ритуального.
   Виктор Иванович стал рассказывать про дубовые венички, которые он ломает, потом под гнет кладет, потом вялит на балконе и хранит в полиэтиленовом мешке… До следующего сезона как раз хватает!
   — До лета, что ли? — спросил мой приятель, полковник-танкист.
   — Эх, молодежь! — сказал Виктор Иванович, покачав головой. — Все-то вас учи да учи, ничего не знаете! До Троицы! Слыхивали про такую?
   Последний раз они зашли в парную — лакировочка! А потом допили, оделись и вышли наружу. Но это был еще неполный ритуал, так я понял. Они свернули в ту же баню, с обратной ее стороны. Виктор Иванович скрылся за грязной дверью, но вскоре появился и поманил нас за собой: «Сюда! Сюда давайте!"В замусоренной полуподвальной комнатке стоял фанерный щиток, а за ним сидели два человека, выпивали: мы их видели в той же бане… А около них стоял небольшого росточка в зимней ушанке, в ватнике мужичок.
   — Как, Николай Петрович, будет? — спросили его.
   — Будет, будет, — отвечал он озабоченно. — Вот, хотите тут, а хотите в другой отсек…
   — Нам бы в другой отсек… Если можно, — сказал Виктор Иванович. Повелительно так сказал.
   Нас повели через заваленный столярной рухлядью коридор и привели в другой чулан, побольше первого. И тут была фанерка, и ящики вместо табуреток. Николай Петрович скрылся, принес бутылку и стаканы.
   Разливая, Виктор Иванович кивнул в сторону коридора и сказал:
   — А эти… наши! Один подполковник, а другой не помню… Из интендантов, кажись…
   — А вы из каких? — спросил почему-то я.
   Он, не отвечая, достал книжку участника войны.
   — Вот, — сказал. — Я всю войну от корки до корки. Выпили. Он глотнул из банки рассольчик и, заедая корочкой, добавил:
   — Начиная от парада в сорок первом… А потом везде… Я автоматчиком был… Вот на Кавказе… Мы там этих, черных, вывозили. Они Гитлеру продались! Их республиканский прокурор был назначен генералом против нас…
   Он опять налил. И мы выпили.
   — В феврале, в двадцатых числах, помню, привезли нас под праздник в селение, вроде как на отдых. А председателю сельсовета сказали: мол, в шесть утра митинг, чтобы все мужчины около твово сельсовета собрались. Скажем и отпустим. Ну, собрались они на площади, а мы уже с темноты вокруг оцепили и сразу, не дав опомниться, в машины да под конвой! И по домам тогда уж… Десять минут на сборы, и в погрузку! За три часа всю операцию провели. Ну, а те, что сбежали… Ох, и лютовали они… Мы их по горам стреляли… Ну, и они, конечно…
   Появился Николай Петрович, посмотрел на пустую бутылку, сказал:
   — Закрываю, пора!
   Встали, Виктор Иванович выходил первым и продолжал рассказывать:
   — Помню, по Аргуни шли… Речка такая… На ишачках, значит, одиннадцать ишачков, я второй… Он как полоснет с горки из пулемета! Двое упали, а мы, остальные, отползли за выступ! Настроили миномет, и по той горке, где он засел, как дали… Горку ту срезали, ни пулеметчика, ни пулемета! Клочка одежды не нашли. У нас ведь как положено: голову тащишь в штаб, а там кто-нибудь из ихних опознает и вычеркнет из списков: Ах-мет или еще кто… Ну, там до весны орден дали, а потом татар из Крыма переселял… Больше на тот свет… Калмыков, литовцев… Тоже злодеи-фашисты, сволочи такие…
   И вдруг я услыхал что-то уже знакомое, слышанное давным-давно. Наверное, там же, на Кавказе.
   — Всех, всех их надо к стенке! Не добили мы их тогда, вот теперь хлебаем.
   Тут завернули мы в стекляшку, она как бы тоже не случайно встала на нашем пути. Расположенная рядом с церковью, так и зовется стекляшка: у Петра и Павла, ее в Москве знают. Разменяли рубль на мокрую мелочь, сполоснули кружки, из автоматов нацедили пива и за грязным столом стали пить, закусывая солеными баранками.
   Толпился кругом народ, люди здоровались, перекликались. И тут, как в бане, все знали и приветствовали друг друга.
   К Виктору Ивановичу притянулись двое, сморщенные, в длиннополых старого покроя пальто из черного драпа. Мне их представили как «наших ребят», завсегдатаев.
   — Вот они повоевали… — хвалил их Виктор Иванович. — Мы в одних войсках были, хоть и не встречались… Да тут наших много!
   Он повел рукой, и я невольно оглянулся. И правда, не считая студентов, которых нетрудно было выделить по возрасту и одежде, другие все или почти все были как бы вровень с нашим Виктором Ивановичем… Не такие моложавые, но уж точно, спокойные, благостные, что ли. И хоть без погон, но чувствовалась в них старая выучка… Школа. Какая школа!
   Виктор Иванович кричал своим дружкам, похрустывая солененькой бараночкой, крошки от нее летели на пол:
   — Я этих гадов как сейчас помню… У меня грамота лично от товарища Сталина! Да!
   Его мирные улыбчивые дружки кивали и протягивали с мутным питием кружки, соединив их в едином толчке.
   А ведь, не скрою, приходила, не могла не прийти такая мысль, что живы, где-то существуют все те люди, которые от Его имени волю его творили.
   Живы, но как живы?
   Не мучают ли их кошмары, не приходят ли в полночь тени убиенных, чтобы о себе напомнить?
   Нет, не приходят.
   Поиграв с внучатами, они собираются, узнавая друг друга по незримым, но им очевидным приметам. Печать, наложенная их профессией, видать, устойчива.