рассчитывать на мою милость, вскоре на этот счет выйдет особый эдикт...
- Справедливость вопиет, цезарь, чтобы твой ужасный грех, совершенный
явно, был искуплен таким же явным, а не тайным покаянием. Всего, что ты
сказал, - недостаточно.
- Не будь слишком строг ко мне, Амвросий. Вспомни, как ты сам учил нас
в храме о царе Давиде и о том, что милосердный Бог все же простил его
великие прегрешения...
- А-а, ты напомнил о грехе Давида, - в исступлении воскликнул Амвросий,
- так вспомни же и о его покаянии! Рыдай вместе с ним, как он рыдал в своих
псалмах!..
Еще мгновение Феодосий колебался, как поступить. Всякий здравый смысл и
государственные интересы требовали сурово наказать этого безумного человека.
С другой стороны, император любил быть милостивым на публике. Амвросий вдруг
напомнил ему одного бесстрашного гладиатора, которого Феодосий видел в
детстве: тот поразил на арене сначала многих ужасных диких зверей,
выпущенных против него, а затем еще нескольких сильных воинов. И вот он
стоял, израненный и усталый, перед глазами тысяч римлян и смотрел, как
устроители игр готовят ему неминуемую гибель, намереваясь добить его мечами
двух свежих гладиаторов. Все зрители плакали и, обращаясь к императору,
божественному Валентиниану, молили о пощаде храбреца. Плакал и молил о
пощаде тогда и юный Феодосий...
Служба в храме продолжалась, пелся, по Божьему Провидению, один из
лучших гимнов Амвросия. Всемогущий цезарь и простой христианин боролись в
душе Феодосия.
- Быть по сему, - наконец, с трудом проговорил император, с дрожью в
теле ощутив, что унизив епископа, он унизит и саму Церковь Христову, - я
подчиняюсь власти, данной тебе Богом. Я буду искупать свою вину в молитвах в
уединении и ждать, пока ты не простишь меня, Амвросий.
С этими словами император повернулся и быстро пошел прочь от храма. Вся
многочисленная свита бросилась за ним.
Велика сила Божия! Восемь месяцев, сняв с себя царские одеяния,
пребывал Феодосий в покаянии, отлученный от Церкви. "Храм Божий и небо,
отверстые для нищих и рабов, закрыты для меня", - со слезами говорил римский
император. Господь, по молитвам тысяч и тысяч христиан, даровал ему истинное
покаяние и возрождение. Наконец, в рождественскую ночь 390 года Феодосий был
принят вновь в лоно Церкви. В простой тунике он стоял на коленях в храме и
вся церковь плакала и молилась вместе со своим императором. Слезы радости
текли и из глаз епископа Амвросия. Спустя пять лет он говорил надгробное
слово над прахом человека, вошедшего в историю под именем Флавия Феодосия I
Великого. Епископ Миланский поведал тогда изумленным слушателям о глубокой
перемене, происшедшей в последние годы жизни цезаря, о том, что сей великий
человек не пропустил ни единого дня, чтобы не вспомнить в молитве о своем
тяжком грехе, на который подтолкнуло его однажды ослепление гневом.

2000 г.

    ГОСУДАРЬ ИОАНН ВАСИЛЬЕВИЧ


    И МИТРОПОЛИТ ФИЛИПП



На усыпанное звездами ночное небо величественно взошла полная луна и
серебристыми лучами осторожно высветила страшную Александровскую слободу.
Новый царский терем мирно спал, утомленный и пресыщенный за день кровавыми
судами государевыми, роскошными застольями и непомерно длинными церковными
службами. Спали захмелевшие и счастливые опричники, названные братией
грозного самодержца. Безмятежно почивал оружничий Афанасий Вяземский, до
времени нареченный верным, в сладкой дреме забылись царские любимцы Малюта
Скуратов и Василий Грязной, давно удалились в свои покои сладкоречивые
слепцы, рассказывавшие Иоанну по обыкновению на ночь сказки...
В ту позднюю пору не спал лишь сам государь, ворочался на ложе, вставал
и бродил по просторным палатам, подобно неприступной крепости обнесенным
внушительными валом и рвом, под охраной верных и сильных слуг не чувствовал
себя вполне в безопасности... Тяжкие думы омрачали радость его близящейся
победы над непокорным старым боярством. Кровавые тени убиенных им славных
мужей земли русской мерещились по углам царской опочивальни. Их вопли к Богу
о мщении надо было как-то унять или хотя бы смягчить, не то они грозили
стать вскоре нестерпимыми для ушей. Иоанн дрожащими руками зажег огни и стал
на колени перед образами. Он громко и долго читал, пел псалмы, молился
ревностно, не стыдясь оставить болезненных знаков на челе своем от многих
земных поклонов, и все же молитва не неслась к небесам, слова никак не
складывались в благозвучные и святые сочетания, а скорее напоминали лукавые
речи в суде.
Вера Иоанна в Бога отличалась поразительным непостоянством и
изменчивостью, порождая нередко самые противоречивые поступки. Царь,
несомненно, был сведущ в христианском Писании и строил множество храмов,
щедро жертвовал на монастыри, но в случае нужды мог последние и ограбить;
был способен помногу часов выстаивать церковную службу, молясь истово, а в
другой день во время литургии отдавать шепотом приказания пытать и казнить
несчастных; боялся юродивых, слыша в их безумных речах недобрые для себя
предзнаменования на будущее и в то же время легко менял епископов и
митрополитов, считая их обязанными подчиняться своей воле во всякое время и
не вмешиваться в дела управления царством земным.
Много архипастырей сменилось на его веку... Иоанн с трудом встал с
колен, вновь лег на бессонное ложе и принялся вспоминать.
Бог рано оставил его без отца и матери. Бояре из рода Шуйских и
Глинских самовольно управляли державой в малолетство Иоанна и не пеклись о
его христианском воспитании. Они бесцеремонно свергли митрополита Даниила,
избранного его батюшкой, великим князем Василием Иоанновичем, и посадили на
кафедру угодного боярам Иоасафа, но вскоре и последний стал им не люб. Царю
вспомнилось, как заговорщики однажды преследовали Иоасафа в самом
государевом дворце и грубо схватили митрополита в присутствии Иоанна, когда
тот был еще ребенком... С тех давних пор страх перед боярами, их
разрушительной силой, противостоящей полноценной царской власти, был в крови
Иоанна. "Словно Ироды, младенцем меня хотели погубить!" - стискивая кулаки
от гнева, шептал сам себе, словно в бреду, мстительный царь.
Следующим первосвятителем стал Макарий. Этот благочестивый старец,
вместе со священником-пророком Сильвестром и боярским защитником Адашевым,
смогли на какое-то время направить мысли юного Иоанна на мир духовный. Тогда
он "венчался на царство", изучал Писание, женился на добродетельной первой
своей супруге Анастасии, сдерживавшей его природную жестокость, простил всех
негодных бояр... Казалось, счастливое царство пришло на русскую землю. Но
Бог забрал у Иоанна Анастасию! "Зачем Ты, Боже, отнял ее у меня?" - с
отчаянием спрашивал царь в молитве вновь и вновь. Небеса безмолвствовали, и
тогда воспаленный мозг Иоанна изобрел свой собственный ответ, ответ
устрашающий: Анастасия, с ее излишней мягкостью, мешала ему исполнить волю
Божию и укрепить царство, истребив твердой рукой всех тайных врагов его! И
словно пелена спала с глаз Иоанна, он вдруг ясно увидел себя окруженным
злодеями и мятежниками, которые вот-вот свергнут и уничтожат его, если
только он сам не опередит их...
Сильвестра, пророка, обличавшего некогда Иоанна, злоупотребляя
молодостью царской, государь велел сослать навечно на север, в обитель
Соловецкую, дабы поостыл немного. Хитрого Адашева, благотворителя нищих,
державшего в своем доме прокаженных и собственными руками умывавшего их -
каков лицемер и злодей! - так же отправил в изгнание, где скорая смерть лишь
спасла его от казни лютой. Макарий был весьма стар, и Иоанн был вынужден
подыскать на его место преемника, которым сначала стал добродушный Афанасий.
Последний, однако, пробыл на митрополии совсем недолго и вскоре сам
попросился уйти в монастырь. Тогда огонь царского гнева разгорался против
бояр уже во всей своей силе. Кровь в Москве лилась рекою... Иоанн едва
успевал выслушивать доносы верных людей и раскрывать заговоры против себя.
Из крупных фигур, среди немногих, смог бежать князь Курбский; скрылся, иуда,
у иноземцев и оттуда жалил Иоанна: мол, "сильных во Израиле" уничтожаешь,
Господь будет мстителем за них... "Нет, - ответствовал тогда ему русский
государь, - все сильные да верные служат мне и здравствуют. Казню одних
изменников, а где же их щадят? Да, много опал людей известных, и это
горестно для сердца, но еще больше измен гнусных, подобных твоей,
Курбский!.. Угрожаешь мне судом Божьим на том свете? А разве Бог не властен
и над этим миром, вот где ересь манихейская!.."
Царь между тем лихорадочно подбирал нового главу русской Церкви. Нужен
был достойный человек, одновременно влиятельный среди духовенства и
послушный государю. Его выбор уже было остановился на архиепископе Казанском
Германе, но тот даже еще прежде своего посвящения осмелился рассуждать пред
Иоанном о пользе покаяния и отмене опричнины. Германа тут же изгнали, и
опечаленный государь принялся искать другого первосвятителя.
Наконец, вспомнил царь об игумене Соловецкого монастыря, Божьем слуге
Филиппе. И не подумалось тогда Иоанну, что сосланный им в северную обитель
коварный Сильвестр мог оказать там пагубное влияние на кроткого и
доверчивого игумена, старого друга Иоанна... Сколько раз царь
благодетельствовал Филиппа и дикий монастырь его, возвел самолично в
архипастыри Церкви, обидев других достойных мужей, но вот неблагодарность
человеческая - и этот монах полез туда же: презрев дружбу, защищает теперь
врагов царских и пытается унизить своего государя.
И тут Иоанн вдруг понял, что более всего гнетет его сердце, - это та
недавняя и опасная выходка Филиппа, которую царь еще должным образом не
пресек... Со всеми подробностями в который уж раз припомнилось ему, как в
минувший воскресный день зашел он в час обедни в соборную церковь Успения. С
ним было тогда немалое число опричников, все - веселы, в черных одеждах,
столь устрашающе действующих на врагов государевых, из-под одежд грозно
блестят ножи и кинжалы. Иоанн с улыбкой подошел к Филиппу и ожидал
привычного благословения. Но гордый митрополит неожиданно сделал вид, что не
замечает царя: отвернулся к лику Спасителя и не захотел благословлять! О,
как выдержало только сердце Иоанново и не разорвалось от горя!.. Наконец,
когда положение стало совсем уж неприличным, кто-то из стражи громко сказал,
обращаясь к Филиппу: "Святый владыко, здесь государь - благослови его!" Тут
только митрополит, наконец, поворотился лицом своим, но при том заявил
громогласно: "В сем одеянии странном не узнаю царя православного, не узнаю
его и в делах царства!.." И затем выплеснул на Иоанна беспощадно всю грязь,
какую только насобирал по боярским семействам: жесток, мол, русский царь,
казнит всех без разбора, даже татары и другие языческие народы знают больше
правды и мира, чем Русь, но близится суд небесный, и определение того суда
будет ужасно...
Верные опричники хотели было заставить замолчать зарвавшегося
митрополита, но Иоанн не велел трогать. Сказал лишь Филиппу напоследок,
сдерживая гнев: "Вижу, что слишком мягок был с вами, мятежниками... Теперь
же буду, каковым меня нарицаете!" Вслед за тем Иоанн приказал взять под
стражу всех родственников и окружение митрополита. Кого допрашивали мягко,
кого - с пристрастием, выведывая о заговоре Филиппа с боярами против
государя. Хотя мало что узнали, казнили многих. Но все это не удовлетворяло
вполне огорченного монаршего сердца, ему требовалось нечто намного большее,
следовало научить духовенство навеки знать свое место. И потому надумал
Иоанн той бессонной ночью произвести над митрополитом царский суд.

Утро государь, как всегда, начал с долгой молитвы. Просил себе у Бога
твердости и мужества в деле защиты русского царства. Злобные враги -
литовцы, немцы, шведы, турки и их бесчисленные сателлиты - жаждали узреть
однажды слабость Иоанна. И потому строгость внутри державы была призвана
помочь и политике внешней. Знал царь, что делал, когда казнил своих! И
теперь суд над Филиппом занимал Иоанна более всего. Надлежало поскорее найти
негодных людишек, которые правдоподобно раскрыли бы перед архиереями всю
глубину падения митрополита Московского. И потому направил царь вместе с
искусным в интригах духовником своим протоиереем Евстафием расторопных
следователей на Соловки, дабы тень подозрения пала на доброе имя Филиппа
прежде всего в родной его северной братии.
Дело оказалось непростым: монахи, ведая, что сослать их дальше уже
некуда, сговорились и, как один, хвалили своего прежнего игумена. Какое-то
время ни угрозы, ни уговоры не помогали. Наконец, мечтая об епископстве,
новый игумен Паисий и несколько приближенных к нему монахов согласились
лжесвидетельствовать против Филиппа, неуверенно обвиняя его в
заговорщических речах, тайном колдовстве и других тяжких грехах. Царские
послы не скупились на обещания, и дело ко всеобщему удовлетворению
сдвинулось с мертвой точки...

Митрополит Филипп все это время продолжал исполнять свои пастырские
обязанности и внутренне готовился к мученичеству. По-христиански тихо и
незаметно наступила осень 1568 года. Филипп чувствовал, как вокруг него
сгущаются тучи, но будучи не в силах что-либо изменить, а тем более
потворствовать духовной погибели расстроенного умом Иоанна, назидался
евангельским чтением о страстях Господних и житиями святых, положив в сердце
своем претерпеть до конца, что ему ни пошлет рука Божия. Иногда он с болью
вспоминал начало своего невольного архипастырского служения. Со слезами
Филипп, вызванный как будто для духовного совета в Москву, умолял тогда
Иоанна отпустить его обратно в пустыню и "не вручать малой ладье бремени
великого". Царь был непреклонен. Тогда Филипп просил его, подобно другим
смельчакам, уничтожить опричнину, но и здесь был вынужден вскоре уступить,
отчасти усматривая в царском самовластии волю Божию. Однако, в первый год
после посвящения в митрополиты Филипп мог к радости своей лицезреть
известное смягчение тиранства Иоанна и прославлял Бога. Затем все ужасы
опричнины возобновились. Несколько раз Филипп пытался увещевать царя
наедине, но Иоанну подобные разговоры были в тягость, и тогда, после многих
сомнений и молитв, архипастырь решился на публичное обличение...
Приближалось время суда над митрополитом. Все близкие ему люди и
сторонники были уже либо замучены, либо лишились своих мест. И лишь простой
люд, наполнявший церкви во время служб и ничего не ведавший, облегчал сердце
пастыря и говорил ему, что у него еще есть паства. В начале ноября Филиппа
призвали в царские палаты на суд. Он явился туда, бледный, но спокойный,
готовый как к лишению кафедры, так и самой жизни.
Царь, архиереи, поредевшие бояре сидели в торжественном молчании. Их
глаза блуждали по сторонам и поначалу не решались смотреть на уже
осужденного ими митрополита. "Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли
лица?" - пришли на сердце Филиппу слова Писания. Оглядевшись, он увидел
скромное место, приготовленное для него явно не в соответствии с саном. В
смирении сел. Тогда поднялся, преисполненный важности, игумен Паисий и,
ободряемый едва заметной царской улыбкой, принялся излагать все
приготовленные против Филиппа обвинения. Клеветал обстоятельно и
вдохновенно. Обвинению всерьез никто не верил, однако Иоанн время от времени
сочувственно кивал головою, а остальные судьи старательно изображали на
лицах все растущее возмущение, как бы в связи со вновь открывшимися
обстоятельствами дела...
Желая соблюсти внешние приличия и справедливость суда, царь в
заключение дал слово и Филиппу. Митрополит не стал оправдываться, негромко,
но пророчески точно сказал своему недоброжелателю Паисию, что сеяние злого
не принесет заветного плода, на который тот надеется. Затем, движимый духом,
возвысил голос и обратился к главному обвинителю: "О государь! Знай, что не
боюсь ни тебя, ни смерти... Достигнув доброй старости в пустынной жизни,
желаю так же не ведать мирских страстей и придворных козней, но в мире
предать свой дух Господу. Лучше умереть мучеником, чем оставаться
митрополитом и безмолвно наблюдать все ужасы сего несчастного времени.
Твори, что тебе угодно..." Несколько слов Филипп произнес и к архиереям:
"Пасите верно стадо Христово! Готовьтесь дать отчет Богу и страшитесь
Небесного Царя более, нежели земного..." Сказав это, митрополит хотел
вернуть государю свой пастырский посох и белый клобук - символы высшей
духовной власти, - однако Иоанн их не взял, раздосадованный тем, что слово
поверженного Филиппа неожиданно прозвучало столь сильно. "Надлежит прежде
дождаться приговора, - угрюмо заключил царь, - а пока ступай и совершай
службу!"
Наконец, 8 ноября сердце государево утешилось в полной мере. Филипп
тогда служил обедню в Успенском соборе и стоял на том же месте перед
алтарем, что и в день обличения им Иоанна Грозного. Внезапно церковные двери
отворились и в храм с шумом вошла толпа вооруженных опричников,
возглавляемых боярином Алексеем Басмановым. Эффект был велик: народ в
изумлении замер, богослужение прекратилось, Басманов велел громко читать
царскую грамоту. Было оглашено, что церковным собором митрополит лишается
сана. После чего, во исполнение царского повеления, с Филиппа сорвали
архиерейские ризы, облекли в простую монашескую одежду и, изгнав из церкви
метлами (которые опричники для устрашения привязывали к седлам своих коней
рядом с собачьими головами), на дровнях увезли в Богоявленский монастырь.
Взрослые прихожане бежали за пастырем, плача как дети.
Царь был милостив к Филиппу. Он не сжег его живым на костре как колдуна
и не затравил медведями, как советовали ему приближенные. Он довольствовался
только истреблением рода Колычевых, из которого происходил бывший
митрополит. В заключение к Филиппу приносили голову его любимого племянника
в подарок от государя, которую старец кротко благословил и возвратил
пославшему. Последний год жизни Филипп провел в суровых условиях в Тверском
монастыре, называемом Отрочим. В конце 1569 года, проезжая Тверь, Иоанн
вдруг вспомнил прежнего друга и послал к нему, как будто за благословением,
своего искусного палача Малюту Скуратова. Филипп ответил, что благословляет
только добрых и на доброе, после чего святотатец задушил старца в его келье.
По требованию высокопоставленного убийцы, монахи тут же погребли тело,
пребывая в страхе и печали.
В царствование Алексея Михайловича мощи святого мученика были
перенесены в московский Успенский собор, некогда ставший безмолвным
свидетелем духовного подвига митрополита Филиппа.

2002 г.

    РОЖДЕСТВЕНСКИЙ УЛОВ



"Голод усилился на земле"*...
В самом начале 1933 года, в сочельник, колхозник-передовик Захар
Семерюк, отец пятерых детей из украинского села Октябрьское (бывшее
Боголюбово), вместе с семьей преклонил колени и, со слезами помолившись
Господу, отправился проверять поставленные им накануне в полынье на старице
небольшие сети. Дело то было безнадежное. В местной старице и в добрые
времена рыбы водилось негусто, а как настал голод, мужики еще осенью
исходили ее вдоль и поперек с бреднем, выловив все живое. Но с болью глядя
на страшно исхудавших жену и детей, Захар, и сам едва передвигавший ноги,
как только на ночном небе поднялась луна, достал из потаенного места
испеченную к Рождеству одну-единственную безвкусную, смешанную с отрубями
лепешку, разделил ее между членами семьи и двинулся в путь. "Съедим это и
умрем", - вспомнились ему печальные слова бедной вдовы из Сарепты
Сидонской.** Себе он, однако, усилием воли сегодня не взял ни крошки, твердо
решив, либо вернуться домой с уловом, либо умереть на льду старицы. "Папочка
поймает нам много рыбки!" - радостно щебетала трехлетняя Даша, и старшие
дети тоже с надеждой смотрели на отца, ведь завтра утром - Рождество...
Дорога, по которой пошел Захар, проходила мимо бывшего молитвенного
дома, отобранного у верующих сразу же после начала достопамятной
коллективизации и превращенного теперь в колхозную контору. Всякий раз мимо
этого места Семерюк проходил с тяжелым сердцем. Сколько воспоминаний с ним
связано! Сейчас дом выглядел холодным и высокомерным, подобно всякому
богоотступнику, однако Захар хорошо помнил его другим: само рождение, когда
будущую церковь строили едва ли не всем селом; юность и зрелость, когда -
еще совсем недавно - в нем собиралась большая дружная община, пресвитер и
диаконы читали святые Писания, пел хор, из ворот дома выезжали подводы с
благовестниками, направляясь с христианской проповедью по соседним хуторам,
многие люди тогда каялись в своих грехах... А затем в том же доме, но уже
оскверненном, судили их замечательного пастыря Василия Ткаченко и других
братьев. Всех проповедников церкви безжалостно "раскулачили", объявив их
всенародно, правда, не "кулаками-кровопийцами" (для чего местные баптисты
оказались бедноваты), а некими "подкулачниками". Так и записали в заведенных
на них уголовных делах, перед отправкой на крайний Север. Бумага, как
известно, все стерпит.
Оставшиеся в селе верующие какое-то время из страха перед властями не
собирались вместе, однако затем небольшая группа все же начала тайно,
преимущественно по ночам, проводить богослужения по домам. Днем это были
примерные колхозники, добросовестно исполняющие волю поставленного Советской
властью председателя, а по ночам - славословящие Господа ученики, отдающие
всю славу лишь Ему. Прошлой ночью такое тайное служение проходило и в доме
Семерюков. Как обычно в то страшное время, вполголоса приглушенно пели
гимны, так же негромко читали Евангелие, горячо молились обо всей рассеянной
Церкви, а более всего - о хлебе насущном, чтобы, несмотря на усиливающийся
голод, как-то дотянуть до лета. И все верующие, ради Господа Иисуса Христа,
чем могли, делились друг с другом.
Урожай зерновых, собранный осенью в их местности, был вполне достаточен
для безбедной жизни. Однако вскоре весь хлеб, свезенный в колхозные закрома,
исходя из высшей государственной целесообразности, был до последнего
зернышка сдан в район, и потому голод сделался неизбежным. К началу зимы
положение стало просто отчаянным. Люди быстро опускались, ища себе хоть
какое-то пропитание. В селе начисто исчезли кошки и собаки. Появились первые
смерти от истощения. В соседнем колхозе рассказывали о случае людоедства.
Власть безмолвствовала, грандиозных масштабов голод в стране замалчивался,
газеты же преимущественно писали о победах в социалистическом колхозном
строительстве...
Захар поначалу тоже сильно страдал от хронического недоедания. Все
овощи, собранные с их маленького личного огорода, он со своей женой Марией
скрупулезно разделил по месяцам до весны, но семья постоянно не укладывалась
в эту скудную норму, и запасы таяли на глазах. С грустью заметив однажды,
как ослабевает духом, начинает пререкаться с супругой из-за малого кусочка
пищи, Захар возревновал о Боге, молился много часов кряду, не поднимаясь с
колен, и с ним вдруг произошла удивительная перемена, необъяснимая для людей
неверующих. Он почему-то перестал бояться умереть от истощения, явственно
почувствовал себя готовым к таковому исходу, и, по-видимому, потому как раз
и продолжал жить достойно образа Божьего, сохраняемый высшей силой посреди
окружавшего его земного ада.
И теперь, с трудом идя морозной ночью по глубокому снегу, Захар совсем
не чувствовал голода, думая лишь о семье. "Господи, о жене и детях молю, не
о себе, - беззвучно взывал он к Богу. - Спаси и сохрани их от голодной
смерти! Соделай чудо, чтобы поставленные мною сети оказались не пусты, ведь
вся вселенная в Твоей руке и власти..."
Он вышел к покрытой снежным покровом старице. Пушистый иней на
замерзших прибрежных кустах таинственно искрился в лунном сиянии. Пробитая
им накануне полынья успела уже довольно прочно затянуться. Достав из-за
пояса приготовленный заранее топорик, Захар принялся рубить лед. Из-за
телесной немощи ему приходилось часто останавливаться и отдыхать, слезы
неудержимо текли из глаз. "А что, если все напрасно, и дети его уже завтра
начнут тихо угасать?" - эта мысль надрывала отцовское сердце. И тогда он
вновь начинал отчаянно рубить лед, так, что колючие крошки летели во все
стороны. "Если не будет рыбы, - ожесточился на какой-то миг Захар, - видит
Бог, не сойду с этого места, лягу умирать пред очами всего воинства
небесного, радующегося Рождеству... Пусть ангелы тогда спросят с Господа,
почему Он омрачил Свой великий праздник смертью верующих в Него малышей
несмышленых... Да, замерзну прямо у полыньи, хоть одним ртом в семье да
будет меньше..." Захару представились его дети, мал мала меньше, с плачем
бегущие утром к старице, рыдающая жена... "На все воля Божия, - вновь
рассудил он с верою, вздыхая. - "Насадивший ухо не услышит ли? И
образовавший глаз не увидит ли,"* в какой мы оказались беде?"
Наконец, полынья была вновь прорублена. Рыбак, не спеша, с затаенной
надеждою, что каждая лишняя минута даст Господу больше возможностей ответить