Николай молча ждал, стараясь как-нибудь не обидеть их невниманием или невольной усмешкой; ну что там у них могло стрястись, подумал он невольпо, даже интересно, отчего такая важность и таинственность.
   – Вроде даже и не верится такому обороту, – после некоторого молчания сказал Егор. – Наш-то Иван, оказывается, вроде жив был до прошлого года, в прошлом году помер… во Франции.
   Николай глянул на отца, затем на мать, Ефросинья тихо опустила глаза; для нее они все были одинаковы, и она мучилась оттого, что не могла погоревать об Иване как следует; она похоронила его раньше, и когда он в самом деле отправился на тот свет, у нее уже не было сил на новое горе, она лишь испугалась, как это ляжет на остальных в семье.
   Сняв с ветки зеленое, твердое яблоко, Николай надкусил его, сморщился и молча, взглядом, попросил Егора рассказывать дальше.
   – Понимаешь, с месяц назад мать получает посылку и письмо, часы там, ручки цветные, бумаги разные да еще две шерстяные кофты… красивые, – добавил Егор. – Ну а в письме записка от него самого… сам почитаешь, прощается со всеми… Вроде послано это матери по его завещанию после смерти. Ну, и больничная опись, еще какие-то бумаги, блокнот… И знаешь, Николай, – Егор по важности разговора назвал брата даже полным именем, – пишет, что у него там, во Франции, где-то в местности Шампань, сын остался от женщины, Мари звать… значит, по-нашему Марией… Вот какие дела… братуха. Пишет, мол, знайте об этом, виноват я, мол, не виноват, а так уж получилось, занесло дерюгинскую породу в такую неимоверную даль от родных краев… Вот какая оказия, Коль. Отец вон все посмеивается себе в усы, мир, говорит, ничем не удивишь… Что вы раскудахтались! Да ведь все равно переживает, родная кровь.
   – Тоже мне, адвокат нашелся, – недовольно пробормотал Захар, и Николай подумал, что отец в свои годы еще молодец, крепко держится.
   – Подожди, Егор, давайте об одном сначала, – сказал Николай, бросая надкушенное яблоко. – Это уже… серьезно. Что же он там делал столько времени, во Франции, чем занимался, Иван-то? Ну, влюбился… ну, ребенок родился, житейское дело. Это понятно. А почему же ни разу не написал до сих пор? Неужели бы его не поняли?
   Ничего никто не ответил, лишь Егор вздохнул, а Ефросинья опустила голову с ровным пробором посередине и не заплакала; Николай ужаснулся своей внутренней холодности и равнодушию, с которым он встретил известие об умершем брате, то есть в какой-то мере это задело, но лишь в том смысле, как заграничная жизнь брата коснется его самого.
   Он потер лицо сразу обеими руками, скрывая проступившую краску.
   – Ну, мать, покажи бумаги, – попросил он, придвигаясь к Ефросинье и стыдясь того, что она может догадаться об его истинных чувствах, – покажи, что там прислали, может, что-нибудь и вычитаем.
   – Принеси, Егорушка, – сказала Ефросинья, и пока Егор ходил, все неловко молчали. Николай так и не смог побороть в себе чувство скованности и сказать отцу или матери что-нибудь теплое, успокаивающее: когда показался Егор со свертком в руках, Николай даже облегченно вздохнул про себя и сразу принялся за бумаги; он внимательно просмотрел предсмертную записку брата, затем медицинское заключение – латинское название болезни, от которой скончался Иван Дерюгин, русский, 1926 года рождения, с временным свидетельством на проживание в провинции Шампань, ничего Николаю не сказало; он отложил медицинское заключение, просмотрел больничную опись и узкий бланк на французском языке с печатью и номером могилы, где и когда похоронен Иван Дерюгин, и взял потрепанную тетрадь, когда-то, очевидно, в сиреневом переплете; сквозь грязь еще проглядывали ясные голубоватые прожилки; его сразу, с первых же строк, захватила эта тетрадь, и Егор, видя это, сказал откуда-то уже издали:
   – Я пробовал было… руку разобрать… вертел, вертел, тоже, видать, наш, русский пишет, но чудно как-то, видать, пишет молодой, одного возрасту с Иваном. Куда только нашего брата русака война не закинула.
   – Помолчи, Егорушка, – сказала Ефросинья, – не мешай.
   Николай непонимающе поглядел на нее, кивнул, опять уткнулся в тетрадь; сначала и он с трудом разбирал мелкий, нервный, какой-то горячечный почерк, но затем дело пошло свободнее и он забыл о времени.
* * *
   «… Вы знаете, что такое бесконечный песок под ногами, на зубах, в хлебе, в консервах, в одежде, в желудке? Солнце и сотни намертво выжженных струящихся песчаных миль, редкие оазисы и причудливые видения миражей и изнурительная работа? – с горечью спрашивал кто-то неизвестный, вероятно, просто самого себя, а может быть, адресуясь тоже в неизвестность, ко всем сразу и ни к кому в отдельности. – Это – Сахара. Люди везде уже изрыли землю, и кто-то выдумал, что под нагромождениями песков таятся черт знает какие сокровища. Нефть и уголь, алмазы и развалины, древнейших цивилизаций. Я не понимаю, почему люди неравнодушны к окаменелым черепам и костям своих предков.
   А ты знаешь, Джозина, что такое Сахара при малейшем порыве ветра? Этого ты наверняка не знаешь. И не приведи господь узнать тебе когда-нибудь, что это такое, вдохнуть палящее дыхание Сахары.
   Мы уже второй день без бензина, и радист ничего не может сделать с рацией; он ворчит, что под этим солнцем все изнашивается в сто раз быстрее, и проклинает тот час, когда ввязался в эту дурацкую экспедицию. Изыскатели и топографы, уже однажды мы пересекли Сахару с севера на юг и теперь возвращаемся назад параллельно старому пути, исследуя участок пустыни строго по азимуту. Я шофер, мое дело вести машину по указанию Мориса Бино – поджарого и длинноногого начальника нашей партии. В пути он сидит со мной, с картой и компасом на коленях, и наш автомобиль на полугусеничном ходу движется только по приказанию Бино. За нами остаются следы, они тут же осыпаются, и, не видя машины, можно подумать, что по пустыне проползло некое доисторическое чудище.
   На всякий случай я пишу по-русски, Джозина, на всякий случай, потом, когда-нибудь позже, мы вместе с тобой посмеемся над моими теперешними страхами, а пока лучше поостеречься, в нашей экспедиции еще только один из нас знает русский, какой-то странный, одинокий тип с заветренными, выцветшими, слезящимися глазами, но он никогда не станет читать мой бред, по-моему, ему абсолютно ни до чего нет дела. Ни до жары, ни до солнца, ни до адского холода по ночам, ни до самого себя. Большей частью мой блокнот у меня за поясом, наш механик, араб Адиль Аббас, лукаво поглядывает на меня своими красивыми темными глазами и спрашивает:
   – Опять девушка?
   Я киваю.
   – Как ее зовут?
   – Джозина…
   – Джозина, – протяжно и мечтательно говорит Адиль. – У меня никогда не было жены. Отец невесты требовал большой выкуп, а у меня его не было. Что такое человек без жены? То же, что кочевник без коня. Кто ему испечет лепешки и родит сына?
   – Будет, – утешаю я. – Ты еще молод.
   Адиль показывает чистые, белые зубы, смеется.
   – Нет, не будет. Я привык. В больших городах много девушек разных – белых, черных, желтых, я привык.
   – Это не то, Адиль.
   – Может быть. Но теперь я живу во Франции. И есль женюсь, то бесплатно, как цивилизованный человек.
   Он садится по-восточному, поджимая под себя ноги, и начинает что-то петь гортанным голосом. Это «Песня песков» – я знаю. Это ветер и песчаные безжалостные равнины. Адиль любит петь, и я примерно знаю, о чем он поет, – он мне как-то объяснял.
 
Ты всесилен, пустыни дух,
А я один,
Без рода и без жены,
Но у меня есть конь.
У моего коня глаза как ночь,
Он видит далеко,
И ему не страшен твой ветер,
О дух алых песков!
Но кто родит мне сына?
Дай доскакать до черты,
Меня ждет невеста,
Не трогай меня —
Без сына человек проклят.
 
   Адиль поет сосредоточенно, и Морис Бино, заслушавшись, задумчиво улыбается – он понимает по арабски.
   Я слушаю и думаю о Джозине. Ей всего семнадцать, она настоящая подруга, и я у нее первый. Джозина ревнива до глупости, и мне это нравится.
   Мы второй день стоим на месте. Бензин кончился, рация безнадежно испорчена. Мы ждем, пока нас разыщут. Ночами мы спасаемся от холода в палатке и выскакиваем из нее по первому шуму – жадно оглядываем небо. Жалкие остатки воды – противная бурда, но и она начинает окончательно портиться и вонять. Что будет, если о нас забыли?
   От малейшего движения воздуха пески начинают петь. Они струятся к подножиям барханов, и их завораживающе-нежный голос наводит ужас. Инженер Карл Висмут, немец, закутывает голову в мешок, оставляя маленькую отдушину, чтобы не задохнуться. Он был на войне с русскими и говорит, что голос поющего песка похож на тихую смерть. Я не имею оснований сомневаться – мне не приходилось воевать, я был младенцем, когда Европа решила разыграть скверный фарс с ефрейтором во главе, вынырнувшим со дна грязной пивной кружки.
   Мой отец, русский эмшрант, французский гражданин, ушел в мак’и, был трижды ранен и потом лечился лет десять и в конце концов отдал концы – в свое время он был морским офицером и любил щегольнуть крепким морским словечком. Он оставил мне в наследство совершенное знание русского языка, именной пистолет, подаренный ему чуть ли не самим царем, хорошую библиотеку русских авторов и ни сантима на счету в банке. От матери я унаследовал рыжие кудри и непостоянство. И еще – любовь r простым радостям жизни. Мы, французы, не любим немцев, нам пришлось много вытерпеть из-за них в эту войну. Но инженер Карл Висмут свой парень и очень хороший специалист. Общество «Франция – Африка» по освоению богатств Сахары законтрактовало два десятка немецких инженеров, и мы вполне с ними срабатываемся. Они дельные парни и тоже ненавидят войну и своего дряхлого канцлера. А наши работы ведутся за счет государства, ими руководит один из старых промышленных воротил Франции – Жан Дюран-младший. Никто из нас не видел его в лицо, но все мы знаем, что от нас зависит в какой-то мере благосостояние Республики. Мы читали одну из статей Жана Дюрана-младшего. Он писал именно так: «благосостояние и процветание Республики». Впрочем, деньги он платит хорошие, и все мы здесь оказались именно по этой причине – ах, эти чертовы деньги! Но все это ерунда теперь, когда в самом центре Сахары отказала рация и гелиокоптер, навещавший нас каждые пять дней, не появляется уже больше недели, и мы боимся тронуться с места. Мы все похудели от холода и недостатка воды. Пожалуй, лучше всех чувствует себя Адиль и этот странный русский Иван Дерюгин. Однако Адиль последнее время заметно встревожен и поет больше обычного, и это начинает раздражать Бино – Адиль не умеет скрывать своих чувств и всегда говорит то, что думает.
   Он вторично предлагает идти вперед. Бросить все, взять только продукты на неделю и воду. И идти.
   – Куда? – спрашивает Морис Бино, защищая ладонью покрасневшие от солнца глаза. Бино рассеян и вчера потерял свои запасные защитные очки. И ему изменила всегдашняя невозмутимость. – Куда? – сердито повторяет он, прикрывая потную, грязную грудь худыми пальцами.
   – На восток, пересечем эрг Шеш, должны натолкнуться на дорогу к Реггану, – отвечает Адиль и смотрит на Мориса Бино, что-то бормочет по-арабски, и все мы по выражению лица механика понимаем, что он ругается. Мы делаем вид, что не слышим – двумя днями раньше Адиль не решился бы не только выругаться, возразить Бино.
   Мы неловко молчим, и после паузы Морис Бино с усмешкой говорит:
   – До Реггана добредут наши призраки, Адиль. Это – Сахара.
   – Мы встретим оазис, нужно двигаться западнее.
   – Ты думаешь, что здесь можно что-то встретить путное?
   В неожиданном злом оскале на смуглом лице араба все то же недоверие и вызов.
   – Сахра – старая страна, – Адиль называет пустыню Сахрой. – Нельзя отдавать ей ни одной минуты. Нельзя ждать, живой человек должен идти. Прикажи идти, начальник. Вот-вот начнет дуть шехиль…
   Мы продолжаем молчать и напряженно ждем ответа; шехиль – страшный, убийственный ветер, несущий тучи песку и гальки. Морис Бино склоняется к рации. Мы больше не верим его стараниям и его рукам, и Карл Висмут подходит к нему, тоже начинает ковыряться в деталях, разложенных на полотне.
   Милая Джоанна, Сахара выжимает из нас последние запасы влаги, и скоро мы будем похожи на высушенные сухари. Мы молим бога, чтобы не было бури, этого шехиля. Тогда мы погибли. Нас почему-то не ищут, над нашим автомобилем развевается яркий флаг на длинном шесте, его вполне можно заметить, если этого захотеть. Мы подозреваем что угодно, но точно ничего не знаем, мы бессильны что-либо изменить – от этого у нас еще тягостнее на душе.
   Морис Бино старый бродяга. Он мало рассказывает о себе и много о женщинах. Он объехал весь свет. В его рассказах упоминаются негритянки, турчанки, японки, мексиканки. Из своих странствий, из своей бродячей работы геолога он вывез только воспоминания о женщинах. Остальное прошло для него незамеченным, а мы знаем, что на его счету немало открытых месторождений. Он умеет говорить о женщине сочно и необидно, и его любит слушать даже Карл Висмут, суровый и по-немецки сентиментальный моралист. За желтыми, черными, белыми женщинами Бино для меня открываются далекие страны, пальмовые рощи, жаркие пустыни, отвесные фиорды, голубые снежные равнины, их я никогда не видел – я вырос на юге Франции. Не знаю, почему-то мне часто хочется увидеть снега, реки во льду; Морис Бино смеется, наследственность, говорит он, коварная штука. Наверное, в его шутках есть доля правды, и, очевидно, поэтому меня так тянет к Дерюгину, к этому странному человеку без родины, без интересов, без желаний, но он ничего не может, он пуст, у него нет того, что он мог бы отдать другому. Он постоянно, упорно молчит, но однажды я случайно услышал, что у него где-то под Парижем есть женщина и ребенок и что все свои франки он переводит им. Опять проклятые деньги!
   Я впервые за пределами Франции, и мне все интересно; думал прилично заработать, хотелось перед свадьбой сколотить хоть небольшой капитал, и Морис Бино, старый знакомый моей матери, взял меня в свою партию, к нему прислушиваются даже в правлении общества. А впрочем, я хороший шофер, и все случившееся с нами – не по моей вине. Несколько литров бензина – и автомобиль оживет под моими руками в одну минуту. За это я могу отвечать головой, и я не виноват, что единственная бочка с запасом горючего неизвестно почему оказалась пустой. После тщательного осмотра Бино удалось обнаружить микроскопическую течь.
   Проклятья нашего начальника живописны, но что сделано, то сделано, и Сахара жадно всосала в себя наше спасение. У нас был запас горючего, и, возможно, поэтому нас до сих пор и не ищут. Будь все в порядке, мы давно уже добрались бы до лагеря.
   А теперь я надеюсь только на господа бога и на Мориса Бино. Он давно отбросил рацию и большей частью сидит, угрюмо ссутулившись, он похож на большую черную птицу, которая привела на хвост и нахохлилась посреди бескрайних песков и неба. Когда-то белая широкополая шляпа, свалявшаяся и почерневшая от грязи, дополняет это сходство. Вся дальнейшая наша с тобой жизнь, Джозина, зависит от головы Мориса Бино, спрятанной под обвислыми полями шляпы. Ты можешь получить свой подарок, Джозина, но с таким же успехом ты можешь его и не получить».
   «Адиль Аббас нервничает и проявляет беспокойство все больше. Из-под палатки невозможно выглянуть, и мы сидим в разных углах нашего полотняного убежища, обессилевшие, с мутными глазами, и тупо слушаем полуденную песню песков. Кажется, еще немного – и палатка вспыхнет. А пески поют, их голос слышится вначале еле-еле – цепенящий эвук в сухом, выжженном безмолвии, звук тонкие, протяжный, непрерывный. Быть может, он начинается в нас самих или это простое слуховая галлюцинация, но стоит вслушаться, и пение песков, вначале едва слышное, усиливается и будто втягивает тебя в свою воронку. Пески стонут, и мне мерещатся призраки тысяч погубленных ранее жизней, они тоскуют и проклинают пустыню и радуются новым жертвам.
   Зной усиливается, с утра поднялся шехиль, голос раскаленных песков эвучит настойчивее. Карл Висмут натягивает на голову грязный брезент, и я вижу его расширенные от ужаса зрачки.
   Нас все сильнее засасывает исступленный зов пустыни.
   – Идти надо ночами, – говорит Адиль. – По звездам. Захватить с собой палатку и воду. Прикажи, начальник.
   «Ах, будьте вы прокляты, – думаю я, неизвестно кого кляня. – Одна минута с Джозиной дороже всего золотого вапаса мира, а Джозина примет меня без всякого подарка. На что ей подарок? Я молод, здоров, силен, неутомим – что еще нужно женщине? О черт, черт, ты была права, моя маленькая Джозина!»
   Настойчивое сладострастное пение песка раздирает мне мозг, и я вдруг вскакиваю и трясу головой, ругаюсь, ору что есть мочи и, чувствуя у себя на плечах чьи-то руки, вижу совсем близко смуглое лицо Мориса Бино, его спекшиеся тонкие губы.
   – Замолчи, – говорит он. – Замолчи, сядь. Адиль, – приказывает он, – дай ему воды… полкружки.
   Я гляжу на кружку с мутной жидкостью и отстраняю ее рукой, сажусь на свое место, и Адиль сливает воду обратно во флягу, и все понимающе молчат.
   Джозина, маленькая моя! Скоро вечер, и наши колебания кончились. Морис Бино приказал всем отдыхать несколько часов. Спать. Спать… Мы все приготовили, даже несколько факелов на самый крайний случай. Ведь нам придется идти ночами. Задыхаясь, мы лежим, и никто не спит; мы лежим с закрытыми глазами, стараясь не смущать друг друга. Я не знаю, что думают в эти минуты другие, не знаю вообще, что можно думать, когда с каждым вздохом уходит частица твоей жизни. Я молод, мне двадцать, я был отчаянным парнем. Однажды меня привезли с тренировки с переломанным ребром, я только-только начинал тогда заниматься регби, это было еще при жизни отца, боль была ужасная, но я не пикнул. Молодые кости срастаются быстро, и теперь я думаю о тебе, маленькая моя, самоотверженная подруга. Стоит ли тебе рожать? Зачем вы рожаете, женщины, зачем мне было встречаться с Джозиной? Я уехал ради денег, ради нашего будущего благополучия, ради нашего мальчика, который может появиться по моему недомыслию. Нет, я не отговариваю тебя, Джозина, не надо делать ничего такого, о чем стоило бы жалеть. Но я многое бы отдал, чтобы очутиться сейчас рядом с тобой. Не знаю, не появится ли еще одно существо и не упрекнет ли оно когда-нибудь меня в неразумности? Я пытаюсь найти ответ в товарищах, но все они удручены и измучены – на их лицах подавленность и усталость.
   Братья, – хочется мне спросить. – Скажите, все ли в нашей жизни правильно? Так ли нужно жить? Ну, ты, Морис, ты старший, ты много знал лишений и трудностей, ты отказывал себе во многом. Но ради чего? Где только ты не был! Но знал ли ты радость, простую радость быть? Так ли ты живешь? А ты, Адиль? Ты, не имеющий права жениться, потому что не имеешь денег? Что ты скажешь? Или Карл Висмут, обморозивший душу в снегах России? Ради чего мы все страдаем и мучимся? Ради процветания акционерного общества «Франция – Сахара»? Какое все мы, мы, Адиль, Карл Висмут, Морис, ты, русский Дерюгин, и я, француз Андре… Ставропольцев, имеем к этому отношение? Чтобы члены правления набивали себе карманы? Ради этого мы сдыхаем здесь, в этом песчаном аду?
   – Пора, – говорит Морис. – Пора, ребята. Скоро появятся звезды, и мы пойдем.
   Ночи холодны, но нам это на руку. Мы хоть немного отдыхаем от дневной жары. Ноги тонут в песке с бархана на бархан, с бархана на бархан. А в холодном и черном небе крупные, четкие звезды. Может быть, мне только кажется, что небо черное. Вчера забрели в заросли верблюжьей колючки и все изранились – проклятые иглы рвали брюки и прокалывали изношенные парусиновые башмаки.
   Ночами – черное небо. Днями – грязный полог палатки, пересохшие, потрескавшиеся губы и бесконечные, как редкие капли, минуты, – каждая из них кажется последней.
   Вчера ночью я несколько раз падал и больше не мог сам подняться, не хотел, и меня поднимали насильно, и я просил, чтобы меня оставили. Я не помню, сколько ночей мы идем, сколько дней прошло с тех пор, как я в последний раз оглянулся на брошенную машину. Я не знаю, куда идем и зачем. Я не могу идти дальше, и желание лечь – все сильнее, оно давит к земле, и только одно удерживает пока на ногах. Ведь заставят вставать и будут тратить последние силы, будут проклинать и все-таки поднимут.
   Сегодня утром Дерюгин отдал мне свою воду, а у самого у него сухо блестели глаза и едва шевелились черные губы. Помню, я ни за что не хотел брать его воду, и все же выпил, и мне потом было стыдно, и я старался не смотреть в его сторону. А я считал его черствым, недалеким парнем. А вечером, перед тем как снова идти, я долго смотрел в металлическую крышку от фляги. В ней на дне плескалась темная, пахнущая жидкость, и мне было жалко проглотить ее сразу. Адиль уже не поет больше, а только молится и поминает имя аллаха.
   И опять ночь. Или день. Не знаю. Все время мерещится вода. Я гляжу вверх и не вижу звезд. В двух шагах ничего не разберешь, и Морис Бино велел зажечь факел. Сразу становится легче, не так давит беспросветный мрак. «Дождь, – думал я. – Дождь…» Я вижу фонтаны, реки воды. О черт, ведь реки состоят из воды. Мы пересекаем иногда высохшие русла – здесь их называют почему-то «вади». Я уже не в состоянии думать о других, впереди меня маячат тени, и сам я всего лишь тень, и все мы бесплотные тени пустыни.
   Мы давно потеряли чувство времени и теперь уже не останавливаемся на отдых – мы должны идти, днем и ночью, и мы движемся, падаем, встаем, ползем.
   «Вода, – думаю я. – Вода. Где-то на земле есть много воды, и люди пьют ее сколько угодно, и сколько угодно ее падает с неба».
   Дождь падает, звезды падают, листья, акции падают, желтый дождь, – я, кажется, схожу с ума.
   Я не знаю, идем мы или летим, и стороной раздается голос Мориса Бино.
   – Еще немного, – говорит он, и мне кажется, что он тоже сошел с ума. Я слышу его смех. Призрак, сошедший с ума. Он болтает о темнокожей девушке, подаренной ему лет двадцать пять назад вождями племени Бунбу-Нубу, где-то в Центральной Африке; затем на меня обрушивается слепящий холодный каскад, и я жадно пью, задыхаюсь, пью и не могу напиться.
   – Хватит, – трясет меня кто-то за плечи, и я открываю глаза, вижу Дерюгина, этого странного русского, вернее, то, что от него осталось. Обтянутая тряпьем жердь. Я беззвучно ругаюсь.
   Потом я вижу впереди огромный солнечный диск, вставший неожиданно над пустыней, разорванный, катастрофически растущий с каждым мгновением, и все забывают обо всем и смотрят туда же, куда я. «Опять мираж, – думаю я. – Как красиво».
   Больше я ничего не успеваю заметить, кроме того, что вокруг светло, неестественно, до белой боли, светло. В следующее мгновение на нас надвигается вздыблепная, бушующая пустыня и вначале подминает нас, а затем взбрасывает куда-то к адскому солнцу. И тогда я совсем близко, рядом слышу испуганное блеяние козы – живое, настоящее, и у меня встают дыбом волосы. Откуда здесь может быть коза?
   «Бэ-э-э!» – хрипло блеет коза еще раз, и я в ужасе ползу прочь, дальше от ее хриплого блеяния.
   Ползу и выжимаю прямо в рот себе мокрую тряпку. Я оторвал ее от брюк. Идет дождь. Идет самый настоящий рыжий, искрящийся дождь. Расстилаю тряпку на песке, и на ней мгновенно собирается лужица. Слизываю воду и не могу остановиться, жую тряпку, дождь неприятный, теплый, и небо душное, жгущее, и я его не вижу и только чувствую, что оно жжет и дождь идет.
   Кто-то стонет рядом, быть может, Адиль.
 
Не трогай меня, пустыни дух,
Дай доскакать до черты.
Меня ждет невеста,
Не трогай меня —
Без сына человек проклят.
 
   Я с трудом поднимаю голову и ничего не вижу. Ползу и зову, и никого нет. Я один. Я умер. Впереди маячит шатающаяся фигура Дерюгина, стараюсь догнать его и не могу; надо успеть отдать ему свою тетрадку, кажется, он оказался крепче всех…
   Наверное, я вернусь на землю через тысячу лет. А может, через семь тысяч… И принесу тебе подарок, Джозина, и ты меня поцелуешь. Мне больше ничего не надо. Ты поцелуешь меня. Сейчас я ухожу, я чувствую страшную даль и я не могу остановиться. Говорят, через семь тысяч лет человек возвращается на землю, а может быть, мы уже с тобой когда-то были, Джозина?»
* * *
   «А над землей продолжал разрастаться ослепительно яркий факел на чудовищно огромном, достающем до небес крученом черенке, и его рваные края начинали клубиться и опадать.
   Все мы, люди изыскательной партии Мориса Бино, были найдены на второй день после взрыва, двое уже умерли, остальные были высушены и легки, в изорванной донельзя одежде; нас нашли рядом с трупом привязанной к железному колу козы. Просто мы несколько дальше забрели в глубину запрещенного квадрата. Солдаты особого спецотряда французской армии, обследовавшие местность, наткнулись на нас на второй день. Как говорят, мы лежали недалеко друг от друга. Три француза, немец, араб и двое русских, об этом потом писалось в газетах, но в тот самый день, когда я, шофер изыскательной партии Мориса Бино, Андре Ставропольцев, увидел ночью поднявшееся из земли солнце, президент де Голль, поставивший целью своей жизни возвращение Франции в число мировых держав, действительно добавил к ее истории незабываемую страницу. Франция стала четвертой атомной державой, взорвав в Сахаре свое первое атомное устройство… Но уже на второй день я временами почти совсем перестаю видеть, в глазах темные провалы… и только по-прежнему дыбится и рушится пустыня… руки отказывают… Кто-то рядом говорит о вертолете и непрерывно стонет… пытаюсь понять, все расплывается… Боже, Джозина… Я…»