И чувства Александра, за время трех бездетных браков старшего брата успевшего привыкнуть к мысли о грядущей короне!
   Итак, Лев нашел сперва священника, согласившегося обвенчать его с четвертой женой, а уж уговорить патриарха признать законность и брака, и родившегося до него сына император отложил на самую последнюю очередь. Очевидно, это было чистейшим "делом техники".
   В три года Константина венчали на царство, как соправителя отца. Правящий сын родился у правящего отца — в знак этого, нечастого в Новом Риме обстоятельства мальчика и назвали Порфирогенетом, Рожденным в Пурпуре, Багрянородным. Но прошло еще четыре года, и колокола святой Софии проводили в последний путь его грешного отца. Вдова и маленький венценосец остались наедине с соправителем их покойного мужа и отца — Александром.
   На дворцы Константинополя обрушился град опал, ссылок, арестов. Новый правитель остервенело раскидывал по тюрьмам, монастырям, дальним провинциям всех приближенных, доверенных людей покойного брата. Всех, кто мог бы заступиться за вдову и сироту умершего государя. То лихорадочно спешил, то начинал садистски растягивать время от одной кары до другой. Вокруг восьмилетнего императора все меньше становилось знакомых, привычных, дружелюбных лиц. Все реже и все неискренней улыбались малышу взрослые. Лишь одна улыбка становилась все шире, все искренней, все страшнее — улыбка злорадного торжества на лице дяди Александра.
   И мама все чаще плакала по ночам.
   А потом одним страшным утром мир мальчика перевернулся. Утром он пришел пожелать царственной матушке доброго утра — и пришел в опустевшую, перевернутую вверх дном опочивальню, по которой бродили хмельные императорские гвардейцы… Константин в ужасе убежал в спальню. ЭТО случилось с мамой. Рядом больше не было никого. Наверняка мальчик плакал. Наверняка шептал, кусая шелковые простыни, захлебываясь слезами: "Почему, почему, почему?". Остался ли к этому времени рядом кто-нибудь, способный объяснить: причиной всему — пурпур. Пурпур дворцовых сводов, пурпур плаща и сапог правящего императора, символ безграничной власти цесарей. Пурпур превратил безобидного, в общем-то, пьянчугу и дебошира в мрачного маньяка. Пурпур, лежавший сызмальства на плечах Константина, ослепил Александра, заставляя видеть в родном племяннике не человека, не перепуганного малыша — ценную добычу, дичь, пушного зверька. И пурпур погубил его.
   Александру неоткуда было знать первейшую дисциплину двора — дворцовые связи. Их не выучишь в кабаках и на охотничьих биваках. Не узнаешь, кого нельзя оставить на свободе, если арестовал другого. Александр оставил кого-то, быть может, и не приближенного Льва, но связанного с одним из опальных вельмож. Оставил в непосредственной близости не то от своего стола, не то от своего кубка…
   После быстротечной, тяжелой болезни самодур и тиран завершил свое недолгое беззаконное царствование. Вновь рыдали колокола святой Софии, а в гавани вернувшаяся из ссылки Зоя уже сходила на берег с корабля боевого адмирала Романа Лакапина.
   В тот же день адмирал был объявлен опекуном малолетнего государя. Через шесть лет он становится тестем Константина, а затем и соправителем, императором Романом I. Цареградский пурпур жадно вцепился в очередную жертву, пребывавшую, словно человек в последней, предсмертной стадии бешенства, наверху блаженства.
   У многодетного адмирала было четыре сына. Став императором, морской волк, недолго думая, венчал Христофора, Стефана и Константина на царство, в качестве соправителей, а четвертого, Феофилакта, сделал патриархом. В ромейской державе оказалось аж пятеро государей, и Рожденный в Пурпуре во всех документах числился лишь четвертым. Сама держава превратилась в семейное владение Лакапинов. Багрянородный неудачник оказался пленником в собственном дворце. Его единственным утешением стали книги огромной дворцовой библиотеки и алкоголь. Пока тесть водил флот на арабов, устраивал династические браки внучкам, принимал послов, несчастный зять просто потихоньку спивался. Вино и книги помогали ему уйти в призрачный мир от чудовищной реальности, пропитанной пурпуром…
   В 938 году у Константина и Елены Лакапиной родился сын, в честь деда названный Романом. Польщенный старый моряк объявил маленького тезку наследником и передвинул его отца с четвертого места в перечнях соправителей на второе. Не иначе, отношения в некогда дружной семье бывшего адмирала основательно разъело пурпуром.
   И новое решение главы семьи отнюдь эти отношения не укрепило, наоборот. Взбешенные сыновья Лакапина свергли отца и сослали на пустынный скалистый остров в Средиземном море, под носом у пиратов, которых он когда-то успешно топил. Тихого пьяницу и книгочея в расчет не приняли, а зря. Очень скоро от грызни вероломного семейства заболела голова у всей столицы, не говоря про придворных и в особенности гвардию. Для гвардейцев родившийся и выросший во дворце Константин был гораздо притягательней, чем связанное с флотом, чуждое миру дворца семейство Лакапинов. И, кроме того, у Константина имелось еще одно неоспоримое преимущество: он был один, а не четверо. Кто не пытался исполнять приказы хотя бы двух не ладящих друг с дружкой начальников, тому не понять, КАКОЕ это было преимущество!
   И вот уже гремит под пурпурными сводами: "Константин! Константин цесарь! Константин Рожденный в Пурпуре!". И очумевших Лакапинов, скрутив, волокут из опочивален во двор, нарочито долгой дорогой, чтоб успели споткнуться об трупы всех своих верных сторонников, разглядеть в полутьме озаренных факелами коридоров подленькие ухмылки и лицемерно-постные мины всех, кого считали таковыми. А там, на ступенях, болезненно морщась и щуря близорукие глаза, их тихий чудачок-зять читает при свете факела в лапе дюжего гвардейца:
   — …Как бесчестных и недостойных… презревших и обязанности подданных, и долг сыновний… стыд людской и страх божий… почитать низложенными и лишенными… сослать…
   Неведомо, сам ли Константин или кто-то из его советников был автором мрачной шутки: свергнутых Лакапинов отправили на тот же остров, куда они сослали отца. Отца, которого почтительный зять и не подумал вернуть из ссылки. Можно представить, что сказал старый моряк сынкам при встрече!
   Но его понять можно. Куда сложнее понять Константина. С самого детства он видел, как цареградский пурпур, словно отравленная рубаха Несса, сгубившая великого Геракла, сводил с ума, ослеплял, и, наконец, убивал тех, кто к нему прикасался. Злобная улыбка дяди и его ужасная смерть. Роман, из честного моряка превратившийся во мрачного властолюбца, и переставшего доверять под конец даже родным сыновьям. Сами эти сыновья, свергшие и заточившие на пустынном острове собственного отца… Безумие и бесславная, страшная смерть — вот что нес своим жертвам отравленный пурпур Византии, и кто-кто, а Рожденный в Пурпуре должен был видеть это. Вероятно, ему, как многим книжникам, казалось, что он-то может все исправить, при нем-то все встанет на свои места, ведь он столько читал, столько знает!.. Он вновь превратит державу в достойную наследницу великого Рима, как при Юстиниане!
   Государь — наконец-то полновластный государь! — мечтает, а евнухи застегивают под его горлом пряжку пурпурной мантии, и вокруг кипит пурпур, пурпур факелов и маслистых луж, растекшихся из-под еще не убранных трупов, и пурпур сводов, и пурпур отражающих свет факелов глаз придворных, собравшихся приветствовать императора…
   Пройдет насколько лет, и сын, любимый, единственный сын Константина Роман, окутанный слепой любовью матери — единственная память об ее сосланном отце! — и не чувствуя твердой руки родителя, соскользнет на кривую дорожку Александра, Михаила и многих иных не сумевших повзрослеть владык. Пока Константин пишет для него тома наставлений — "Управление", "Дворцовые церемонии" и еще 51 не дошедший до нас том, — юный государь чередует пиры с охотами, и ищет приключений в темных переулках портовых кварталов. От пиров в дворцовых палатах — к гулянкам в тавернах и на постоялых дворах, к загулам в грязных кабаках и притонах столичного дна. Там, на дне, он и встречает свою судьбу — совсем юную, но уже опытную Анастасо. Вскоре Константинополь узнает — наследник престола женится. Роман делает лишь одну уступку сраженным родителям — невеста пойдет к алтарю не под своим, очевидно, чересчур известным в городе именем. Отныне она — Феофано. Уж не вспомнил ли образованный свекор Феодору, супругу Юстиниана Великого, также смолоду приобщившуюся к "древнейшей профессии"? Если да, то сравнение было неудачным. Феодора поднялась, Феофано подняли. Феодора была умна и практична, и искала мужчин ради власти, добившись же любви самого влиятельного мужчины в империи, стала ему верной спутницей и надежной опорой. Для Феофано, как мы еще увидим, титул и власть императрицы были лишь игрушкой, средством удовлетворения все новых и новых капризов и прихотей. Не говоря уж о том, что сам Роман ни в малейшей степени не походил на умнейшего, волевого, трудолюбивого Юстиниана.
   Таков был жизненный путь человека, к которому ехали Ольга и ее сын. Он не остался в памяти потомков, как воитель или законодатель. Рожденный во дворце, он покидал его едва ли не только в грезах. Никогда не стоял он во главе войска или флота, и все его свершения были в дворцовых стенах. Сочинение многотомной энциклопедии для сына (который ее так и не прочел), безуспешная война с коррупцией дворцовых чинов, создание византийской табели о рангах…Это да горькие письма малочисленным друзьям, таким же затворникам и книжным червям, в которых полновластный владыка жалуется цитатами из самых тоскливых псалмов Ветхого Завета на одиночество — вот все, чем остался в памяти потомков Рожденный в Пурпуре.
 
3. Царь городов, Город царей.
   Старый сокол Царьград пролетает,
   Царьград-город клянет-проклинает:
   Есть в Царьграде серебро и злато,
   Есть, что есть, что пить,
   Есть и в чем ходить,
   Только людям нету в нем отрады!
Украинская дума.
 
 
   Константинополь встретил русское посольство неласково. Вспомним, как Ольга зло поминала цесарю: "Постоишь, как я у тебя в Суду". Видать, долгими показались Ольге дни и недели, может быть — месяцы ожидания в цареградской гавани. Пекло Солнце, парили гнилые воды Суда, сточной ямы исполинского средневекового мегаполиса, куда клоаки и дождевые потоки смывали всю его скверну. Язычникам ароматы порта могли навевать мысли о сказочной Смородине — реке, отделявшей мир людей от владений Кощея, Чуда-Юда и прочей нежити. Название Смородина в переводе на современный язык как раз и означает — смрадная. Можно вообразить себе угрюмых варягов, преющих на часах, в раскаленных южным солнцем доспехах. Можно представить себе глазеющих на северных варваров ромеев — жгучую смесь обезьяньего любопытства южной толпы и крысиной порочности столичной черни. И посреди жара, тяжелой душной вони, галдежа смуглых зевак — отрок Святослав, молодой пардус-гепард в деревянной клетке ладьи.
   Изредка, наверное, княжеское семейство выпускали в город, словно узников на прогулку. Русов в городе должен был сопровождать императорский чиновник,— царев муж, как говорили они — на этот раз выполнявший обязанности скорее гида, чем обычного полуконвоира-полузаложника при опасных чужаках. Мы не знаем, выходил ли Святослав на эти прогулки. Дело в том, что перед входом в город у русов отнимали оружие. Вспомните, что меч был почти вместилищем души воина-руса, его вторым "я", мечом благословляли его при рождении, мечом опоясывали по достижению совершеннолетия, меч клали с ним в могилу. Не всех рабов на родине Святослава унижали, лишая оружия. И если подданные цесарей не носили оружие, то при чем тут русы? Неужели, приехав в страну рабов, воин должен превращаться в одного из них?
   В общем, Святослав вполне мог наотрез отказаться от городских прогулок. Не станем утверждать, что зря — причины для того были веские. Но он не увидел бы множества занимательных вещей. Не увидел бы многочисленных памятников основателю города и первому христианскому императору Константину Великому, убившему в борьбе за власть сына, жену, тестя и зятя. Не прогулялся бы по Бычьей площади, на которой возвышался пустотелый медный бык, возведенный по приказу другого светоча христианства, Феодосия Великого, законодательно запретившего языческие культы. Время от времени под быком разводили огонь и, открыв дверцу в медном боку, кидали внутрь быка живых людей — язычников и еретиков. Столичная толпа обожала подобные зрелища. Не меньше любили жители Константинополя ипподром — тот самый, на котором в дни подавления благочестивым Юстинианом восстания Ника было перебито пятьдесят тысяч их пращуров, на котором полвека спустя Василий II Болгаробойца будет зарабатывать свое жуткое прозвище, празднуя триумф над братьями в православной христианской вере. Не увидел бы Святослав, — по крайней мере, вблизи, — святую Софию, воздвигнутую Юстинианом в благодарность небесному императору за то самое истребление своих единоверных, единокровных противников, из обломков разрушенных древних храмов. Не увидел Святослав и парада — торжественного зрелища, на котором перед восхищенными горожанами и иноземными послами час за часом кружила одна и та же воинская часть, меняя оружие, коней и доспехи. Не увидел бы и еще одной, весьма любопытной достопримечательности Города царей… но об этом — позже.
   Каким чужим и чуждым, диким, омерзительным должен был казаться юному князю Царь городов! Видел ли он его лишь из порта, или шел сквозь потные толпы на проспектах и площадях за "царевым мужем", все поводя левой рукой у пояса в бессознательной попытке опереться на рукоять отданного у ворот меча… И с каждым днем все меньше и меньше он понимал мать. Зачем они приехали в эту жару, вонь и гвалт, в эти застящие небо груды обтесанных камней над грязью улиц? Зачем терпят унизительное любопытство этих странных людей — слишком наглых для рабов, слишком трусливых и покорных для свободных?
   А действительно, зачем? Чего хотела добиться Ольга своим сватовством?
   Положение вдовы великого князя было крайне шатким. И обвинение в, по меньшей мере, соучастии в мужеубийстве, и не слишком знатное происхождение, и покровительство христианской партии (пусть и негласное, причем до поры крещение княгини было тайной даже для большинства христиан), и, наконец, ее противоречащие обычаю претензии на право мести за мужа и наследование ему, — все это отнюдь не упрочило ее полунезаконной власти. Больше того, противостояние христиан и язычников, не превращавшееся в гражданскую войну лишь оттого, что первые еще были слабы, а вторые — морально неготовы воевать с соплеменниками, пусть и богоотступниками, ослабляло всю Русь. Прекратились грозные походы, да и кто бы встал во главе русских дружин? Женщина? Или совсем юный отрок? Ослабление это мгновенно почуяли в Итиле.
   Наш герой впоследствии освободит от хазар землю вятичей. Но она уже была освобождена от хазар Вещим Олегом! Когда же она снова попала под их власть? При Игоре? Вряд ли летописец упустил бы со вкусом расписать еще одно поражение князя-язычника. Вспомнить только, как он смакует гибель Игоревых дружин от византийских огнеметов и последнее поражение отца Святослава. По его смущенному молчанию можно догадаться, что славянское княжество, не иначе, отдала хазарам "премудрая" Ольга. А ведь княжество это не было ни бедным, ни отсталым — дань оно платило "по щелягу (серебряной монете) от плуга". То есть были и железные плуги, — а не деревянные рала — и серебро. Более того, хозяева Вятичской земли обретали власть над изрядной долей Волжского торгового пути.
   В пятидесятых годах Х века чаши весов зыбкого баланса между христианами и язычниками раскачались еще сильнее. На Руси появилась новая сила, вполне готовая к войне с христианами любой крови. Какая именно, я расскажу чуть позже, а пока можем заметить — у княгини были все причины заметаться в поисках поддержки. Брак сына с византийской принцессой отнимал бы сильный козырь — наследника законного государя — у язычников и давал христианам поддержку мощной державы. Может, и хазары остерегутся…
   Многие годы — почти два века — историки с придыханиями расписывали визит Ольги в Царьград, как невиданное достижение русской дипломатии. Надо же было вообще хоть что-то написать о равноапостольной княгине, кроме ее зверств! И вообще, о святых или хорошо, или ничего… Не стоит слишком потешаться над ними. В Российской империи покушавшегося на репутацию святой равноапостольной государыни ждали совсем не смешные последствия.
   Любопытнее, что после крушения империи прошло сорок девять лет, прежде чем М. В. Левченко обратил внимание на одно обстоятельство. А именно: Ольгу принимали не как правительницу! "Армянские, иверские феодалы, венгерские вожди, болгарский царь Петр при посещении Константинополя одарялись гораздо более щедро", пишет Левченко. По строжайшему дипломатическому этикету Византии, Ольгу принимали, как… посла. Ее ставили ниже племенных вождей полудиких кочевников-венгров!
   Ни в коей мере не желая оскорбить память Левченко, скажу все же: наблюдательность его достойна индейца Зоркого Глаза из анекдота. Того самого, что, запертый бледнолицыми в сарай, на третий день заметил, что в сарае том нет четвертой стены. Действительно, не в обиду — другие и по сей день ничего не замечают, изводя бумагу на описание того, как Ольгу "с почетом" приняли в Византии. Хотя у Константина ясно сказано: "Прием, во всем подобный предыдущему (одного сарацинского посла), по случаю приезда Ольги, княгини русской".
   И это было лишь звено в цепи унижений, которое предстояло пережить несчастной княгине. Еще были бесконечные переходы из залы в залу огромного дворца, необходимость являться по первому зову негостеприимных хозяев, единственно чтобы ответить на "предложенный препозитом вопрос от имени августы" — императрица не снизошла до прямого общения с варваркой, пусть и крещеной. И вновь кочевки из палаты в палату, чередование чужих, странно звучащих названий покоев — Триклиний Юстиниана, Лавсиак, Трипетон, Кенгурий — спертый воздух, тяжесть сводов над головой, и опять являться, как служанка, как сенная девка, пред очи Рожденного в Пурпуре, и лишь с его разрешения осмелиться сесть.
   Особенно хорошо вот это:
 
    "В тот же день состоялся званый обед… Государыня и невестка ее сели на вышеупомянутые троны, а княгиня стала сбоку".
 
   Стоит напомнить, что "невестка" эта, о чем не могла не знать "ставшая сбоку" княгиня — та самая Анастасо-Феофано, бывшая шлюха из портового кабака!
   Ольга терпела. Она "говорила с государем, о чем пожелала", когда тот позволял ей, очевидно, обещала те самые меха, воск, рабов и войско. Мы уже знаем — за что. За брак сына, за поддержку против хазар и своих, кровных русов-"нехристей". Пока же вспомним, что все это происходило на глазах "анепсия" Святослава. Мы знаем, каков был его нрав, знаем, как и кто его воспитал. Но нам, ежедневно сносящим тьму унижений от правительства, начальника, просто трамвайного хамла, сложно представить, что испытывал в такой ситуации горячий подросток. Подросток из племени, где единственным ответом на оскорбление желающего оставаться мужчиной, человеком в глазах Богов и людей, мог быть удар меча. Даже если бы поездка Ольги увенчалась успехом, он возненавидел бы город, бывший свидетелем унижения матери, и его надменных владык, и всю их страну. С этого дня ненависть язычника к разрушителям его святынь, правителя — к врагам его народа, сольется в душе Святослава с личной ненавистью смертельно оскорбленного воина.
   Но Ольге не повезло. Мало кто из владык Города царей подходил для ее планов меньше, чем Рожденный в Пурпуре. Стоит только прочесть тринадцатую главу его "Управления империей":
 
    "Если когда-нибудь, какой-нибудь народ из этих неверных и худородных жителей Севера потребует войти в свойство с царем Ромейским и взять его дочь в жены, то тебе надлежит такое их неразумное требование отклонить".
 
    Далее начитанный и просвещенный Константин сознается, что в его глазах варвары, неромеи, собственно, не люди даже. Они — даже православные болгары! — вообще какие-то "особи" другой "породы". "Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам" (Мк,7:27), и можно ли подумать, чтоб дочь христиан вышла замуж за пса-язычника?
   Псы. Полезные, прикормленные, может, крещеные — все равно псы. После жары в порту. После изматывающе-бессмысленных переходов по коридорам и залам дворца. После "стояния сбоку" от обедающей августейшей потаскухи. После данных — уже данных, или не вспоминал бы их потом Ольге Константин — обещаний щедрых даров и военной помощи.
   Можно только представить, как молча выла в подушку той ночью княгиня. И как не мог уснуть, глядя на окутанный липким жарким мраком каменный город-чудовище, юный князь. Можно представить, что видели в тот момент его глаза.
   Зарево над коростой черепиц и золотушными пузырями куполов. Блеск русских кольчуг, затопивший улицы. Копыта печенежских коней, расплескивающие по камням мостовых мечущихся двуногих крыс. Языки пламени, алчно лижущие трещащие, почерневшие дворцовые своды. И другие языки — языки псов, тощих уличных псов, жадно лакающих текущие по улицам алые ручьи…
   В путеводителе по Константинополю, написанному в Х веке, упоминается барельеф, на котором изображено разрушение "россами" Царя городов. Пророчество не сбылось. Но не прочел ли воплотивший чудовищное видение скульптор это пророчество в ледяных глазах белобрысого мальчишки-варвара на императорском обеде в среду, 9 сентября 957 года?
 
 
4. Чугунная поступь Drang nach Osten.
   Не жги бересту — это горят города,
   И пепел их стен ветер несет на Восток.
Дм. Фангорн.
   Ослеплен невежеством лукавым,
   брат на брата поднял гордый меч…
Велеслав. Гнев Богов.
 
 
   Прибавило ли провальное цареградское сватовство Святославу уважения и любви к матери? Навряд ли. Смертельное оскорбление нанесли надменные ромеи не просто женщине из знатного рода, — что уже было бы непростительно, — самой Руси, самим Русским Богам. Ольга же не двинула в ответ дружины за Русское море, не припомнила несостоявшемуся свояку Олегов Щит на Золотых воротах. "Отомстила" лишь злопамятно-бабьим: "постоишь у меня в Почайне…". И на оскорбление не ответила, и слова не сдержала.
   Ольга понимала, как встретят на Руси известие об ее поездке. Один из немногих достоверных моментов описания этой поездки в летописи: на прощальные напутствия патриарха княгиня отвечает "Люди мои и сын мой — поганые; да сохранит меня бог ото всякого зла!". Какой панический ужас перед собственным народом, перед родным сыном сквозит в этих словах! После поездки Ольга уговаривала Святослава креститься. Это была ее последняя надежда, ее и всей христианской партии. Сын отвечал с брезгливым недоумением: "Меня моя же дружина засмеет". Один очень, вообще-то, неглупый историк умудрился написать по этому поводу вот что:
 
    "Для хищнической дружины, стремившейся к грабежам, убийствам и грубым чувственным удовольствиям, круг христианский с его любовью, кротостью и воздержанием должен был возбуждать смех и презрение".
 
    Как в таких случаях говорится — "не тем будь помянут", оттого я и не называю имени историка. Про "хищническую дружину" мы уже говорили. Но "христианский круг"-то русы, в отличие, видимо, от этого историка, не по романам слезоточивым о первых христианах знали! Вспомните, что мы знаем про Византию. Не правда ли, как прекрасна любовь дяди Константина Багрянородного к родному племяннику, сыновей Романа Лакапина — к отцу! Какой кротостью веет от медного быка Феодосия Великого, в котором заживо сжигали людей, от ипподрома, окропленного кровью десятков тысяч православных христиан, погибших от рук палачей-единоверцев! Сколько воздержания в богохульных эскападах цесаря Михаила и его "патриарха" Грилла, в императоре Романе II и его кабацкой возлюбленной, вознесшейся с панели на престол! Дела "христианского круга" Византии не могли вызывать — и не вызывали — у самых небрезгливых язычников ничего, кроме омерзения, а в сочетании с беспримерным лицемерием слов "любви, кротости и воздержания" и впрямь "возбуждали смех и презрение"! К тому же отречься от веры предков для князя-воина было самым мерзким из человеческих деяний — изменой: "Как я захочу ин закон принять?!".
   Очень интересно, как показали чуждость сына матери художники Радзивииовской летописи. На ее миниатюрах на голове Святослава в сцене беседы с матерью о вере и оплакивания умершей Ольги — тюрбан. Для века создания Радзивилловской летописи — символ "поганого", нехристя. В таком же тюрбане она изображает князя-колдуна, оборотня, Всеслава Брячиславича Полоцкого. Тюрбан — еще куда ни шло. В те же века северный летописец изобразит убийц конунга Олафа, крестителя Норвегии, то есть своих же, норвежских язычников, со смуглыми, горбоносыми лицами "сарацинов". Лукавая азиатская религия рядила в "азиатов" тех, кто защищал от нее Европу. Заставляла видеть в палестинских пророках — своих, а в собственных предках — чужаков-инородцев. Но и в этой лжи есть доля правды — преграды между членами одной семьи, возведенные новой верой, были так же неодолимы, как расстояние между Западом и Востоком, коим, как известно, "не сойтись никогда".