В эту минуту вошла панна Валентина.
— Bonjour, mademoiselle!<Добрый день, мадемуазель! (франц.)> — приветствовала ее хозяйка дома. — Что, кончили заниматься? Как успехи Анельки? Joseph, mon enfant, prendras tu du lait? <Жозеф, дитя мое, может, ты выпьешь молока? (франц.)>
— Non, maman<Нет, мама (франц.).>, — ответил мальчик, кивнув гувернантке.
Изгнанный пес скулил и царапался в дверь.
— По вашему лицу видно, что вы читаете что-то интересное. Уж не «Размышления» ли это Голуховского, о которых я вам говорила? — спросила панна Валентина.
— Angelique, ouvre la porte a cette pauvre bete<Анжелика, открой дверь этому несчастному животному (франц.).>, его вой разрывает мне сердце… Нет. Я читаю не Голуховского, а нечто более интересное — книжечку Распайля, которую мне любезно одолжил наш ксендз, — ответила больная. — Анелька, оставь дверь открытой, пусть комната проветрится. Вы не поверите, пани, каких чудодейственных результатов добивался этот человек своими лекарствами. Я в восторге и, мне кажется, стала здоровей только оттого, что прочла несколько глав. А что будет, когда я начну применять все эти средства! Joseph, mon enfant, n'as-tu pas froid? <Жозеф, дитя мое, тебе не холодно? (франц.)>
— Non, maman!
— Не лучше ли сперва посоветоваться с врачом? — заметила панна Валентина.
— Хочешь, я вынесу тебя в сад? — спрашивала Анелька брата. — Ты увидишь там птичек, посмотришь, как Карусик гоняется за бабочками…
— Ты ведь знаешь, что мне нельзя выходить, я же слабенький, — ответил мальчик.
Злополучная «слабость» была источником мучений для бедного ребенка. Она поглощала все его мысли, из-за нее он был отдан под покровительство святому Франциску и носил одеяние монахов этого ордена, и его постоянно пичкали лекарствами.
Хозяйка дома продолжала беседовать с гувернанткой о докторах.
— Ничего-то они не умеют и ничего не знают, — жаловалась больная. — Лечат меня вот уж скоро три года и все без толку. Теперь я решила обходиться без врачей, буду лечиться сама. Разве что Ясечек свезет меня к Халубинскому… О, я чувствую, он бы мне помог! Но Ясечек не думает об этом, дома бывает редко; а когда я заговариваю о поездке в Варшаву, говорит, что дела не позволяют. Все кончается обещаниями. Angelique, chasse ce chien<Анжелика, прогони собаку (франц.).>, она неприлично себя ведет!
Незаслуженно заподозренный Карусик подвергся изгнанию и покорился своей участи со смирением, достойным всяческих похвал. Но это не помешало ему тотчас же заскулить и зацарапаться в дверь, а потом кинуться на важно расхаживающих петухов.
Анелька между тем усадила поудобнее Юзека, который стал отчего-то кукситься, подала матери теплый платок, а гувернантке английскую грамматику и побежала на кухню, чтобы принести молока Юзеку и заказать котлетку для матери. По дороге сорвала цветок и воткнула себе в волосы. На террасу она вернулась вместе с высокой и грузной особой далеко не первой молодости, — ключницей, пани Кивальской. На ней было шерстяное платье в черную и красную полоску. Свободный лиф этого парадного туалета выгодно подчеркивал ее пышные формы.
Ключница сделала хозяйке дома грациозный реверанс, от которого жалобно заскрипели половицы, и кивнула головой гувернантке, но та не удостоила ее даже взглядом. Панна Валентина возненавидела ключницу с той поры, как, проходя мимо кухни, услышала ее разглагольствования о том, что ей, панне Валентине, будто бы срочно нужен муж.
— А, ты вернулась, моя милая? Ну, что нового в городе? Полечил тебе фельдшер зубы?
— Ах, новостей, доложу я вам, пропасть, милостивая пани! Экономка его преподобия совсем плоха, ноги у нее уже распухли, она причастие принимала, — рассказывала ключница и при последних словах перекрестилась и ударила себя кулаком в грудь.
— Что же с ней такое?
— Этого я не знаю, но ксендз, доложу я вам, милостивая пани, ходит белый как мел. Как увидел меня, ни слова не вымолвил, только рукой махнул. Но я-то вмиг по его глазам догадалась, что он хотел сказать: «Хоть бы ты, Кивальская, согласилась поступить ко мне. Старуха, чего греха таить, на ладан дышит, а эти шельмы, если не присмотреть за ними, голодом меня заморят».
Больная дама покачала головой при мысли, что ключница, должно быть, метит на место умирающей. А Кивальская продолжала тараторить.
— Анелька, — сказала гувернантка, раздраженная болтовней ключницы и наивностью ее хозяйки, — возьми историю средних веков и пойдем в сад.
— Историю?.. — испуганно переспросила девочка. Но, привыкнув к послушанию, она тотчас же направилась к себе в комнату и вскоре вернулась с книжкой в руке и печеньем для воробьев в кармане.
— Ну, идите, идите, — сказала Анелькина мать. — А я тут посижу с Кивальской. Не встретила ли ты случайно в городе пана? Он собирался к комиссару. Joseph, mon enfant, veux-tu aller au jardin? <Жозеф, дитя мое, хочешь пойти в сад? (франц.)>
— Non, — ответил мальчик.
Панна Валентина с Анелькой вышли в сад, а Кивальская, усевшись поудобнее, продолжала развлекать свою хозяйку новостями. Ее громкий голос слышен был даже в саду, но скоро перестал доноситься до гувернантки и Анельки.
Большой старый сад с трех сторон подковой окружал дом. Здесь на приволье доживали свой век могучие каштаны, покрываясь весной пирамидальными кистями белых цветов, а осенью колючими плодами. Росли там и клены, листья у которых напоминали утиные лапы, акации с листочками, посаженными плотно, как зубья частого гребня, и цветами, похожими на львиный зев, которые приманивали пчел своим сладким ароматом. Вдоль забора выстроились липы, облепленные целыми стаями воробьев, которые зорко следили за полями и овинами. Рядом с липами вытянулись тонкие итальянские тополя и печальные островерхие ели, широко растопырившие книзу свои ветви.
Итальянская сирень с тяжелыми синими кистями, лекарственная сирень, чьи резко пахнущие цветы употребляются как потогонное средство, кусты терновника, которые осенью покрываются черными терпкими ягодами, боярышник, шиповник, излюбленный дроздами можжевельник рассыпались по всему саду; они захватывали все свободное от деревьев пространство, ведя между собой упорную и скрытую борьбу за соки земли и углекислоту воздуха. Стоило какому-нибудь кусту захиреть, как возле тотчас же появлялись недолговечные, но опасные сорняки и травы.
Посредине сада находился пруд, окруженный причудливо искривленными ивами. Зимой их стволы казались уродливыми скрюченными калеками; по ночам они принимали обличье чудовищ, раскоряченных, горбатых, безголовых, многоруких, которые при появлении человека замирали в странных позах, притворяясь неживыми. С наступлением тепла эти страшилища покрывались нежными побегами и мелкими листочками, ярко-зелеными сверху и серебристыми снизу; в их дуплах, похожих на разинутые пасти, гнездились птицы.
По этому саду, который все время менял очертания и краски, колыхался, благоухал, сиял, шелестел и звенел голосами всевозможных птиц, шла неровной, заросшей тропинкой Анелька со своей гувернанткой. Все вокруг восхищало девочку. Она часто и глубоко дышала, ей хотелось подолгу разглядывать каждую веточку, мчаться за каждой птицей и бабочкой, хотелось все заключить в свои объятия. Панна Валентина, напротив, была холодна. Она ступала мелкими шажками, созерцая носки своих башмаков и прижимая к тощей груди английскую грамматику.
— Из географии ты узнала, где расположена Каносса, — начала она, — а сейчас тебе представится возможность узнать, за что Генрих Четвертый просил прощения у Григория Седьмого. Об этом ты прочтешь в жизнеописании Григория Седьмого, или, как его называли еще, Гильдебранда, в главе: «Немцы и итальянцы».
Предложение читать учебник истории в такой обстановке возмутило Анельку. Подавив вздох, она ехидно спросила:
— Неужели вы будете в саду заниматься английским языком?
— Буду.
— Значит, я тоже буду учиться по-английски?
— Сперва ты должна основательно изучить французский и немецкий.
— Ах!.. А скажите, пожалуйста, когда я выучу французский, немецкий и английский, что я тогда буду делать?
— Ты сможешь читать книжки на этих языках.
— А когда я прочту все книжки?
Панна Валентина устремила взгляд на верхушку тополя и пожала плечами.
— Жизни человеческой не хватит, чтобы прочесть и тысячную долю книг даже на одном языке. А о трех самых богатых в мире литературах и говорить нечего!
Анельку охватила невыразимая тоска.
— Значит, вечно учиться да читать?.. — вырвалось у нее.
— А что другое ты хотела бы делать в жизни? Разве можно найти занятие благороднее науки?
— Что я хотела бы делать? — переспросила Анелька. — Теперь или когда вырасту?
Но, видя, что панна Валентина не расположена отвечать, она продолжала:
— Сейчас мне хотелось бы знать столько, сколько вы. Уж тогда бы я не стала учиться, нет! А потом у меня нашлось бы много дела. Я заплатила бы жалованье батракам, чтобы они не хмурились, как теперь, когда здороваются со мной; потом велела бы залечить на деревьях раны, а то садовник говорит, что у нас скоро все засохнет и сгниет. И непременно прогнала бы лакея: он убивает птиц на пруду и выжигает крысам глаза… Бессовестный! — Анелька содрогнулась. — Потом отвезла бы маму и Юзека в Варшаву. Нет!.. Это я сделала бы прежде всего! А вам подарила бы целую комнату книг… Ха-ха!..
Она хотела обнять гувернантку, но та отстранилась.
— Мне жаль тебя, — сухо сказала гувернантка. — Тебе всего тринадцать лет, а ты болтаешь, точно провинциальная актриса, о вещах, которые тебя не касаются, и не занимаешься тем, чем следует. Ты слишком взрослая для своих лет, поэтому тебе, вероятно, никогда не одолеть географии.
Анельке стало стыдно. Действительно она чересчур взрослая, или панна Валентина…
Они с панной Валентиной направились в левый угол сада, где на пригорке под высоким каштаном стояла каменная скамья. Там они сели.
— Дай мне книгу, — сказала гувернантка, — я найду историю Григория Седьмого. Ах, опять к нам твой пес с визитом…
И действительно, прямо к ним мчался Карусик, чем-то сильно обрадованный. Его раскрытую пасть облепили перья, добытые, по всей вероятности, в погоне за петухом.
— Вы совсем не любите собак? — спросила вдруг Анелька, гладя Карусика.
— Нет, не люблю.
— А птичек?
— Нет, — сердито отрезала гувернантка.
— И сад тоже не любите?.. Вам больше нравится читать книжки, чем гулять под деревьями? Да, правда, ведь в вашей комнате нет ни цветов, ни птичек. А раньше туда прилетали воробьи, мы их кормили, и Карусик прибегал наверх, хотя тогда он был еще маленький и неуклюжий. Я макала в молоко хлеб, завернутый в тряпочку, и давала ему. Он сосал, а вместе с ним — котенок моей прежней гувернантки. Ах, что они вытворяли!.. Как гонялись за бумажкой, которую я тянула по полу за ниточку! Но вы не любите ни Карусика, ни котят, ни…
Тут Анелька внезапно замолчала, потому что панна Валентина вскочила со скамьи и, глядя на девочку сверху вниз, с раздражением заговорила:
— Почему тебе в голову лезут всякие глупости?.. Какое тебе дело до того, люблю я или не люблю?.. Да, не люблю… Не люблю кошек, которых у меня всегда подстреливали или вешали, собак, потому что они меня вечно кусали, птиц, которых мне не разрешалось держать… Не нужно мне и цветов… Разве есть на свете клочок земли, который я могла бы считать своим? Я ведь не из вельможных! Прогулки тоже мне надоели: на прогулках мне всегда доставалась роль стража и рабыни злых детей… О, как ты любопытна, моя милая!.. Как тебя интересуют чужие вкусы!
Этот неожиданный взрыв не то раздражения, не то душевного волнения тронул Анельку. Она схватила худую дрожащую руку гувернантки и хотела ее поцеловать. Но панна Валентина резко отдернула руку и отскочила в сторону.
— Вы на меня сердитесь? — спросила смущенная девочка.
— Не твоя вина, что ты плохо воспитана, — отрезала гувернантка и быстро направилась к дому.
Обиженная Анелька снова уселась на скамью под каштаном. У ее ног улегся Карусь.
«Какая странная эта панна Валентина, — рассуждала Анелька сама с собой, — все ее почему-то сердит. Сама ничего не любит и не хочет, чтобы у нас было хорошо. Будто ей помешает, если наш сад будет красивей… или батраки перестанут хмуриться… Ведь бог велел всех любить… Давно ли ксендз говорил, что посадить одно дерево или помочь хотя бы одному бедняку — это большая заслуга, чем постичь всю земную премудрость…»
Потом она вспомнила, что еще несколько лет назад у них в усадьбе жилось гораздо лучше: и люди глядели веселее, и дом был убран наряднее, и сад содержали в порядке.
Как быстро меняется все на свете, если даже тринадцатилетние девочки замечают это!..
Вдруг неподалеку, шагах в двадцати от Анельки, послышался тоненький детский голосок:
— Чуша, чуша, чушенька!
В ответ раздавалось веселое хрюканье поросенка.
Карусик насторожился. Анелька, сразу очнувшись от раздумья, одним прыжком вскочила на скамью и огляделась по сторонам.
За оградой проходила дорога в город. Вдалеке, сквозь завесу пыли, клубы которой искрились в солнечных лучах, виднелась телега. Ближе к ограде шли два бедно одетых еврея. Один нес какой-то большой предмет, завернутый в серую холстину, другой — башмаки, болтавшиеся на палке.
А совсем рядом, как раз напротив барского дома с белыми трубами, сквозь ветви и дрожащие листья деревьев виднелась хата крестьянина Гайды. Возле хаты на земле сидела девочка в грубой холщовой рубахе и кормила хлебными корками поросенка. Потом она взяла его к себе на колени и принялась играть с ним, как с собакой.
На Анельку это необычное зрелище оказало такое же действие, как магнит на железо. Она соскочила со скамьи, сбежала с пригорка, но вдруг остановилась.
Отец Анельки очень не любил хозяина этой хаты, Гайду. Когда-то Гайда служил батраком в усадьбе и жил в хате, которая впоследствии перешла в его собственность, — незаконно, как утверждал Анелькин отец. Поэтому помещик никогда не брал его на работу в усадьбу, а Гайда, у которого было мало земли, частенько хозяйничал во владениях своего бывшего барина.
Много лет враждовали между собой помещик и крестьянин. Потерявший терпение помещик уже готов был купить землю Гайды, чтобы избавиться от беспокойного соседа, но крестьянин и слышать не хотел об этом. Месяца не проходило без того, чтобы в усадьбу не забирали корову, лошадь или свинью Гайды. Тогда крестьянин отправлялся с жалобой в волость и вызволял свою скотину по приговору суда, а иногда выкупал ее. Помещик уверял, что Гайда платит деньгами, вырученными от продажи краденых в господском лесу дров.
Анелька нередко слышала об отношениях отца и Гайды (чего только ей не доводилось слышать) и поэтому боялась Гайды и не любила его хату.
Однако она не могла отвести глаз от девочки, которая играла с поросенком, этим всеми презираемым животным. Анельке казалось, что эта девочка, наверное, добра и несчастна. Как бы то ни было, что-то потянуло ее к девочке…
Раздвигая кусты, Анелька не спеша подошла к окружавшему сад частоколу. Был он старый, покрытый темно-зеленым мхом и каким-то серым, рассыпавшимся от прикосновения наростом. На небольшом расстоянии друг от друга возвышались толстые, заостренные вверху столбы, скрепленные длинными поперечинами, на которых были насажены ряды остроконечных планок. Планки эти, словно утомленные многолетней службой, клонились то вперед, то назад. Кое-где их совсем не было, в других местах более светлый цвет и не столь тщательная отделка досок свидетельствовали, что забор недавно чинили, но с меньшими, чем прежде, затратами.
Позабыв, что она барышня и ей тринадцать лет, Анелька пролезла через дыру в заборе и подошла к девочке в холщовой рубашонке.
Бедная девочка в первую минуту испугалась нарядно одетой барышни из усадьбы. Она широко разинула рот и вскочила на ноги, словно собираясь пуститься наутек. Анелька достала из кармана печенье и, показав девочке, сказала:
— Не бойся! Я тебя не обижу. Смотри, что я тебе принесла! Попробуй-ка! — И с этими словами сунула печенье в рот девочке. Та съела его, не спуская с Анельки удивленных глаз.
— Бери еще. Вкусно?
— Вкусно.
Анелька села на чурбак, а рядом на корточках примостилась дочка Гайды.
— Тебя как зовут? — спросила Анелька, гладя ее по жирным светло-русым волосам.
— Магда.
— На, Магда, съешь еще печенье, — сказала Анелька. — А что, этот поросенок — твой? — прибавила она, взглянув на свинью, которую Карусь пытался схватить за хвост, а она оборачивалась к нему рылом и недоверчиво похрюкивала.
— Отцов, — ответила девочка, уже немного осмелев. — Как бы его собака не загрызла…
— Карусик, ко мне… А ты, Магда, всегда играешь с поросенком?
— Ага. Ялоська уже большая, а Каська в прошлом году померла. Чуша!.. Чуша!.. Да и ему со мной веселее, он ведь тоже один! Матку пан велел застрелить, а других поросят отец продал. Вот только одного оставил.
— А за что свинью убили?
— За потраву. Пан застиг ее на своей земле.
— Разве у вас только одна свинья и была?
— Откуда же нам больше взять? Отец ведь мужик, оттого у нас всего мало.
Говоря это, она поглаживала поросенка, развалившегося у ее ног.
— Тебе очень жалко было свинью?
— А как же! И еще жальче стало, когда отец меня побил…
— Тебя побил?..
— Не побил, а за волосы схватил и раза два пнул ногой.
Девочка рассказывала об этом совершенно спокойно. Анелька даже побледнела. Ей на миг почудилось, будто это Карусика убили и с ней самой так жестоко расправились.
Она испытывала потребность вознаградить бедняжку за страдания, но как? Будь у нее свои деньги, она подарила бы Магде свинью и красивое платье, но сейчас… что ей дать?
Тут она заметила, что Магда во все глаза смотрит на синенькую ленточку, повязанную у нее на шее. Не раздумывая, Анелька быстро сняла ее и повязала Магде.
— Теперь ты одета совсем, как я.
Магда громко рассмеялась, вообразив себя обладательницей не только синей ленточки, но и розового платья, белых чулок и высоких ботинок.
— На вот, съешь еще, — говорила Анелька, протягивая ей второе печенье.
— Это я завтра съем. Очень уж оно сладкое.
— А это за то, что тебя били… — И Анелька поцеловала ее.
Однако поцелуй, который Анелька считала высшей наградой, не произвел на Магду никакого впечатления. Зажав в кулак печенье, она поминутно поглядывала на синюю ленточку, думая, что теперь похожа на настоящую барышню.
В это время из-за поворота донесся стук колес и на дороге заклубилась пыль. К хате быстро приближалась красивая коляска. Прежде чем Анелька успела что-либо сообразить, экипаж остановился у хаты.
— Папочка! — закричала Анелька и кинулась к экипажу.
Но отец заметил Анельку раньше, и поэтому он не поцеловал ее, а сказал строго:
— Панна Анеля бегает по дорогам!.. Как мило!.. Что ты тут делаешь?
Испуганная Анелька молчала.
— Хорошо же за тобой смотрят! Прекрасно ты себя ведешь, нечего сказать! Бегаешь по дороге и валяешься в пыли с какой-то грязной девчонкой и свиньей! Отправляйся-ка домой! Я скоро вернусь и тогда с тобой поговорю. Никогда не думал, что ты способна так сильно огорчить отца!
По данному им знаку коляска тронулась, оставив позади окаменевшую от страха Анельку.
«Я с тобой поговорю!» Боже, что-то будет?..
Магда убежала на порог хаты и оттуда с беспокойством глядела вслед удалявшейся коляске, за которой со всех ног погнался Карусик.
— Прощай, Магда! — сказала Анелька, помахав ей рукой. — Мне, наверное, здорово влетит за то, что я пришла сюда.
Она подбежала к забору, пролезла через дыру и быстро скрылась в кустах. Следом за ней помчался Карусик, а за ними обоими двинулась Магда.
Она прекрасно понимала, что значит «здорово влетит», и хотела по крайней мере узнать, что будет с ее новой подругой. С опаской подошла она к забору и, приложив палец к губам, то прислушивалась, то осторожно заглядывала в сад. Но войти туда у нее не хватало смелости.
Тут в дверях хаты появился мужчина огромного роста, босой, в расстегнутой на груди рубахе. Он стоял, засунув обе руки за пазуху, и поглядывал то в сторону скрывшегося уже из виду экипажа, то на ограду парка, за которой исчезла Анелька, то на крыши и трубы усадьбы.
— Панское отродье, — пробормотал он. И, постояв еще немного, вернулся в хату.
С бьющимся сердцем приближалась Анелька к дому. Сегодня у нее было целых два огорчения: во-первых, она рассердила отца, которого так редко видела, во-вторых, сильно расстроила гувернантку.
Ничего хорошего не выйдет из разговора с отцом! Панна Валентина непременно будет с ним заодно, мама заболеет еще сильнее…
Ее так мучило беспокойство, что сад показался некрасивым, а дом наводил страх. Как бы это подготовить маму к надвигающейся буре?
Анелька остановилась под деревом, откуда вся усадьба была видна как на ладони, и стала следить, что там происходит.
У нее было острое зрение, и она разглядела, что матери и Юзека на застекленной террасе уже нет, а панна Валентина у себя в мансарде. В саду не было ни души, только со двора, за домом, доносился крикливый голос Кивальской, кудахтанье кур да жалобный крик павлина: «А-а-а-х!.. А-а-а-х!..»
Грустно! Грустно вокруг!
Вот в открытом окне мансарды показалась гувернантка.
«Сейчас позовет меня», — подумала Анелька.
Но панна Валентина ее не позвала; облокотившись на подоконник, она смотрела в сад. Потом ненадолго исчезла в глубине комнаты и, вернувшись к окну, стала крошить хлеб на выступ крыши. Скоро сюда прилетел воробей, следом за ним еще несколько, и все они с веселым чириканьем накинулись на крошки.
В первый раз старая дева вздумала покормить птиц. И с тех пор она это делала каждый день, всегда под вечер, словно опасаясь, как бы ее кто-нибудь не увидел.
Этот случай, в сущности такой незначительный, вселил в Анельку надежду. Неизвестно почему, она решила, что раз панна Валентина проявила такую заботу о птицах, то, возможно, и отец будет великодушен к ней. «Странная логика у такой большой девочки», — не преминула бы сказать гувернантка.
Пан Ян был рассеян и озабочен. Он быстро вошел в комнату жены, сухо поздоровался с ней, поцеловал Юзека и чуть живую от страха Анельку. Казалось, он совсем забыл о встрече с дочерью на дороге.
— Как здоровье? — спросил он у жены, даже не садясь.
— Я, comme a l'ordinaire<Как обычно (франц.).>, — отвечала она. — Сил нет, ноги дрожат, сердце колотится, всего боюсь, аппетит пропал, живу на одном солодовом экстракте…
— А Юзек? — не дослушав, прервал ее пан Ян.
— Pauvre enfant…<Бедное дитя… (франц.)> Он так же слаб, хотя принимает пилюли с железом.
— Просто беда с этим его нездоровьем, по-моему твои лекарства ему только вредят, — сказал пан Ян, идя к двери. — А как Анелька — хорошо учится? Здорова? Или вы у нее тоже отыскали какой-нибудь недуг? — на ходу спрашивал он.
— Как, ты уже уходишь? Это после десятидневного отсутствия? — воскликнула пани Матильда. — Мне так много нужно тебе сказать… Я хочу в июле или августе непременно поехать к Халубинскому, так как чувствую, что только он один может…
— Халубинский только в конце сентября вернется в Варшаву. Впрочем, мы еще поговорим с тобой об этом, а сейчас мне нужно уладить кое-какие дела, — нетерпеливо сказал отец и вышел из комнаты.
— Toujours le meme!<Он верен себе! (франц.)> — вздохнула мать. — Шесть лет по целым дням занимается делами, а им конца краю нет. А я больна, Юзек болен, хозяйство расстроено, какие-то чужие люди неизвестно почему осматривают имение. О, как я несчастна! Все глаза выплакала!.. Joseph, mon enfant, veux-tu dormir?<Жозеф, дитя мое, тебе хочется спать? (франц.)>
— Non, — ответил полусонный мальчик.
Анелька так привыкла к жалобам матери, что эти новые сетования нисколько не уменьшили ее любви к отцу. Напротив, сейчас она еще больше любила его, потому что решила, что за сегодняшнюю провинность он хочет наказать ее без свидетелей. Поэтому-то он, должно быть, и поздоровался с ней так, как будто ничего не случилось, и ушел к себе в кабинет.
«Вот Шмуль уйдет, тогда он и позовет меня, — рассуждала про себя Анелька. — Пойду-ка я лучше сама и подожду там, а то, чего доброго, мама еще догадается».
Составив такой план действий, она потихоньку вышла в сад, чтобы быть поближе к кабинету отца. Несколько раз прошлась под открытым окном, но ни отец, ни Шмуль не обратили на нее внимания. Тогда она решила подождать и ни жива ни мертва села на камень у стены.
Отец ее между тем закурил сигару и развалился в кресле. А Шмуль примостился на простом стуле, поставленном специально для него возле двери.
— Так ты утверждаешь, — говорил помещик, — что не земля вертится вокруг солнца, а солнце вокруг земли?..
— Так написано в наших священных книгах, — ответил Шмуль. — Но прошу прощения, ясновельможный пан, вы, наверное, не за тем пригласили меня сюда?..
— Ха-ха!.. Ты прав!.. Итак, приступаю прямо к делу: достань мне триста рублей, они мне нужны завтра утром.
Шмуль сунул обе руки за пояс, закивал головой и усмехнулся. С минуту оба молча смотрели друг на друга: помещик как будто хотел убедиться, что в бледном лице, черных живых глазах и во всей щуплой, слегка сутулой фигуре еврея не произошло никаких перемен; еврей, казалось, любовался роскошной русой бородой помещика, его мощным сложением, изяществом манер и классическими чертами лица. Впрочем, оба уже тысячу раз имели возможность убедиться, что каждый из них являлся образцовым представителем своей расы, но это ничуть не меняло положения.
— Bonjour, mademoiselle!<Добрый день, мадемуазель! (франц.)> — приветствовала ее хозяйка дома. — Что, кончили заниматься? Как успехи Анельки? Joseph, mon enfant, prendras tu du lait? <Жозеф, дитя мое, может, ты выпьешь молока? (франц.)>
— Non, maman<Нет, мама (франц.).>, — ответил мальчик, кивнув гувернантке.
Изгнанный пес скулил и царапался в дверь.
— По вашему лицу видно, что вы читаете что-то интересное. Уж не «Размышления» ли это Голуховского, о которых я вам говорила? — спросила панна Валентина.
— Angelique, ouvre la porte a cette pauvre bete<Анжелика, открой дверь этому несчастному животному (франц.).>, его вой разрывает мне сердце… Нет. Я читаю не Голуховского, а нечто более интересное — книжечку Распайля, которую мне любезно одолжил наш ксендз, — ответила больная. — Анелька, оставь дверь открытой, пусть комната проветрится. Вы не поверите, пани, каких чудодейственных результатов добивался этот человек своими лекарствами. Я в восторге и, мне кажется, стала здоровей только оттого, что прочла несколько глав. А что будет, когда я начну применять все эти средства! Joseph, mon enfant, n'as-tu pas froid? <Жозеф, дитя мое, тебе не холодно? (франц.)>
— Non, maman!
— Не лучше ли сперва посоветоваться с врачом? — заметила панна Валентина.
— Хочешь, я вынесу тебя в сад? — спрашивала Анелька брата. — Ты увидишь там птичек, посмотришь, как Карусик гоняется за бабочками…
— Ты ведь знаешь, что мне нельзя выходить, я же слабенький, — ответил мальчик.
Злополучная «слабость» была источником мучений для бедного ребенка. Она поглощала все его мысли, из-за нее он был отдан под покровительство святому Франциску и носил одеяние монахов этого ордена, и его постоянно пичкали лекарствами.
Хозяйка дома продолжала беседовать с гувернанткой о докторах.
— Ничего-то они не умеют и ничего не знают, — жаловалась больная. — Лечат меня вот уж скоро три года и все без толку. Теперь я решила обходиться без врачей, буду лечиться сама. Разве что Ясечек свезет меня к Халубинскому… О, я чувствую, он бы мне помог! Но Ясечек не думает об этом, дома бывает редко; а когда я заговариваю о поездке в Варшаву, говорит, что дела не позволяют. Все кончается обещаниями. Angelique, chasse ce chien<Анжелика, прогони собаку (франц.).>, она неприлично себя ведет!
Незаслуженно заподозренный Карусик подвергся изгнанию и покорился своей участи со смирением, достойным всяческих похвал. Но это не помешало ему тотчас же заскулить и зацарапаться в дверь, а потом кинуться на важно расхаживающих петухов.
Анелька между тем усадила поудобнее Юзека, который стал отчего-то кукситься, подала матери теплый платок, а гувернантке английскую грамматику и побежала на кухню, чтобы принести молока Юзеку и заказать котлетку для матери. По дороге сорвала цветок и воткнула себе в волосы. На террасу она вернулась вместе с высокой и грузной особой далеко не первой молодости, — ключницей, пани Кивальской. На ней было шерстяное платье в черную и красную полоску. Свободный лиф этого парадного туалета выгодно подчеркивал ее пышные формы.
Ключница сделала хозяйке дома грациозный реверанс, от которого жалобно заскрипели половицы, и кивнула головой гувернантке, но та не удостоила ее даже взглядом. Панна Валентина возненавидела ключницу с той поры, как, проходя мимо кухни, услышала ее разглагольствования о том, что ей, панне Валентине, будто бы срочно нужен муж.
— А, ты вернулась, моя милая? Ну, что нового в городе? Полечил тебе фельдшер зубы?
— Ах, новостей, доложу я вам, пропасть, милостивая пани! Экономка его преподобия совсем плоха, ноги у нее уже распухли, она причастие принимала, — рассказывала ключница и при последних словах перекрестилась и ударила себя кулаком в грудь.
— Что же с ней такое?
— Этого я не знаю, но ксендз, доложу я вам, милостивая пани, ходит белый как мел. Как увидел меня, ни слова не вымолвил, только рукой махнул. Но я-то вмиг по его глазам догадалась, что он хотел сказать: «Хоть бы ты, Кивальская, согласилась поступить ко мне. Старуха, чего греха таить, на ладан дышит, а эти шельмы, если не присмотреть за ними, голодом меня заморят».
Больная дама покачала головой при мысли, что ключница, должно быть, метит на место умирающей. А Кивальская продолжала тараторить.
— Анелька, — сказала гувернантка, раздраженная болтовней ключницы и наивностью ее хозяйки, — возьми историю средних веков и пойдем в сад.
— Историю?.. — испуганно переспросила девочка. Но, привыкнув к послушанию, она тотчас же направилась к себе в комнату и вскоре вернулась с книжкой в руке и печеньем для воробьев в кармане.
— Ну, идите, идите, — сказала Анелькина мать. — А я тут посижу с Кивальской. Не встретила ли ты случайно в городе пана? Он собирался к комиссару. Joseph, mon enfant, veux-tu aller au jardin? <Жозеф, дитя мое, хочешь пойти в сад? (франц.)>
— Non, — ответил мальчик.
Панна Валентина с Анелькой вышли в сад, а Кивальская, усевшись поудобнее, продолжала развлекать свою хозяйку новостями. Ее громкий голос слышен был даже в саду, но скоро перестал доноситься до гувернантки и Анельки.
Большой старый сад с трех сторон подковой окружал дом. Здесь на приволье доживали свой век могучие каштаны, покрываясь весной пирамидальными кистями белых цветов, а осенью колючими плодами. Росли там и клены, листья у которых напоминали утиные лапы, акации с листочками, посаженными плотно, как зубья частого гребня, и цветами, похожими на львиный зев, которые приманивали пчел своим сладким ароматом. Вдоль забора выстроились липы, облепленные целыми стаями воробьев, которые зорко следили за полями и овинами. Рядом с липами вытянулись тонкие итальянские тополя и печальные островерхие ели, широко растопырившие книзу свои ветви.
Итальянская сирень с тяжелыми синими кистями, лекарственная сирень, чьи резко пахнущие цветы употребляются как потогонное средство, кусты терновника, которые осенью покрываются черными терпкими ягодами, боярышник, шиповник, излюбленный дроздами можжевельник рассыпались по всему саду; они захватывали все свободное от деревьев пространство, ведя между собой упорную и скрытую борьбу за соки земли и углекислоту воздуха. Стоило какому-нибудь кусту захиреть, как возле тотчас же появлялись недолговечные, но опасные сорняки и травы.
Посредине сада находился пруд, окруженный причудливо искривленными ивами. Зимой их стволы казались уродливыми скрюченными калеками; по ночам они принимали обличье чудовищ, раскоряченных, горбатых, безголовых, многоруких, которые при появлении человека замирали в странных позах, притворяясь неживыми. С наступлением тепла эти страшилища покрывались нежными побегами и мелкими листочками, ярко-зелеными сверху и серебристыми снизу; в их дуплах, похожих на разинутые пасти, гнездились птицы.
По этому саду, который все время менял очертания и краски, колыхался, благоухал, сиял, шелестел и звенел голосами всевозможных птиц, шла неровной, заросшей тропинкой Анелька со своей гувернанткой. Все вокруг восхищало девочку. Она часто и глубоко дышала, ей хотелось подолгу разглядывать каждую веточку, мчаться за каждой птицей и бабочкой, хотелось все заключить в свои объятия. Панна Валентина, напротив, была холодна. Она ступала мелкими шажками, созерцая носки своих башмаков и прижимая к тощей груди английскую грамматику.
— Из географии ты узнала, где расположена Каносса, — начала она, — а сейчас тебе представится возможность узнать, за что Генрих Четвертый просил прощения у Григория Седьмого. Об этом ты прочтешь в жизнеописании Григория Седьмого, или, как его называли еще, Гильдебранда, в главе: «Немцы и итальянцы».
Предложение читать учебник истории в такой обстановке возмутило Анельку. Подавив вздох, она ехидно спросила:
— Неужели вы будете в саду заниматься английским языком?
— Буду.
— Значит, я тоже буду учиться по-английски?
— Сперва ты должна основательно изучить французский и немецкий.
— Ах!.. А скажите, пожалуйста, когда я выучу французский, немецкий и английский, что я тогда буду делать?
— Ты сможешь читать книжки на этих языках.
— А когда я прочту все книжки?
Панна Валентина устремила взгляд на верхушку тополя и пожала плечами.
— Жизни человеческой не хватит, чтобы прочесть и тысячную долю книг даже на одном языке. А о трех самых богатых в мире литературах и говорить нечего!
Анельку охватила невыразимая тоска.
— Значит, вечно учиться да читать?.. — вырвалось у нее.
— А что другое ты хотела бы делать в жизни? Разве можно найти занятие благороднее науки?
— Что я хотела бы делать? — переспросила Анелька. — Теперь или когда вырасту?
Но, видя, что панна Валентина не расположена отвечать, она продолжала:
— Сейчас мне хотелось бы знать столько, сколько вы. Уж тогда бы я не стала учиться, нет! А потом у меня нашлось бы много дела. Я заплатила бы жалованье батракам, чтобы они не хмурились, как теперь, когда здороваются со мной; потом велела бы залечить на деревьях раны, а то садовник говорит, что у нас скоро все засохнет и сгниет. И непременно прогнала бы лакея: он убивает птиц на пруду и выжигает крысам глаза… Бессовестный! — Анелька содрогнулась. — Потом отвезла бы маму и Юзека в Варшаву. Нет!.. Это я сделала бы прежде всего! А вам подарила бы целую комнату книг… Ха-ха!..
Она хотела обнять гувернантку, но та отстранилась.
— Мне жаль тебя, — сухо сказала гувернантка. — Тебе всего тринадцать лет, а ты болтаешь, точно провинциальная актриса, о вещах, которые тебя не касаются, и не занимаешься тем, чем следует. Ты слишком взрослая для своих лет, поэтому тебе, вероятно, никогда не одолеть географии.
Анельке стало стыдно. Действительно она чересчур взрослая, или панна Валентина…
Они с панной Валентиной направились в левый угол сада, где на пригорке под высоким каштаном стояла каменная скамья. Там они сели.
— Дай мне книгу, — сказала гувернантка, — я найду историю Григория Седьмого. Ах, опять к нам твой пес с визитом…
И действительно, прямо к ним мчался Карусик, чем-то сильно обрадованный. Его раскрытую пасть облепили перья, добытые, по всей вероятности, в погоне за петухом.
— Вы совсем не любите собак? — спросила вдруг Анелька, гладя Карусика.
— Нет, не люблю.
— А птичек?
— Нет, — сердито отрезала гувернантка.
— И сад тоже не любите?.. Вам больше нравится читать книжки, чем гулять под деревьями? Да, правда, ведь в вашей комнате нет ни цветов, ни птичек. А раньше туда прилетали воробьи, мы их кормили, и Карусик прибегал наверх, хотя тогда он был еще маленький и неуклюжий. Я макала в молоко хлеб, завернутый в тряпочку, и давала ему. Он сосал, а вместе с ним — котенок моей прежней гувернантки. Ах, что они вытворяли!.. Как гонялись за бумажкой, которую я тянула по полу за ниточку! Но вы не любите ни Карусика, ни котят, ни…
Тут Анелька внезапно замолчала, потому что панна Валентина вскочила со скамьи и, глядя на девочку сверху вниз, с раздражением заговорила:
— Почему тебе в голову лезут всякие глупости?.. Какое тебе дело до того, люблю я или не люблю?.. Да, не люблю… Не люблю кошек, которых у меня всегда подстреливали или вешали, собак, потому что они меня вечно кусали, птиц, которых мне не разрешалось держать… Не нужно мне и цветов… Разве есть на свете клочок земли, который я могла бы считать своим? Я ведь не из вельможных! Прогулки тоже мне надоели: на прогулках мне всегда доставалась роль стража и рабыни злых детей… О, как ты любопытна, моя милая!.. Как тебя интересуют чужие вкусы!
Этот неожиданный взрыв не то раздражения, не то душевного волнения тронул Анельку. Она схватила худую дрожащую руку гувернантки и хотела ее поцеловать. Но панна Валентина резко отдернула руку и отскочила в сторону.
— Вы на меня сердитесь? — спросила смущенная девочка.
— Не твоя вина, что ты плохо воспитана, — отрезала гувернантка и быстро направилась к дому.
Обиженная Анелька снова уселась на скамью под каштаном. У ее ног улегся Карусь.
«Какая странная эта панна Валентина, — рассуждала Анелька сама с собой, — все ее почему-то сердит. Сама ничего не любит и не хочет, чтобы у нас было хорошо. Будто ей помешает, если наш сад будет красивей… или батраки перестанут хмуриться… Ведь бог велел всех любить… Давно ли ксендз говорил, что посадить одно дерево или помочь хотя бы одному бедняку — это большая заслуга, чем постичь всю земную премудрость…»
Потом она вспомнила, что еще несколько лет назад у них в усадьбе жилось гораздо лучше: и люди глядели веселее, и дом был убран наряднее, и сад содержали в порядке.
Как быстро меняется все на свете, если даже тринадцатилетние девочки замечают это!..
Вдруг неподалеку, шагах в двадцати от Анельки, послышался тоненький детский голосок:
— Чуша, чуша, чушенька!
В ответ раздавалось веселое хрюканье поросенка.
Карусик насторожился. Анелька, сразу очнувшись от раздумья, одним прыжком вскочила на скамью и огляделась по сторонам.
За оградой проходила дорога в город. Вдалеке, сквозь завесу пыли, клубы которой искрились в солнечных лучах, виднелась телега. Ближе к ограде шли два бедно одетых еврея. Один нес какой-то большой предмет, завернутый в серую холстину, другой — башмаки, болтавшиеся на палке.
А совсем рядом, как раз напротив барского дома с белыми трубами, сквозь ветви и дрожащие листья деревьев виднелась хата крестьянина Гайды. Возле хаты на земле сидела девочка в грубой холщовой рубахе и кормила хлебными корками поросенка. Потом она взяла его к себе на колени и принялась играть с ним, как с собакой.
На Анельку это необычное зрелище оказало такое же действие, как магнит на железо. Она соскочила со скамьи, сбежала с пригорка, но вдруг остановилась.
Отец Анельки очень не любил хозяина этой хаты, Гайду. Когда-то Гайда служил батраком в усадьбе и жил в хате, которая впоследствии перешла в его собственность, — незаконно, как утверждал Анелькин отец. Поэтому помещик никогда не брал его на работу в усадьбу, а Гайда, у которого было мало земли, частенько хозяйничал во владениях своего бывшего барина.
Много лет враждовали между собой помещик и крестьянин. Потерявший терпение помещик уже готов был купить землю Гайды, чтобы избавиться от беспокойного соседа, но крестьянин и слышать не хотел об этом. Месяца не проходило без того, чтобы в усадьбу не забирали корову, лошадь или свинью Гайды. Тогда крестьянин отправлялся с жалобой в волость и вызволял свою скотину по приговору суда, а иногда выкупал ее. Помещик уверял, что Гайда платит деньгами, вырученными от продажи краденых в господском лесу дров.
Анелька нередко слышала об отношениях отца и Гайды (чего только ей не доводилось слышать) и поэтому боялась Гайды и не любила его хату.
Однако она не могла отвести глаз от девочки, которая играла с поросенком, этим всеми презираемым животным. Анельке казалось, что эта девочка, наверное, добра и несчастна. Как бы то ни было, что-то потянуло ее к девочке…
Раздвигая кусты, Анелька не спеша подошла к окружавшему сад частоколу. Был он старый, покрытый темно-зеленым мхом и каким-то серым, рассыпавшимся от прикосновения наростом. На небольшом расстоянии друг от друга возвышались толстые, заостренные вверху столбы, скрепленные длинными поперечинами, на которых были насажены ряды остроконечных планок. Планки эти, словно утомленные многолетней службой, клонились то вперед, то назад. Кое-где их совсем не было, в других местах более светлый цвет и не столь тщательная отделка досок свидетельствовали, что забор недавно чинили, но с меньшими, чем прежде, затратами.
Позабыв, что она барышня и ей тринадцать лет, Анелька пролезла через дыру в заборе и подошла к девочке в холщовой рубашонке.
Бедная девочка в первую минуту испугалась нарядно одетой барышни из усадьбы. Она широко разинула рот и вскочила на ноги, словно собираясь пуститься наутек. Анелька достала из кармана печенье и, показав девочке, сказала:
— Не бойся! Я тебя не обижу. Смотри, что я тебе принесла! Попробуй-ка! — И с этими словами сунула печенье в рот девочке. Та съела его, не спуская с Анельки удивленных глаз.
— Бери еще. Вкусно?
— Вкусно.
Анелька села на чурбак, а рядом на корточках примостилась дочка Гайды.
— Тебя как зовут? — спросила Анелька, гладя ее по жирным светло-русым волосам.
— Магда.
— На, Магда, съешь еще печенье, — сказала Анелька. — А что, этот поросенок — твой? — прибавила она, взглянув на свинью, которую Карусь пытался схватить за хвост, а она оборачивалась к нему рылом и недоверчиво похрюкивала.
— Отцов, — ответила девочка, уже немного осмелев. — Как бы его собака не загрызла…
— Карусик, ко мне… А ты, Магда, всегда играешь с поросенком?
— Ага. Ялоська уже большая, а Каська в прошлом году померла. Чуша!.. Чуша!.. Да и ему со мной веселее, он ведь тоже один! Матку пан велел застрелить, а других поросят отец продал. Вот только одного оставил.
— А за что свинью убили?
— За потраву. Пан застиг ее на своей земле.
— Разве у вас только одна свинья и была?
— Откуда же нам больше взять? Отец ведь мужик, оттого у нас всего мало.
Говоря это, она поглаживала поросенка, развалившегося у ее ног.
— Тебе очень жалко было свинью?
— А как же! И еще жальче стало, когда отец меня побил…
— Тебя побил?..
— Не побил, а за волосы схватил и раза два пнул ногой.
Девочка рассказывала об этом совершенно спокойно. Анелька даже побледнела. Ей на миг почудилось, будто это Карусика убили и с ней самой так жестоко расправились.
Она испытывала потребность вознаградить бедняжку за страдания, но как? Будь у нее свои деньги, она подарила бы Магде свинью и красивое платье, но сейчас… что ей дать?
Тут она заметила, что Магда во все глаза смотрит на синенькую ленточку, повязанную у нее на шее. Не раздумывая, Анелька быстро сняла ее и повязала Магде.
— Теперь ты одета совсем, как я.
Магда громко рассмеялась, вообразив себя обладательницей не только синей ленточки, но и розового платья, белых чулок и высоких ботинок.
— На вот, съешь еще, — говорила Анелька, протягивая ей второе печенье.
— Это я завтра съем. Очень уж оно сладкое.
— А это за то, что тебя били… — И Анелька поцеловала ее.
Однако поцелуй, который Анелька считала высшей наградой, не произвел на Магду никакого впечатления. Зажав в кулак печенье, она поминутно поглядывала на синюю ленточку, думая, что теперь похожа на настоящую барышню.
В это время из-за поворота донесся стук колес и на дороге заклубилась пыль. К хате быстро приближалась красивая коляска. Прежде чем Анелька успела что-либо сообразить, экипаж остановился у хаты.
— Папочка! — закричала Анелька и кинулась к экипажу.
Но отец заметил Анельку раньше, и поэтому он не поцеловал ее, а сказал строго:
— Панна Анеля бегает по дорогам!.. Как мило!.. Что ты тут делаешь?
Испуганная Анелька молчала.
— Хорошо же за тобой смотрят! Прекрасно ты себя ведешь, нечего сказать! Бегаешь по дороге и валяешься в пыли с какой-то грязной девчонкой и свиньей! Отправляйся-ка домой! Я скоро вернусь и тогда с тобой поговорю. Никогда не думал, что ты способна так сильно огорчить отца!
По данному им знаку коляска тронулась, оставив позади окаменевшую от страха Анельку.
«Я с тобой поговорю!» Боже, что-то будет?..
Магда убежала на порог хаты и оттуда с беспокойством глядела вслед удалявшейся коляске, за которой со всех ног погнался Карусик.
— Прощай, Магда! — сказала Анелька, помахав ей рукой. — Мне, наверное, здорово влетит за то, что я пришла сюда.
Она подбежала к забору, пролезла через дыру и быстро скрылась в кустах. Следом за ней помчался Карусик, а за ними обоими двинулась Магда.
Она прекрасно понимала, что значит «здорово влетит», и хотела по крайней мере узнать, что будет с ее новой подругой. С опаской подошла она к забору и, приложив палец к губам, то прислушивалась, то осторожно заглядывала в сад. Но войти туда у нее не хватало смелости.
Тут в дверях хаты появился мужчина огромного роста, босой, в расстегнутой на груди рубахе. Он стоял, засунув обе руки за пазуху, и поглядывал то в сторону скрывшегося уже из виду экипажа, то на ограду парка, за которой исчезла Анелька, то на крыши и трубы усадьбы.
— Панское отродье, — пробормотал он. И, постояв еще немного, вернулся в хату.
С бьющимся сердцем приближалась Анелька к дому. Сегодня у нее было целых два огорчения: во-первых, она рассердила отца, которого так редко видела, во-вторых, сильно расстроила гувернантку.
Ничего хорошего не выйдет из разговора с отцом! Панна Валентина непременно будет с ним заодно, мама заболеет еще сильнее…
Ее так мучило беспокойство, что сад показался некрасивым, а дом наводил страх. Как бы это подготовить маму к надвигающейся буре?
Анелька остановилась под деревом, откуда вся усадьба была видна как на ладони, и стала следить, что там происходит.
У нее было острое зрение, и она разглядела, что матери и Юзека на застекленной террасе уже нет, а панна Валентина у себя в мансарде. В саду не было ни души, только со двора, за домом, доносился крикливый голос Кивальской, кудахтанье кур да жалобный крик павлина: «А-а-а-х!.. А-а-а-х!..»
Грустно! Грустно вокруг!
Вот в открытом окне мансарды показалась гувернантка.
«Сейчас позовет меня», — подумала Анелька.
Но панна Валентина ее не позвала; облокотившись на подоконник, она смотрела в сад. Потом ненадолго исчезла в глубине комнаты и, вернувшись к окну, стала крошить хлеб на выступ крыши. Скоро сюда прилетел воробей, следом за ним еще несколько, и все они с веселым чириканьем накинулись на крошки.
В первый раз старая дева вздумала покормить птиц. И с тех пор она это делала каждый день, всегда под вечер, словно опасаясь, как бы ее кто-нибудь не увидел.
Этот случай, в сущности такой незначительный, вселил в Анельку надежду. Неизвестно почему, она решила, что раз панна Валентина проявила такую заботу о птицах, то, возможно, и отец будет великодушен к ней. «Странная логика у такой большой девочки», — не преминула бы сказать гувернантка.
Глава четвертая
Помещик держит совет со Шмулем, после чего становится благосклоннее к жене, Анельке и даже к гувернантке
Отец приехал домой через полтора часа и привез с собой Шмуля, арендовавшего у него корчму.Пан Ян был рассеян и озабочен. Он быстро вошел в комнату жены, сухо поздоровался с ней, поцеловал Юзека и чуть живую от страха Анельку. Казалось, он совсем забыл о встрече с дочерью на дороге.
— Как здоровье? — спросил он у жены, даже не садясь.
— Я, comme a l'ordinaire<Как обычно (франц.).>, — отвечала она. — Сил нет, ноги дрожат, сердце колотится, всего боюсь, аппетит пропал, живу на одном солодовом экстракте…
— А Юзек? — не дослушав, прервал ее пан Ян.
— Pauvre enfant…<Бедное дитя… (франц.)> Он так же слаб, хотя принимает пилюли с железом.
— Просто беда с этим его нездоровьем, по-моему твои лекарства ему только вредят, — сказал пан Ян, идя к двери. — А как Анелька — хорошо учится? Здорова? Или вы у нее тоже отыскали какой-нибудь недуг? — на ходу спрашивал он.
— Как, ты уже уходишь? Это после десятидневного отсутствия? — воскликнула пани Матильда. — Мне так много нужно тебе сказать… Я хочу в июле или августе непременно поехать к Халубинскому, так как чувствую, что только он один может…
— Халубинский только в конце сентября вернется в Варшаву. Впрочем, мы еще поговорим с тобой об этом, а сейчас мне нужно уладить кое-какие дела, — нетерпеливо сказал отец и вышел из комнаты.
— Toujours le meme!<Он верен себе! (франц.)> — вздохнула мать. — Шесть лет по целым дням занимается делами, а им конца краю нет. А я больна, Юзек болен, хозяйство расстроено, какие-то чужие люди неизвестно почему осматривают имение. О, как я несчастна! Все глаза выплакала!.. Joseph, mon enfant, veux-tu dormir?<Жозеф, дитя мое, тебе хочется спать? (франц.)>
— Non, — ответил полусонный мальчик.
Анелька так привыкла к жалобам матери, что эти новые сетования нисколько не уменьшили ее любви к отцу. Напротив, сейчас она еще больше любила его, потому что решила, что за сегодняшнюю провинность он хочет наказать ее без свидетелей. Поэтому-то он, должно быть, и поздоровался с ней так, как будто ничего не случилось, и ушел к себе в кабинет.
«Вот Шмуль уйдет, тогда он и позовет меня, — рассуждала про себя Анелька. — Пойду-ка я лучше сама и подожду там, а то, чего доброго, мама еще догадается».
Составив такой план действий, она потихоньку вышла в сад, чтобы быть поближе к кабинету отца. Несколько раз прошлась под открытым окном, но ни отец, ни Шмуль не обратили на нее внимания. Тогда она решила подождать и ни жива ни мертва села на камень у стены.
Отец ее между тем закурил сигару и развалился в кресле. А Шмуль примостился на простом стуле, поставленном специально для него возле двери.
— Так ты утверждаешь, — говорил помещик, — что не земля вертится вокруг солнца, а солнце вокруг земли?..
— Так написано в наших священных книгах, — ответил Шмуль. — Но прошу прощения, ясновельможный пан, вы, наверное, не за тем пригласили меня сюда?..
— Ха-ха!.. Ты прав!.. Итак, приступаю прямо к делу: достань мне триста рублей, они мне нужны завтра утром.
Шмуль сунул обе руки за пояс, закивал головой и усмехнулся. С минуту оба молча смотрели друг на друга: помещик как будто хотел убедиться, что в бледном лице, черных живых глазах и во всей щуплой, слегка сутулой фигуре еврея не произошло никаких перемен; еврей, казалось, любовался роскошной русой бородой помещика, его мощным сложением, изяществом манер и классическими чертами лица. Впрочем, оба уже тысячу раз имели возможность убедиться, что каждый из них являлся образцовым представителем своей расы, но это ничуть не меняло положения.