В этот момент тетке сообщили, что лошади поданы и вещи ее уже увязаны.
   — А где господа? — спросила она. — Мне хотелось бы увидеться с ними и поблагодарить…
   — Ясновельможный пан спит, а пани нездорова, — ответил лакей.
   Такое пренебрежение глубоко огорчило бедную родственницу. У нее задрожали губы.
   — Нечего сказать, хорошо вас родня принимает… — заметила панна Валентина.
   — Э, я на них не в обиде! Они господа, а я простая швея. Сами теперь расстроены своими делами, нет у них ни времени, ни средств помогать другим, не до того им!
   Она поцеловала красную как кумач панну Валентину и, пройдя через заднее крыльцо во двор, направилась к телеге.
   Вдруг навстречу ей из-за угла выскочила Анелька и, схватив ее руку, горячо поцеловала, шепча:
   — Я всегда буду вас любить, тетя!..
   Та от неожиданности залилась слезами.
   — Благослови тебя бог, деточка! — проговорила она. — Ты истинный ангел!..
   Но девочка уже убежала, боясь, как бы ее не увидели.
   В тот вечер панна Валентина накрошила воробьям двойную порцию хлеба. Убедившись, что поблизости никого нет, она оперлась на подоконник и запела, фальшивя:

 
   Расскажите вы ей, цветы мои,
   Как от любви я страдаю…

 
   Относилось ли это к той, которая сватала ученую деву пану Сатурнину? Это так и осталось неизвестным.
   Пение, напоминавшее скорее кашель, чем излияния влюбленной души, поразительно не гармонировало с настроением окружающих. Хозяин дома, прежде такой веселый, был печален; самая жизнерадостная из домочадцев, Анелька, тоже грустила: зато та, чьи уста до сих пор раскрывались лишь для резких замечаний да наставлений, пела. Из этого видно, что в мире радость никогда не умирает. Погаснув в одном сердце, она вспыхивает в другом.


Глава шестая



Корчма Шмуля
   Было воскресенье. Над дорогой, обычно почти безлюдной, клубилась пыль, поднятая множеством телег и ногами набожных прихожан, шедших домой из костела. Временами нельзя было различить ничего, кроме серого неба да белесого тумана, который поднимался вверх, как дым пожарищ. Когда же пыль относило ветром в сторону, на дороге виден был длинный ряд повозок, телег, пешеходов. Порой на зеленом фоне полей мелькала белая лошадь, или чья-то плахта белела среди темно-коричневых сермяг, или алым пятном горел бабий платок рядом с темно-синим сюртуком. И эта живая цепь все время двигалась. Где вилась она змеей, где была прямая как стрела, а где рассыпалась в беспорядке на отдельные звенья и, наконец, впадала в образовавшийся на дороге затор, как ручей впадает в пруд. В этом месте уже не видно было красок окружающей природы — только желтела солома, серели доски телег да сливались в пеструю массу коричневые сукманы, желтые шляпы, женские платки и юбки ярчайших цветов.
   Ветер разносил далеко стук колес, крики мужчин, визгливые голоса женщин, конское ржанье. Толчея эта происходила около большого белого строения с гонтовой крышей. Навес над входом поддерживали четыре довольно массивных столба, суженные кверху и книзу, а посредине — бочкообразные. Это была корчма, которую арендовал Шмуль, и здесь люди подкреплялись на обратном пути из костела.
   У корчмы телеги стояли вплотную, так что задевали друг друга осями, и дышла одних втыкались в решетки других. Лошади, у которых к мордам были подвешены торбы с сечкой, изгибали шеи и, нетерпеливо двигая губами, тщетно силились дотянуться до корма и утолить голод. Те, которым больше повезло, совали морды в стоявшие перед ними возы и с наслаждением жевали чужое сено. Один гнедой мерин с облезлой спиной хотел последовать их примеру и, соблазненный запахом сена, все время пытался повернуть голову к стоявшей сбоку повозке. Но мерин этот, кривой на левый глаз, тыкался не в сено, а в морду сердитой лошаденке, и та визгливо ржала, прижав уши, и кусала бедного инвалида.
   В довершение всего голодных и раздраженных лошадей атаковал рой мух. Надоедливые насекомые облепили им веки, морды, ноздри, и несчастные жертвы все время трясли голосами, били копытами в землю и хвостами отгоняли мух, что им, однако, плохо удавалось. Только привязанный впереди всех мерин, у которого от старости под глазами образовались глубокие впадины, а от тяжких трудов облезли бока и дугою согнулись передние ноги, стоял смирно, как будто дремал. Быть может, снились старику ясли, полные чистого овса, или то счастливое, быстро пролетевшее время, когда он жеребенком бегал на воле по сочной траве выгона и ластился к молодым кобылам, к которым он — увы! — в зрелом возрасте утратил всякий интерес.
   В сенях и корчме полно было людей. Несколько девушек, выглядывая из дверей, пересмеивались и заигрывали с парнями, стоявшими снаружи, а те хватали их за руки и пытались вытащить из корчмы, подальше от бдительного ока матерей. Справа, у печи, разместились на лавке и стояли вокруг бабы. Слева и напротив входной двери за длинными столами сидели на скамьях мужчины. Между ними затесалась только одна женщина, вызвав этим дружное возмущение всех остальных, — разбитная, крикливая солдатка.
   И посреди комнаты, где сесть было негде, тоже толпились люди, а в правом углу, за барьером, находилась буфетная стойка. Тут девушка-полька разливала водку, а жена Шмуля в черном атласном, но сильно заношенном платье подсчитывала, сколько с кого следует.
   Всё здесь, и вещи и люди, носило на себе отпечаток переходной эпохи. Тут можно было встретить молодежь, всецело покорную обычаям и воле старших, и наряду с этим парня, который, развалясь, курил грошовую папиросу, пуская дым прямо в нос какому-нибудь почтенному хозяину. Среди соломенных широкополых шляп мелькали уже и картузы. Наряду с зелеными водочными стопками на столах попадались и граненые рюмки на высоких ножках — для сладких наливок и арака. Между пивными бочонками и бутылками с водкой стоял давно не чищенный самовар, а на нем — большой чайник с отбитым носиком.
   Мужчины были в традиционных «сукманах», опоясанных широкими ремнями, или длинных кафтанах с роговыми пуговицами, без поясов, а некоторые даже в куртках и брюках темно-синего сукна. Женщины носили платочки или кисейные чепчики, синие сукманы с медными пуговками или городские кофты. Одни до сих пор еще, как в старину, выходя из костела, несли свои башмаки в руках, другие сразу обували их и не снимали до самого дома.
   В этой толчее ни пальто управляющего, ни бурка эконома не производили ни малейшего впечатления. О помещике говорили мало, — больше о войте, солтысах или о собственных делах. Кое-где пьяные целовались со слезами, выжатыми из глаз скверной разбавленной водкой, или кто-нибудь из деревенских хозяев, подбоченясь, напевал куме:

 
   Каська за печь, Мацек — за нею…

 
   А чаще всего и громче всего слышалось:
   — Ваше здоровье, кум!
   — Пейте с богом!
   Из корчмы в сени тянуло крепким запахом табака, пота и водочного перегара. Летела пыль. В шуме, напоминавшем жужжание пчел в улье, выделялся по временам крик веселого пьяницы, лежавшего на заплеванном полу между скамьей и буфетной стойкой:
   — Ой, да дана!
   Увидев его в таком состоянии, унизительном для человеческого достоинства, одна из сидевших у печки деревенских женщин сказала соседке, одетой по-городскому:
   — Свиньей надо быть, а не мужиком, чтобы так валяться!
   — Не впервой мужикам на полу валяться, — вмешался какой-то красноносый крестьянин в сером кафтане.
   — Вот еще! Мой Юзик не стал бы ни за что! — перебила его женщина, одетая по-городскому.
   — Что там ваш Юзик! — буркнул красноносый и рукой махнул. Потом устремил мутные глаза на стойку.
   — Нет, вы погодите, кум, послушайте, — затараторила женщина, видимо стремившаяся походить на «городских». — Когда мой Юзик еще учился в школе, приезжает он раз домой, и, как только стал на пороге, я к нему прямо от горшков кинулась. Хочу обнять, а он, золото мое, как от меня шарахнется! «Не видите, что ли, мама, что на мне чистенький мундир?» — «Вижу, сынок». — «Ну, так не надо за него грязными руками хвататься, а не то он ни к черту не будет годиться!» Я ему говорю: «Так скинь мундир, сынок, чтобы я могла тебя обнять». А он: «Да у меня, матуля, и рубашка хорошая, вы ее запачкаете…»
   — Ох, задала бы я своему, если бы он мне такое ляпнул! Показала бы ему мундир! Кровью он бы у меня умылся! — воскликнула женщина с рюмкой в руке.
   — Ну, и что же вы, кума? — осведомилась другая, косоглазая.
   — Вот слушайте, сейчас вам все расскажу. Говорю я, значит, Юзику: «Ладно, сынок, я сейчас умоюсь». А он достает из сумки, что висела у него через плечо, мыло в серебряной бумажке и подает мне. Верите ли, когда умылась я этим мылом, от меня так пахло, что даже перед людьми совестно было…
   Бабы слушали, качая головами, и одна отозвалась:
   — Видно, зря ты хлопца посылала в школу! Иной панский ребенок и батраку не всегда скажет такое, как твой Юзик матери отрезал.
   — Что правда, то правда! Не стоит их в школу посылать! — поддержали ее другие бабы.
   — Да вы погодите, кума, послушайте! — возразила рассказчица. — Будь у меня другой сын, я бы его не посылала, но Юзик… Ого! Ходили мы с ним как-то в плебанию, и его преподобие дал ему книжку, где по-латыни напечатано, — так читал он по ней без запинки и его преподобию потом все объяснил, что и как там написано. Ксендз даже ахнул и говорит: «Если бы я в молодые годы так знал по-латыни, я ничего бы не делал, только в потолок плевал».
   В эту минуту к мужику с мутными глазами протолкалась женщина. На голове у нее вместо платка был пестрый передник, завязанный под подбородком.
   — Ну, Мацек, пойдешь ты наконец домой или нет?
   — Отвяжись, псякрев! — проворчал мужик, отпихивая ее локтем.
   — Нету у тебя ни жалости, ни совести! Целый день готов сидеть в корчме и проклятую водку хлестать! Скоро будешь, как Игнаций, валяться под лавкой всем добрым людям на смех! Опомнись ты, хоть раз меня послушайся!
   Мужик подошел к стойке и взял рюмку водки.
   — Мацек! Мацей! — умоляла его жена. — Опомнись ты!
   — На, лакай! — ответил муж, сунув ей в руки рюмку.
   — Видали? — обратилась жена к стоявшим поблизости. — Я ему толкую, чтоб не пил, а он еще и меня угощает!
   — Угощает, так пейте! — посоветовал кто-то.
   — А что ж! И выпью! Не выливать же, раз плачено!
   В другой группе стоял какой-то взлохмаченный мужик с красными, как у кролика, глазами. Подошедшая жена протягивала ему свою рюмку с недопитой водкой.
   — И давно у вас эта беда с глазами приключилась? — спросил у него сосед в расшитом кафтане.
   — Пятый день, кажись, — ответил тот.
   — Неправда, — вмешалась жена. — В будущую среду как раз неделя минет.
   — А лечите чем-нибудь? — поинтересовался мужик в шапке.
   — Э… какое там лечение… — начал было лохматый.
   — И что зря плетешь? — опять перебила его жена. — В ту пятницу ему овчар пеплом глаза засыпал — только один раз, а в будущую пятницу опять придет и чем-то помажет.
   — И помогло?
   — Жгло, как огнем, и гноя много вытекло, но, кажись, еще хуже стало…
   — Ну и дурень! — рассердилась жена. — Раз он тебе гной выгнал, значит уже лучше. Если бы этот гной в глазах остался, ты бы ослепнуть мог…
   За самым большим столом крестьянин в сапогах из некрашеной кожи умасливал другого, лысого, с красивым лицом и длинными седыми усами:
   — Одолжили бы вы мне, Войцех, три рубля! После жатвы верну вам три рубля и пять злотых да водочкой угощу.
   — Могу дать сегодня два рубля, а после жатвы вы мне отдадите три, — ответил лысый, нюхая табак.
   — Нет, вы дайте три, а после жатвы получите три рубля и пять злотых.
   — Этак не выйдет.
   — Ну, три рубля, пять злотых и… еще курицу дам впридачу.
   — Не согласен! — упрямился лысый.
   — Ну, хотите три рубля, пять злотых, курицу и… полтора десятка яиц?
   — Три десятка, тогда согласен, — объявил лысый. — И водку ставьте.
   Они ударили по рукам.
   — Эй, Войцех! — окликнул лысого один из соседей за столом, молодой крестьянин в синей куртке. — А вы когда-нибудь пьете на свои?
   — Дурак я, что ли, чтобы шинкарю карман набивать? — огрызнулся лысый.
   — Ну, а на чужие пьете ведь?
   — Что поделаешь! Шмуль хоть и еврей, а ему тоже жить надо, и его господь бог создал.
   — Мацек! — вопила баба с передником на голове. — Оторвись ты хоть раз от рюмки, иди домой, а то ребятишки там одни, пожар могут наделать…
   — Вы, кум, велите кровь себе пустить — сразу от глаз оттянет, — советовал кто-то взлохмаченному мужику.
   — Ой, да дана! — орал валявшийся под лавкой.
   — Что ж, прощай, Малгося! Чтобы батьке твоему угодить, пришлось бы мне или стать конокрадом, или водкой тайно торговать, — говорил красивый парень стоявшей в дверях девушке.
   — Войцех, ваше здоровье!
   — Пейте на здоровье!
   — Давай поцелуемся, Ян! Отсохни у меня руки и ноги, если я хотел такое на тебя наговорить… Но как начал он меня присягой стращать — пришлось сказать. Поцелуемся!.. Отстрадал ты свой срок в тюрьме, но это ничего. Ты помни: Иисус Христос тоже муки принял, хотя и не воровал… Поцелуемся, брат!..
   — А я вам скажу: лучше у еврея деньги занимать, чем у Войцеха… Мастер он людей обирать!
   — Подождите, кума, вот приедет мой Юзик из школы, так он вам все объяснит толком, лучше всякого писаря! Это такой хлопец — ого!
   — Ой, да дана!
   Такие обрывки разговоров слышались в душной корчме. А девушка за стойкой все наливала водку в рюмки, а жена Шмуля в черном атласном платье все писала счета.
   Вдруг на лавку, что против двери, вскочил один из деревенских хозяев, и люди вокруг него закричали:
   — Тише! Слушайте!
   — Что такое? Второй раз будем проповедь слушать? — бросил один из парней.
   — У Гжиба, видно, от долгого сидения ноги затекли, захотелось их размять!
   — Тише там, хлопцы! — кричали соседи Гжиба.
   — Братья! — начал Гжиб. — Тут все свои… есть и не свои, но это не беда. Своим я напомню, что на святого Яна нам с паном надо подписывать договор насчет леса. Об этом деле у каждого своя думка: одни согласны, а другие нет. И обращаюсь я к вам, братья, затем, чтобы мы все дружно что-нибудь одно постановили и за одно стояли.
   — Не подписывать! Не подписывать! — прокричал Мацек, которого жена силой тащила к двери.
   Корчма загудела от хохота.
   — Чего смеетесь? — спросил Мацек. — Ведь всякий раз, как мы какую-нибудь бумагу подписывали, приходилось платить… то на школу, то на волость.
   — Толкуй с пьяным! — бросил кто-то.
   — И вовсе я не пьян! — рассердился Мацей, отталкивая жену.
   Гжиб продолжал:
   — Кум Мацей, конечно, немного того… под хмельком, но он сказал умное слово. Я тоже вам советую: не спешите подписывать. Лучше подождать. Кто выждать сумеет, тот всегда больше возьмет. Помните, хозяева, как вы пять лет назад хотели с паном договориться? Просили мы тогда по одному моргу на хозяйство, а он не давал. Через два года давал уже по два морга, а теперь дает три…
   — Кто же согласится на три! — раздался одинокий голос.
   — Если даст четыре, тогда уступим…
   — И пяти мало!
   В другом конце корчмы выступил новый оратор.
   — Люди! Думается, мне, что Юзеф не дело говорит…
   — Вот как!
   — Это почему же не дело?
   — А вот почему: что в руках, то мое, а что еще не в руках, то не мое! Правда, нам что ни год сулят всё больше, да, может, через год уже и трех моргов не дадут — кто его знает? Пан сейчас идет на уступки, потому что ему нужно лес продать. Ну, а если лес сгорит? Или пан все имение захочет продать? Новый-то помещик, может, и ни единого морга нам за лес не даст. Юзефу легко говорить «ждите!» — у него и так земли тридцать моргов. А нам-то досталось всего по десяти, и дети у нас взрослые, — женятся, так чем мы их наделим? Что же, я хлопца своего в лес отправлю листья жрать? Ему не лес, а земля нужна да хата.
   — А разве вы не хотели бы получить заместо трех четыре морга? — спросил Гжиб.
   — Ясно, хотел бы, — согласился его противник.
   — Ну, если хотите четыре, так надо выждать.
   — Послушайтесь меня, люди! — крикнула жена того мужика, у которого болели глаза. — Не подписывайте!
   — Ишь ты! И бабы туда же!
   — Заткни глотку, ведьма, не твое дело!
   — А чье же? — еще громче закричала женщина.
   — Да разве твой помер уже, что ты за него тут горло дерешь?
   — Много он понимает! — возразила жена. — Вы меня послушайте, у меня ума больше, чем у всех вас.
   — Вот погодите, кума, вернется из школы мой Юзик, тогда вы с ним умом померяйтесь! — подала голос из-за печки женщина, одетая по-городскому.
   — Тише там, бабы! Разверещались, холера их возьми!
   На лавку влез лысый Войцех и закричал:
   — Соглашайтесь, пока не поздно! Будет у каждого свой кусок земли, а теперь много ли вам проку от того, что ваша скотина на чужой земле бродит? Лучше своя полоска, чем…
   — Побойтесь бога, Войцех! Ведь у вас на ногах мои сапоги!
   — Как же это так? — спрашивали вокруг.
   — Заложил я их ему за рубль, а он в них ходит!
   — Ну и сквалыга!
   — Берет проценты, да еще в чужих сапогах хочется ему щеголять.
   Сконфуженный Войцех слез с лавки и, погрозив кулаком, вышел из избы.
   Встал Гайда, мужик огромного роста, на голову выше всех.
   — И я вам говорю — ждите! — начал он, стукнув по столу кулаком. — Мы знаем, каково нам сейчас, пока еще есть у нас права на лес, да не знаем, как будет, когда каждому дадут два-три лишних морга, — и уж тогда к лесу и сунуться не смей…
   — Э, если и подпишем, все равно в лес дорогу нам не закажут, — возразил сторонник договора с помещиком. — А вот если появится тут немец со своими людьми да начнут они по табели справляться и командовать: «Этой дорогой езди, а той — нельзя», — вот тогда нам всем солоно придется!
   — Ничего, и немцу руки укоротим, — сказал Гайда.
   — Ой, не укоротите, нет! — отозвался крестьянин из чужой деревни. — Вот у нас рядом немец объявился, сразу в бумагах стал копаться да землемеров привозить, и пришлось мужикам половину скота продать. А когда его лесник, тоже немец, застал в лесу Шимона. Мазурка и Шимон с ним поспорил, немец недолго думая всадил в него заряд, как в зайца, так что из Шимона потом целых три месяца дробь лезла.
   На середину корчмы выскочила баба, одетая по-городскому.
   — Люди, пожалейте вы и себя и меня, вдову! Ничего не решайте без моего Юзика. Как только приедет, он такой вам совет даст — ахнете! Вот какой хлопец!
   — Эй, хозяева, договаривайтесь лучше со своим паном, а то как бы он вам шваба не посадил на шею! — предостерегал крестьянин из другой деревни.
   — Он сам хоть и поляк, а не лучше шваба! — возразил Гайда сердито. — И одевается не по-людски, всегда на нем одежа белая либо какая-то клетчатая, и баба его все только по-швабски болтает. Что с ним, что без него — нам один толк! У других панов мужик хоть лекарство иной раз получит, когда болен, или книжку ребятишкам подарят. А этот еретик и заработать человеку не даст. Меня в усадьбу никогда не зовут — и слава богу, я других вожу и на хлеб себе зарабатываю, а те, кто на пана работает, денег никогда не видят…
   — Ну, ну… не так уж он плох, бывают хуже, — вступился кто-то из сторонников соглашения.
   — Он, хоть бы и хотел, никакого вреда мужику сделать не может, потому что никогда его в усадьбе нет…
   — Вранье! — запальчиво перебил Гайда. — Вот у меня по его приказу свинью застрелили, такую и за тридцать рублей не купишь. А на прошлой неделе, когда его девчонка, Янельця, подошла к моей хате и подарила моей Магде ленту, он так на нее рассердился, как будто это не лента, а целое поместье… Эх! — заключил он уже вполголоса, садясь на место, — детишек его мне жаль, особливо девчонки, а не то я бы ему показал!
   Из двери за стойкой появился Шмуль и с улыбкой раскланялся на все стороны.
   Гжиб обратился к нему:
   — А вы как скажете, Шмуль, — подписывать нам с помещиком бумагу или нет?
   — Это уж как хозяева хотят, — дипломатически ответил арендатор.
   — А кто, по-вашему, прав — я или те, кто хочет подписывать сейчас?
   — И вы, Юзеф, правы, и они правы. Каждый делает так, как ему выгодно.
   — А вы подписали бы?
   — Что же вы думаете, Юзеф, для меня это новость — подписывать? Ого, сколько раз в день я всякие бумаги подписываю!
   — Знаем. А согласились бы подписать, чтобы за три морга…
   — Какие три! Четыре! — зашумели вокруг.
   — И четырех мало!
   — Вам думается, что четыре морга слишком мало, — сказал Шмуль, — а помещику — что это слишком много. Каждый хочет того, что ему выгодно.
   — Значит, подписали бы? — допытывался неумолимый Гжиб.
   Но еврей и на сей раз не дал решительного ответа. Он сделал шаг вперед и, заложив одну руку за пояс, а другой помахивая, словно отбивая такт, сказал:
   — Смешной вы человек, Юзеф! Каждый у меня спрашивает, что я бы сделал, как будто на всем свете у меня одного есть голова на плечах! Пан спрашивает, вы спрашиваете. А я… Будь у меня ваша земля, я бы рассудил, согласиться или не согласиться на четыре морга. Будь я помещик, я бы прикидывал: дать или не дать вам по четыре морга? А потом сделал бы так, как моя выгода требует. И вы так делайте!
   Гжиб опять влез на лавку.
   — Братья! Ради того чтобы между нами навсегда было полное согласие, подпишем с паном договор… только по пяти моргов.
   — Мой не подпишет! — крикнула жена красноглазого.
   — Дай ты ей в морду, Ян! Чего она за тебя отвечает?
   — Он… мне… в морду? — еще громче заорала женщина. — Ах, так! На, получай! Вот тебе!.. Марш домой, нечего с этими пьяницами связываться! — И, выкрикивая это, она колотила мужа по затылку, пока не вытолкала его в сени.
   — Подождите, люди добрые, вот Юзик мой приедет, он вам посоветует, — все твердила женщина в городской одежде, но ее никто не слушал.
   Проголодались ли мужики, или надоело им спорить, только они гурьбой повалили из корчмы. Все стали запрягать, выкатывать телеги на дорогу и отъезжали один за другим. Не прошло и четверти часа, как в большой опустевшей корчме остались только Мацей с женой, оба сильно навеселе, да спавший под лавкой пьяница. Служанка за стойкой убирала рюмки, а жена Шмуля все писала, писала…
   Шмуль ушел к себе в каморку, написал карандашом на клочке бумаги: «Хотят по пяти моргов» — и велел мальчику отнести эту записку пану в усадьбу. Сам же стал собираться в дорогу.
   — Ты куда? — спросила у него жена по-еврейски.
   — Съезжу к немцу. Он, наверное, купит имение. Если столкуюсь с ним, будет у меня мельница.
   — Уж если пан ее не построил, так немец и наверное не построит, — возразила жена. — Ничего у тебя не выйдет.
   — Так, может, не стоит ехать?
   — Нет, все-таки поезжай… Попытайся.


Глава седьмая



Пан Ян мечтает, а Гайда удивлен
   Получив записку Шмуля: «Хотят по пяти моргов», пан Ян сразу понял, в чем дело, и почувствовал, что стоит на краю той пропасти, о которой еще несколько дней назад и думать не хотел. Его кинуло в жар, в первое мгновение даже дух захватило, но затем он с удивлением убедился, что утрата всех иллюзий еще не самое страшное.
   И с этой минуты мечты пана Яна приняли иное направление, они перешли в область, правда, менее определенную, но зато обширную и благоприятную, где ничто не стесняло их полета.
   Сперва он почувствовал что-то вроде обиды на Шмуля за дурные вести, но вместе с тем лишний раз убедился, что этот человек ему предан. Затем он вспомнил о своей прислуге и дворне и решил, что расплатится со всеми из тех денег, которые получит от продажи имения. Он ничуть не склонен был обижать своих слуг, да это и не входило в его расчеты.
   Он подумал об Анельке — и поскорее отогнал мысль о ней… Потом о жене и Юзеке. Не хотелось думать о том, в каком положении очутилась сейчас его семья. Он твердил себе, что это временно, что они не пропадут, им поможет тетушка. Только бы она поскорее вернулась…
   Он думал о доме, совсем недавно отремонтированном заново, доме, где он в прежние времена так шумно веселился с гостями… О лесах, в которых охотился, обо всех этих землях, которые давали ему почетное положение в обществе… А теперь оно пошатнется!.. И, наконец, это имение принадлежит жене, она принесла его ему в приданое, и оно должно было перейти к их детям! Тетка, тетка выручит, она все уладит! А мужикам поделом, пусть будет у них новый помещик, раз они такие жадные дураки, двуличные и несправедливые. Узнают они, кого лишились и что натворили из-за своего упрямства!
   Жажда мести и надежда на тетушку были так сильны, что очень скоро отвлекли пана Яна от мыслей об утрате имения и о будущем его семьи.
   Но оставалась Анелька, его славная дочка, уже почти взрослая. Какая участь ждет девушку без приданого, без образования?.. И она так любит сад, свою комнату… Что она подумает об отце? Она так верила ему…
   В глазах пана Яна Анелька как бы олицетворяла всю семью, еще не знавшую, какое зло он ей причинил. Анелька все почувствует, все поймет и свои чувства выразит так, как только она умеет: один лишь взгляд, краска в лице — и вопрос.
   «Гувернантке я не откажу», — сказал себе пан Ян и утешился так, как будто нашел спасительный выход. Гувернантка должна была служить чем-то вроде щита, которым он заслонился от чувства вины перед Анелькой.
   О том, что планы его рушились и придется продать имение, он никому и не заикнулся. Напротив, за ужином был веселее обычного и только старался не смотреть на Анельку. Однако ночь он провел плохо: его даже как будто лихорадило. Вероятно, оттого что нервы у него сильно развинтились, ему в полусне чудилось, что он падает со страшной высоты. При этом движения его ничем не были связаны, голова не кружилась, он чувствовал только, что под ногами нет опоры. Заглушенные душевные терзания иногда дают себя знать в виде символических снов.