Ах, если бы совесть человеческая болела, грызла, жгла! Нет, она только копошится где-то в глубине незаметным червячком тоньше волоска. И человек начинает щипать себя, стучать ногами, передвигать мебель. Ему кажется, что такими грубыми способами он спугнет червяка. Вот и прошло все! Но вслушиваешься в себя, а там, в глубине, уже снова что-то скребется и ни на миг не переставало скрестись.
Людям не от мира сего, занятым отвлеченными идеями и анализом значительных явлений жизни, утрата обремененного долгами имения может показаться пустяком. Но для пана Яна это было великое несчастье. Не раз в осеннюю слякоть, возвращаясь с бала или визита, он с удовольствием думал о своем теплом, роскошно обставленном доме, где забудутся холод и усталость, и с нетерпением вглядывался в темноту, ожидая, когда впереди замелькают огни в окнах и залают во дворе собаки. Иногда он по дороге из города с тревогой спрашивал себя, какой сюрприз ждет его дома, не случилось ли чего с женой и детьми. Впрочем, такие тревоги посещали пана Яна крайне редко. Он любил городскую жизнь, смену лиц и развлечений, не в его привычках было сидеть в деревне и киснуть. Но сейчас, когда все было потеряно, он с горьким сожалением думал о своих комнатах, о парке и пруде, об Анельке и даже о странностях жены и болезни Юзека.
Такие-то кошки скребли на душе у банкрота. Приходили и всякие другие мысли, еще более жестокие… Но пан Ян не давал им принимать четкую форму, стараясь думать о другом, и таким образом обрел бы относительный душевный покой, если бы где-то глубоко внутри не копошился тот червяк, чьи томительно-медленные и неутомимые движения невозможно было ни ускорить, ни остановить.
Сегодня утром пан Ян был бледен и имел усталый вид. За завтраком ему сказали, что один из конюхов задержал лошадей Гайды за потраву. Тут пан Ян немного оживился и стал разглагольствовать на тему о бессовестности мужиков.
Через некоторое время слуга доложил, что пришел Гайда. Помещик вышел на крыльцо и застал там Анельку. Девочка с боязливым любопытством поглядывала на великана, у которого выражение лица было скорее смущенное, чем грозное.
— Ну, что? — начал пан Ян. — Опять твоим лошадям полюбилась моя пшеница?
— Сейчас я вам, ясный пан, всю правду скажу, как оно было, — отозвался мужик, кланяясь ему до земли. — Когда солнце взошло, велел я моей девчонке попасти лошадей у дороги, там, где поле под паром гуляет. А эти разбойники повернули, да и пошли в пшеницу. Они еще, может, и ни одной травинки не успели щипнуть, как прибежал ваш конюх и забрал их. Так оно и было, вот умереть мне на этом самом месте!
Мужик мял шапку в руках, но смело смотрел в глаза пану Яну, а тот иронически усмехался.
— Ну, — заговорил он наконец, — слыхал я, что вы уже не соглашаетесь обменять лес на землю?
Гайда почесал у себя за ухом.
— Хозяева говорят, что за это надо получить с вас, вельможный пан, хотя бы по пяти моргов на двор, — сказал он.
— Да вы, я думаю, и всё взяли бы, если бы я захотел отдать?
— Если бы вельможный пан дал, так и взяли бы…
— Ну, а я не такой жадный и у тебя не все возьму… Дашь только три рубля конюху, который твоих лошадей в пшенице поймал.
— Бога побойтесь! Целых три рубля? — вскрикнул Гайда.
— Не хочешь, так в суд подавай, — сказал помещик.
— Пан! Досуг ли мне по судам таскаться? Меня евреи наняли, надо сейчас в город ехать, а лошадки у вас. Смилуйтесь, пан, уступите…
— А вы мне уступаете? Вот требуете по пяти моргов земли за сервитутный лес…
Гайда молчал.
— Ну, скажи сам: ты-то меня пожалел бы, уступил?
— Ничего мне не надо, пусть будет, как было до сих пор.
— Значит, тебе выгоднее, чтобы все осталось по-старому?
— Ясное дело, выгоднее. Не велика польза от леса, а все ж и дровишек немного есть, и скотина летом прокормится, и никому за это ничего не платишь. А за землю — чем больше ее, тем больше изволь платить в волость.
— Видишь, как ты хорошо свою выгоду понимаешь! Так уж позволь и мне свою понимать, и отдай конюху три рубля, если тебе лошади нужны.
— И это ваше последнее слово, пан? — спросил Гайда.
— Последнее. Кто знает, может, в будущем году тут уже будет хозяйничать немец — этот за потраву с вас последнюю рубаху снимет.
Гайда полез за пазуху и дрожащими руками достал кожаный кошелек.
— Э, пусть будет немец, все равно! С меня уж и вы, ясный пан, последнюю рубаху сняли… Получайте! — Он положил на скамейку три рубля. — А моей девчонке я ребра пересчитаю, будет помнить…
— Вот, вот, правильно, посчитай ей ребра как следует, пусть знает, что чужого трогать нельзя! — со смехом сказал помещик.
Он кликнул конюха и, отдав ему три рубля, велел отпустить лошадей Гайды. Затем ушел в комнаты.
Когда он скрылся за дверью, Гайда погрозил ему вслед кулаком. И Анелька, все время не сводившая с мужика глаз, увидела, каким страшным стало его лицо.
«Пересчитаю ребра моей девчонке, — мысленно повторила она его слова и вся задрожала. — Бедная Maгда!»
Мысль об участи Магды не давала Анельке покоя. Надо было спасать ее. Но как?
На помощь матери нечего было рассчитывать — у матери не найдется сейчас трех рублей, которые нужно вернуть Гайде, чтобы его смягчить. Может, пойти к отцу?
Но она вспомнила, как отец принял бедную тетку, вспомнила его последние слова — ведь он только что подстрекал Гайду избить Магду! — и отказалась от мысли идти к отцу. Инстинкт ей подсказывал, что отец только посмеется над ее сочувствием Магде.
Направо от крыльца, за парниками, находились службы: амбары, хлева и конюшни. Туда и пошли Гайда с конюхом за лошадьми. «Через несколько минут он вернется домой и будет бить Магду! Что-то она сейчас думает?» — волновалась Анелька.
Она перешла через двор, свернула налево, за парники, и побежала к забору, который тянулся до самой дороги. У забора девочка остановилась, поджидая Гайду. Ее волновал и предстоящий разговор с ним, и грозившая Магде опасность, и, наконец, страх, что ее может здесь увидеть отец.
Наконец она услышала дробный стук копыт и тяжелые шаги мужика. В ограде одна планка была надломлена. Анелька прошла, отодвинув ее в сторону, перебралась через канаву, заросшую крапивой, обстрекав себе при этом руки и ноги, и загородила Гайде дорогу. Она была рождена для того, чтобы приказывать, — а шла просить.
Увидев ее, Гайда остановился и угрюмо глянул в побледневшее личико и испуганные синие глаза помещичьей дочки.
— Хозяин! — вымолвила Анелька едва слышно.
— Чего? — отрывисто спросил Гайда.
— Хозяин, вы не будете бить Магду, правда? Не будете?
Мужик даже отшатнулся.
— Послушайте меня… пожалуйста! Она такая маленькая, а лошади такие большие, как же она могла с ними управиться? Она мне по плечо… А ручки у нее какие, вы видели? Где же ей было такими ручками удержать лошадей? И она, наверное, их боится… Если бы от меня лошадь убежала, я бы только плакала, и больше ничего… Магда, может, и гналась за ними, да… А если бы лошадь ее лягнула копытом, она бы ее, наверное, убила…
На лице Гайды читалось удивление, граничившее с испугом. Взгляд, голос, каждый жест Анельки выражали такую силу чувства, что грозный великан растерялся.
— Не бейте ее! — просила Анелька, протягивая к нему сложенные руки. — Вы такой сильный, а она слабенькая. Если вы крепко ее схватите, так можете задушить! Как она боится вас теперь! Сидит, должно быть, у окна и прислушивается, не идете ли… И плачет, и трясется вся… Что же ей делать? Лошади виноваты, а ее будут бить… За что?
— Анелька! Анелька! — донесся из сада голос панны Валентины.
Анелька на миг замолкла и чуть не с отчаянием оглянулась. Но вдруг, словно осененная счастливой мыслью, торопливо достала из-за ворота золотой медальон и сняла его с шеи.
— Вот смотрите, Гайда… Это божья матерь… она золотая и освящена в Риме. Это мамин подарок… Она стоит дорого, очень дорого, гораздо больше трех рублей. Мама мне ее подарила и велела носить всю жизнь. Но вы ее возьмите, только не обижайте Магду!
Эта маленькая девочка, сжимавшая в руках медальон, настолько выросла в глазах мужика, что он снял шапку, словно перед ним стоял ксендз со святыми дарами, и, глубоко тронутый, сказал:
— Спрячь, паненка, свой святой образок. Я же не нехристь какой-нибудь, такими вещами не торгую.
— Анелька! Анелька! — звала панна Валентина.
— А Магду бить не будете?
— Не буду.
— Наверное нет?
— Боже упаси! — Гайда ударил себя кулаком в грудь.
— И никогда?
— Никогда не буду малых ребят бить, чтобы господь меня не покарал.
— Анелька!
— Ну, так до свиданья. Спасибо вам! — И, отступив к забору, Анелька послала ему воздушный поцелуй.
Мужик стоял и смотрел ей вслед, пока не затих шорох в кустах. Затем он перекрестился и забормотал молитву. Эта минута увела его назад в прошлое, вспомнилось первое причастие, и сильнее застучало сердце. Он был растерян, как человек, на глазах у которого свершилось чудо.
Опустив голову и все еще держа шапку в руке, он медленно зашагал домой и скрылся за поворотом. Душа народа — огонь под гранитом.
Кроме того, в сердце этой добродетельной и просвещенной особы звучала и другая человеческая струна: окружающая природа вызывала в ней смутное волнение. Удивление Анельки, заметившей, что панна Валентина не любит ни собак, ни цветов, ни птиц, затронуло в душе ее воспитательницы эту струну, и гувернантка стала кормить воробьев, слетавшихся стаями к ее окну.
Эти прекрасные, хотя и слабые порывы были завалены грузом принципов, вернее — формул, касавшихся послушания и приличий, грамматики и географии, презрения к аристократам, выполнения человеком своего долга и так далее и так далее.
Впрочем, если бы какие-либо события достаточно сильно растрясли груду этого бесполезного хлама, они могли бы хоть на время произвести переворот в психике панны Валентины. Вернее говоря, это был бы не переворот, не глубокие перемены в характере, а некоторое размягчение души, делающее жизнь приятнее.
И такие события наступили. Первым из них было лето, которое разнеживает всех и будит мечты, а у людей с высоко развитым интеллектом вызывает склонность к платонической любви. Вторым событием был приезд пана Яна: этот красивый мужчина имел славу волокиты и казался панне Валентине демоном, который только и ждет случая покуситься на ее невинность. Наконец, последним обстоятельством, сильнее всего взбудоражившим панну Валентину, оказался рассказ тетушки Анны о пане Сатурнине. Это был давнишний знакомый гувернантки, но в городе, где столько мужчин, она обращала на него мало внимания. Сейчас же, в своем одиночестве и возбуждении, она уже склонна была видеть в пане Сатурнине свой идеал.
И вот под влиянием всех этих причин — лета, близости опасного соблазнителя, любви далекого пана Сатурнина — в сердце панны Валентины началось брожение.
Уже несколько дней она скучала, сидя за книгами, ей надоели ее повседневные обязанности. Она предпочитала кормить воробьев или бесцельно блуждать взором по саду, вместо того чтобы давать Анельке уроки житейской мудрости и хороших манер. Немало волновал панну Валентину и вопрос, что с нею будет через каких-нибудь две-три недели. Она догадывалась, что дела пана Яна накануне краха. Ей хотелось уехать куда-нибудь, бежать от чего-то, а иногда, наоборот, ускорить события — словом, совершить нечто необычайное.
И центром этого микрохаоса бесцветных мечтаний и вялых порывов стал скромный уездный чиновник, пан Сатурнин. Панна Валентина была ему благодарна за то, что он ее не забыл, жалела его, ибо он, по-видимому, страдал от любви, уважала за верность и уже готова была полюбить за то, что он мужчина — и, разумеется, мужчина начитанный и мыслящий. Панна Валентина полагала, что ради человека, чья любовь выдержала столько испытаний (каких именно, она не могла припомнить), женщина может пойти на жертвы и уступки.
Готовясь к этим жертвам, она стала чаще смотреться в зеркало и украсила шею черной бархоткой. Она старалась также усвоить себе милую беспечность и резвость, столь пленяющие мужчин, напевала порою и даже, гуляя по саду, пробовала гоняться за бабочками и махать ручками над каким-нибудь цветком — разумеется, когда ее никто не видел.
От природы панна Валентина была далеко не робкого десятка, но старалась, как того требует женственность, всего бояться, особенно же гнусного соблазнителя, пана Яна. Она стремилась окружить свое сердце барьером целомудрия, даже превратить его в крепость, оставив, однако, между фортификационными сооружениями этой крепости одну безопасную лазейку, в которую войдет верный, нежный и любящий книги Сатурнин. В мечтах она иногда рисовала себе, как идет по улице, положив руку на рукав его черного пиджака и вперив взор в его реденькие бакенбарды, — и вдруг, встретив пана Яна, отшатывается от него, как от ядовитой змеи.
А после такого взрыва отвращения честной женщины к развратителю она рисовала себе трогательную и даже потрясающую картину борьбы, какую придется вести с ним, моменты своей слабости — и победу, которой она добьется, собрав последние силы. Так мечтала панна Валентина — и жаждала борьбы, поражений и побед. К несчастью, пана Яна, видимо, занимали больше обед, отдых, сигары (не говоря уже о денежных делах), и он не давал жрице науки никаких поводов для борьбы, проявления женской слабости и триумфов.
Под влиянием таких грез панна Валентина вела себя довольно странно. В иные дни не выходила к обеду. Однажды за ужином все время упорно укрывала свои прелести за большим медным самоваром. Нередко она всю ночь до утра не гасила у себя свет и серьезнейшим образом обдумывала вопрос, следует ли позвать кого-нибудь на помощь. Все это она проделывала в искреннем убеждении, что за равнодушием и молчанием пана Яна скрываются гнусные намерения, и, пуская в ход все свое убогое воображение, пыталась предугадать возможные последствия его атаки. В то, что атака будет, она верила так же горячо, как нищий сапожник, купив на последние гроши лотерейный билет, верит, что ему достанется самый крупный выигрыш.
«Как же может этого не быть?» — думала она.
Между тем пан Ян, придя к заключению, что поместье ускользает у него из рук, решил все же не лишать Анельку гувернантки. Он намеревался объяснить панне Валентине, что невыплаченное за три месяца жалованье она скоро получит и впредь ей будут платить аккуратно, а затем просить ее, чтобы она, невзирая на возможные перемены в их жизни и даже временные затруднения, не оставляла Анельку.
Как раз в то время, когда Анелька выбежала за ограду парка, чтобы поговорить с Гайдой, панна Валентина вздумала задать ей какой-то новый урок и пошла ее искать. Она обошла пруд, заглянула под каштан и, наконец, стала громко звать свою ученицу:
— Анелька! Анелька!
Анелька не появлялась, но вместо нее взорам удивленной гувернантки предстал пан Ян. Он шел к ней плавной походкой, с той приветливой и меланхолической улыбкой, какая обычно предшествует заявлению должника, что он не может уплатить в срок, или просьбе о новой ссуде.
Однако панна Валентина, поняв эту улыбку совсем иначе, испугалась не на шутку. Она осмотрелась по сторонам: они с паном Яном были одни в запущенном уголке сада над самым прудом.
Гувернантка задрожала. На лице ее резче, чем всегда, стали заметны выступающие скулы. Она решилась умереть, если этот развратитель кинется на нее. Но вот как ей быть, если он упадет к ее ногам? Этого она еще не знала.
— Панна Валентина, — начал пан Ян, стараясь придать своему голосу мелодичность, — я вот уже несколько дней ищу случая поговорить с вами…
— Это мне известно! — громко и хрипло отозвалась она, уничтожающе глядя на него.
— Известно? — переспросил пан Ян и, бросив на панну Валентину взгляд, от которого у нее кровь застыла в жилах, шагнул ближе.
— Не подходите! Я вам запрещаю…
— Это почему же? — спросил пан Ян с расстановкой.
— Не подходите! Я сейчас могу на все решиться! — И она посмотрела на заболоченный прудок, куда, громко квакая, прыгали испуганные их громкими голосами лягушки.
— Что с вами, панна Валентина?.. Право, я ничего не понимаю! — сказал пан Ян в полном недоумении.
Гувернантка в этом вопросе узрела доказательство своей победы, но победа показалась ей слишком скорой и мало ее радовала. Кровь бросилась ей в голову, и панна Валентина разразилась вдохновенной речью, словно вообразив, что ее слушает, скрываясь за ивняком, верный Сатурнин:
— И вы еще смеете спрашивать, что со мной? Вам это неясно? Вы не понимаете, что для порядочной женщины значит ее честь? Вы все еще меня не понимаете после стольких доказательств моего презрения к вам?
— Но позвольте… подумайте, пани…
— Я уже достаточно думала! — прервала она запальчиво. — Вы полагаете, что остаться верной своему долгу легко даже для таких людей, как я? Что это дается без борьбы? О, как вы ошибаетесь! Говорю это вам смело, потому что борьба меня закалила. Рассудок и сознание долга заглушили голос крови, тогда как вы…
— Панна Валентина, вы заблуждаетесь!
— Насчет ваших намерений? О нет!
— Но я хотел…
— Какое дело мне до ваших прихотей! Я женщина независимая и ценю свой…
— Дайте же мне сказать… Умоляю вас…
— Мне знакома и эта уловка! Вы всегда пускаете ее в ход там, где не надеетесь на легкую победу…
— Какого черта… Да что вам в голову взбрело? Неужели вы думаете…
— Я думаю, что вы пришли ко мне с гнусными предложениями, такими же, как те, которые в свое время заставили бедную Зофью уйти из вашего дома…
— Полноте, моя милая! — перебил пан Ян, уже рассердившись. — Зофья, которой вы так сочувствуете, была, во-первых, горничная…
— Ха-ха! — трагически засмеялась панна Валентина. — Для людей вашего круга гувернантка немногим выше горничной. Вы на всех смотрите…
Пан Ян окончательно вышел из себя:
— Извините! Вы забываете, что Зофья была молода и хороша собой… С вами же я хотел побеседовать вовсе не о молодости и красоте, а… о моей дочери.
Панна Валентина схватилась обеими руками за голову и зашаталась, как пьяная. Через минуту она взглянула на пана Яна глазами раненой змеи и прошипела:
— Попрошу дать мне лошадей. Я сейчас же уеду из этого дома!
— Ну и уезжайте себе хоть на край света, скатертью дорога! — крикнул пан Ян, взбешенный тем, что одна из его последних надежд рушилась — и таким нелепым образом!
Да, бывают случаи, когда даже слава покорителя сердец оказывается человеку во вред!
Панна Валентина бежала по саду так стремительно, что, зацепившись за куст, разорвала оборку платья. Влетев в свою комнату наверху, она склонила голову на руки и зарыдала.
Положение было ужасное. Конечно, панна Валентина желала посрамить насильника и защитить свою девичью честь, но она рассчитывала, что все произойдет самым достойным и благородным образом. Разъяснив соблазнителю, как безнравственно его поведение и в какую пропасть он хочет столкнуть ее, доказав ему, что она — женщина строгих правил и не из тех, кто сходит со стези долга, она намеревалась в конце концов… простить его.
«Любовницей вашей я никогда не стану, — хотела она сказать напоследок, — но могу быть вам другом и сестрой».
И после этих слов, которые он должен был выслушать со стыдом и смирением, она осталась бы в его доме, еще усерднее занялась бы Анелькой и даже его больной женой, записывала бы приход и расход, ведала кладовой и кухней. Разумеется, только до тех пор, пока стосковавшийся Сатурнин, по совету тетушки Анны, не сделает ей предложения.
Да, такой выход возможен был бы, если бы она имела дело с человеком благородным. А пан Ян оказался настоящим мерзавцем и, выслушав ее самые затаенные мысли, решился затем отрицать свои намерения. Ах, как она сожалела о своей несдержанности! Как подвел ее этот взрыв откровенности, шедший от чистого сердца! Не умнее ли было бы, вместо того чтобы наставлять пана Яна, выслушать сперва, что он скажет? Не лучше ли было бы с ледяной усмешкой отвечать иронией на его восторженные признания?
Панну Валентину не трогало то, что он назвал ее немолодой и некрасивой. На этот счет она не питала никаких иллюзий. Но ее бесило то, что пан Ян поймал ее в ловушку, которую она сама же себе расставила. Женщина может видеть в ком-нибудь опасного соблазнителя, но ей неприятно, когда он узнает об этом, а еще неприятнее, когда он, разыгрывая удивление, отрицает свои гнусные намерения.
Панна Валентина умылась, причесалась, побрызгала на себя одеколоном и, громадным усилием воли сдерживая внутреннюю дрожь, пошла вниз, к супруге пана Яна.
Больная была сегодня спокойнее обычного и читала какой-то роман. Рядом на высоком стуле сидел Юзек, играя коробочкой от пилюль.
Панна Валентина оперлась рукой на стол и потупив глаза сказала:
— Я пришла проститься. Сегодня… сейчас уезжаю от вас.
Больная посмотрела на нее, от удивления даже раскрыв рот, потом заложила страницу и сняла с одной руки перчатку — пани имела обыкновение и дома носить перчатки.
— Que dites-vous, mademoiselle?<Что вы говорите, мадемуазель? (франц.)> — спросила она не своим голосом.
— Я сегодня уезжаю от вас.
— Но что такое? Вы меня пугаете… Что случилось? Вы получили известие о болезни… или о чьей-нибудь смерти? Или, может, кто-нибудь из прислуги вас обидел?
В эту минуту в комнату вошла Анелька.
— Angelique, as-tu offense mademoiselle Valentine?<Анжелика, ты чем-нибудь обидела мадемуазель Валентину? (франц.)> — спросила у нее мать.
— Не знаю, мама… Я пришла сразу, как только панна Валентина меня позвала, — в замешательстве ответила Анелька.
— Ах ты невежливая девочка! — рассердилась мать. — Demande pardon a mademoiselle Valentine!<Попроси прощения у мадемуазель Валентины! (франц.)>
— Она ни в чем не виновата! — вступилась учительница. — Меня другой человек выжил из этого дома…
— Значит, мой муж? Ясь?
— Пани! — с волнением воскликнула Валентина. — Не спрашивайте меня ни о чем, умоляю вас! Окажите мне последнюю милость — распорядитесь, чтобы мне как можно скорее подали лошадей… Прощайте…
И она вышла, а за нею Анелька.
— Неужели вы хотите от нас уехать? — спросила девочка удивленно, догнав гувернантку.
Панна Валентина остановилась.
— Бедная моя детка, чувствую, — я не сделала для тебя всего, что должна была сделать, но… это не моя вина! Меня тревожит твое будущее… Я хочу оставить тебе кое-что на память. Подарю тебе книжечку, куда я записывала главнейшие правила, которые надо соблюдать в жизни… Поклянись же, что ты никому этой книжечки не покажешь…
— Клянусь…
— Любовью к матери? И ее здоровьем?
— Да.
— Ну, так пойдем ко мне.
Они пошли наверх. Здесь панна Валентина достала из ящика туалетного стола красную, довольно потрепанную записную книжку и отдала ее Анельке.
— Учись… Читай это… И не забывай кормить моих пташек, которые прилетают сюда на подоконник. А главное — учись… — говорила она, целуя Анельку в губы и в лоб. — Ты иногда меня огорчала, но меньше, чем другие дети… о, гораздо меньше! И я тебя люблю, хотя воспитали тебя из рук вон плохо… Ну, а теперь ступай себе… Будь здорова! Книжечку мою читай не после развлечений, когда ты будешь весела, а только тогда, когда тебе будет тяжело… Читай и набирайся ума!
Анелька ушла, прижимая к груди книжечку, как талисман. Каждое слово уезжавшей наставницы она воспринимала как священный завет. Она не плакала громко, но из глаз ее текли слезы, а сердце сжималось в железных тисках грусти.
Решив спрятать книжечку в безопасном месте, она достала из тумбочки у постели белую картонную коробку, где уже хранились кусок серебряного галуна с гроба бабушки, перышко канарейки, которую сожрал кот, и несколько засушенных листьев. Сюда же Анелька уложила и дар панны Валентины. При этом она машинально раскрыла потрепанную книжечку и на обороте первой же страницы увидела написанные карандашом, уже полустершиеся слова:
«Всегда думай прежде всего о своих обязанностях, а затем уже об удовольствиях».
И пониже:
"В среду отдано в стирку:
сорочек 4
сорочек ночных 2".
Час спустя панны Валентины уже не было в доме. Она уехала, увозя все свои пожитки и расписку на пятьдесят рублей, которые пан Ян обязался уплатить через неделю.
Мать Анельки расхворалась и лежала в постели. Отец за обедом ничего не ел и велел Анджею заложить коляску. Около четырех он вошел в спальню жены и объявил, что ему необходимо ехать в город.
— Помилуй, Ясь! — сказала пани слабым голосом. — Как ты можешь сейчас оставить нас? Мне во всем доме не с кем будет слова сказать… Прислуга ведет себя как-то странно… Я и то уже хотела тебя просить, чтобы ты после святого Яна нанял других людей.
— Наймем, не волнуйся, — ответил муж, не поднимая глаз.
— Хорошо, но пока ты оставляешь меня одну! Мне нужна горничная, какая-нибудь пожилая и степенная. О гувернантке для Анельки я уже не говорю — ты, конечно, привезешь с собой кого-нибудь?..
Людям не от мира сего, занятым отвлеченными идеями и анализом значительных явлений жизни, утрата обремененного долгами имения может показаться пустяком. Но для пана Яна это было великое несчастье. Не раз в осеннюю слякоть, возвращаясь с бала или визита, он с удовольствием думал о своем теплом, роскошно обставленном доме, где забудутся холод и усталость, и с нетерпением вглядывался в темноту, ожидая, когда впереди замелькают огни в окнах и залают во дворе собаки. Иногда он по дороге из города с тревогой спрашивал себя, какой сюрприз ждет его дома, не случилось ли чего с женой и детьми. Впрочем, такие тревоги посещали пана Яна крайне редко. Он любил городскую жизнь, смену лиц и развлечений, не в его привычках было сидеть в деревне и киснуть. Но сейчас, когда все было потеряно, он с горьким сожалением думал о своих комнатах, о парке и пруде, об Анельке и даже о странностях жены и болезни Юзека.
Такие-то кошки скребли на душе у банкрота. Приходили и всякие другие мысли, еще более жестокие… Но пан Ян не давал им принимать четкую форму, стараясь думать о другом, и таким образом обрел бы относительный душевный покой, если бы где-то глубоко внутри не копошился тот червяк, чьи томительно-медленные и неутомимые движения невозможно было ни ускорить, ни остановить.
Сегодня утром пан Ян был бледен и имел усталый вид. За завтраком ему сказали, что один из конюхов задержал лошадей Гайды за потраву. Тут пан Ян немного оживился и стал разглагольствовать на тему о бессовестности мужиков.
Через некоторое время слуга доложил, что пришел Гайда. Помещик вышел на крыльцо и застал там Анельку. Девочка с боязливым любопытством поглядывала на великана, у которого выражение лица было скорее смущенное, чем грозное.
— Ну, что? — начал пан Ян. — Опять твоим лошадям полюбилась моя пшеница?
— Сейчас я вам, ясный пан, всю правду скажу, как оно было, — отозвался мужик, кланяясь ему до земли. — Когда солнце взошло, велел я моей девчонке попасти лошадей у дороги, там, где поле под паром гуляет. А эти разбойники повернули, да и пошли в пшеницу. Они еще, может, и ни одной травинки не успели щипнуть, как прибежал ваш конюх и забрал их. Так оно и было, вот умереть мне на этом самом месте!
Мужик мял шапку в руках, но смело смотрел в глаза пану Яну, а тот иронически усмехался.
— Ну, — заговорил он наконец, — слыхал я, что вы уже не соглашаетесь обменять лес на землю?
Гайда почесал у себя за ухом.
— Хозяева говорят, что за это надо получить с вас, вельможный пан, хотя бы по пяти моргов на двор, — сказал он.
— Да вы, я думаю, и всё взяли бы, если бы я захотел отдать?
— Если бы вельможный пан дал, так и взяли бы…
— Ну, а я не такой жадный и у тебя не все возьму… Дашь только три рубля конюху, который твоих лошадей в пшенице поймал.
— Бога побойтесь! Целых три рубля? — вскрикнул Гайда.
— Не хочешь, так в суд подавай, — сказал помещик.
— Пан! Досуг ли мне по судам таскаться? Меня евреи наняли, надо сейчас в город ехать, а лошадки у вас. Смилуйтесь, пан, уступите…
— А вы мне уступаете? Вот требуете по пяти моргов земли за сервитутный лес…
Гайда молчал.
— Ну, скажи сам: ты-то меня пожалел бы, уступил?
— Ничего мне не надо, пусть будет, как было до сих пор.
— Значит, тебе выгоднее, чтобы все осталось по-старому?
— Ясное дело, выгоднее. Не велика польза от леса, а все ж и дровишек немного есть, и скотина летом прокормится, и никому за это ничего не платишь. А за землю — чем больше ее, тем больше изволь платить в волость.
— Видишь, как ты хорошо свою выгоду понимаешь! Так уж позволь и мне свою понимать, и отдай конюху три рубля, если тебе лошади нужны.
— И это ваше последнее слово, пан? — спросил Гайда.
— Последнее. Кто знает, может, в будущем году тут уже будет хозяйничать немец — этот за потраву с вас последнюю рубаху снимет.
Гайда полез за пазуху и дрожащими руками достал кожаный кошелек.
— Э, пусть будет немец, все равно! С меня уж и вы, ясный пан, последнюю рубаху сняли… Получайте! — Он положил на скамейку три рубля. — А моей девчонке я ребра пересчитаю, будет помнить…
— Вот, вот, правильно, посчитай ей ребра как следует, пусть знает, что чужого трогать нельзя! — со смехом сказал помещик.
Он кликнул конюха и, отдав ему три рубля, велел отпустить лошадей Гайды. Затем ушел в комнаты.
Когда он скрылся за дверью, Гайда погрозил ему вслед кулаком. И Анелька, все время не сводившая с мужика глаз, увидела, каким страшным стало его лицо.
«Пересчитаю ребра моей девчонке, — мысленно повторила она его слова и вся задрожала. — Бедная Maгда!»
Мысль об участи Магды не давала Анельке покоя. Надо было спасать ее. Но как?
На помощь матери нечего было рассчитывать — у матери не найдется сейчас трех рублей, которые нужно вернуть Гайде, чтобы его смягчить. Может, пойти к отцу?
Но она вспомнила, как отец принял бедную тетку, вспомнила его последние слова — ведь он только что подстрекал Гайду избить Магду! — и отказалась от мысли идти к отцу. Инстинкт ей подсказывал, что отец только посмеется над ее сочувствием Магде.
Направо от крыльца, за парниками, находились службы: амбары, хлева и конюшни. Туда и пошли Гайда с конюхом за лошадьми. «Через несколько минут он вернется домой и будет бить Магду! Что-то она сейчас думает?» — волновалась Анелька.
Она перешла через двор, свернула налево, за парники, и побежала к забору, который тянулся до самой дороги. У забора девочка остановилась, поджидая Гайду. Ее волновал и предстоящий разговор с ним, и грозившая Магде опасность, и, наконец, страх, что ее может здесь увидеть отец.
Наконец она услышала дробный стук копыт и тяжелые шаги мужика. В ограде одна планка была надломлена. Анелька прошла, отодвинув ее в сторону, перебралась через канаву, заросшую крапивой, обстрекав себе при этом руки и ноги, и загородила Гайде дорогу. Она была рождена для того, чтобы приказывать, — а шла просить.
Увидев ее, Гайда остановился и угрюмо глянул в побледневшее личико и испуганные синие глаза помещичьей дочки.
— Хозяин! — вымолвила Анелька едва слышно.
— Чего? — отрывисто спросил Гайда.
— Хозяин, вы не будете бить Магду, правда? Не будете?
Мужик даже отшатнулся.
— Послушайте меня… пожалуйста! Она такая маленькая, а лошади такие большие, как же она могла с ними управиться? Она мне по плечо… А ручки у нее какие, вы видели? Где же ей было такими ручками удержать лошадей? И она, наверное, их боится… Если бы от меня лошадь убежала, я бы только плакала, и больше ничего… Магда, может, и гналась за ними, да… А если бы лошадь ее лягнула копытом, она бы ее, наверное, убила…
На лице Гайды читалось удивление, граничившее с испугом. Взгляд, голос, каждый жест Анельки выражали такую силу чувства, что грозный великан растерялся.
— Не бейте ее! — просила Анелька, протягивая к нему сложенные руки. — Вы такой сильный, а она слабенькая. Если вы крепко ее схватите, так можете задушить! Как она боится вас теперь! Сидит, должно быть, у окна и прислушивается, не идете ли… И плачет, и трясется вся… Что же ей делать? Лошади виноваты, а ее будут бить… За что?
— Анелька! Анелька! — донесся из сада голос панны Валентины.
Анелька на миг замолкла и чуть не с отчаянием оглянулась. Но вдруг, словно осененная счастливой мыслью, торопливо достала из-за ворота золотой медальон и сняла его с шеи.
— Вот смотрите, Гайда… Это божья матерь… она золотая и освящена в Риме. Это мамин подарок… Она стоит дорого, очень дорого, гораздо больше трех рублей. Мама мне ее подарила и велела носить всю жизнь. Но вы ее возьмите, только не обижайте Магду!
Эта маленькая девочка, сжимавшая в руках медальон, настолько выросла в глазах мужика, что он снял шапку, словно перед ним стоял ксендз со святыми дарами, и, глубоко тронутый, сказал:
— Спрячь, паненка, свой святой образок. Я же не нехристь какой-нибудь, такими вещами не торгую.
— Анелька! Анелька! — звала панна Валентина.
— А Магду бить не будете?
— Не буду.
— Наверное нет?
— Боже упаси! — Гайда ударил себя кулаком в грудь.
— И никогда?
— Никогда не буду малых ребят бить, чтобы господь меня не покарал.
— Анелька!
— Ну, так до свиданья. Спасибо вам! — И, отступив к забору, Анелька послала ему воздушный поцелуй.
Мужик стоял и смотрел ей вслед, пока не затих шорох в кустах. Затем он перекрестился и забормотал молитву. Эта минута увела его назад в прошлое, вспомнилось первое причастие, и сильнее застучало сердце. Он был растерян, как человек, на глазах у которого свершилось чудо.
Опустив голову и все еще держа шапку в руке, он медленно зашагал домой и скрылся за поворотом. Душа народа — огонь под гранитом.
Глава восьмая
Двойное бегство
Как мы уже знаем, сердце панны Валентины, хотя и несколько высохшее, не окончательно умерло. Она еще лелеяла в нем мечту о серьезном и мыслящем человеке, который когда-нибудь встретится на ее пути и теплым чувством вознаградит ее за все то горькое, что было в ее жизни.Кроме того, в сердце этой добродетельной и просвещенной особы звучала и другая человеческая струна: окружающая природа вызывала в ней смутное волнение. Удивление Анельки, заметившей, что панна Валентина не любит ни собак, ни цветов, ни птиц, затронуло в душе ее воспитательницы эту струну, и гувернантка стала кормить воробьев, слетавшихся стаями к ее окну.
Эти прекрасные, хотя и слабые порывы были завалены грузом принципов, вернее — формул, касавшихся послушания и приличий, грамматики и географии, презрения к аристократам, выполнения человеком своего долга и так далее и так далее.
Впрочем, если бы какие-либо события достаточно сильно растрясли груду этого бесполезного хлама, они могли бы хоть на время произвести переворот в психике панны Валентины. Вернее говоря, это был бы не переворот, не глубокие перемены в характере, а некоторое размягчение души, делающее жизнь приятнее.
И такие события наступили. Первым из них было лето, которое разнеживает всех и будит мечты, а у людей с высоко развитым интеллектом вызывает склонность к платонической любви. Вторым событием был приезд пана Яна: этот красивый мужчина имел славу волокиты и казался панне Валентине демоном, который только и ждет случая покуситься на ее невинность. Наконец, последним обстоятельством, сильнее всего взбудоражившим панну Валентину, оказался рассказ тетушки Анны о пане Сатурнине. Это был давнишний знакомый гувернантки, но в городе, где столько мужчин, она обращала на него мало внимания. Сейчас же, в своем одиночестве и возбуждении, она уже склонна была видеть в пане Сатурнине свой идеал.
И вот под влиянием всех этих причин — лета, близости опасного соблазнителя, любви далекого пана Сатурнина — в сердце панны Валентины началось брожение.
Уже несколько дней она скучала, сидя за книгами, ей надоели ее повседневные обязанности. Она предпочитала кормить воробьев или бесцельно блуждать взором по саду, вместо того чтобы давать Анельке уроки житейской мудрости и хороших манер. Немало волновал панну Валентину и вопрос, что с нею будет через каких-нибудь две-три недели. Она догадывалась, что дела пана Яна накануне краха. Ей хотелось уехать куда-нибудь, бежать от чего-то, а иногда, наоборот, ускорить события — словом, совершить нечто необычайное.
И центром этого микрохаоса бесцветных мечтаний и вялых порывов стал скромный уездный чиновник, пан Сатурнин. Панна Валентина была ему благодарна за то, что он ее не забыл, жалела его, ибо он, по-видимому, страдал от любви, уважала за верность и уже готова была полюбить за то, что он мужчина — и, разумеется, мужчина начитанный и мыслящий. Панна Валентина полагала, что ради человека, чья любовь выдержала столько испытаний (каких именно, она не могла припомнить), женщина может пойти на жертвы и уступки.
Готовясь к этим жертвам, она стала чаще смотреться в зеркало и украсила шею черной бархоткой. Она старалась также усвоить себе милую беспечность и резвость, столь пленяющие мужчин, напевала порою и даже, гуляя по саду, пробовала гоняться за бабочками и махать ручками над каким-нибудь цветком — разумеется, когда ее никто не видел.
От природы панна Валентина была далеко не робкого десятка, но старалась, как того требует женственность, всего бояться, особенно же гнусного соблазнителя, пана Яна. Она стремилась окружить свое сердце барьером целомудрия, даже превратить его в крепость, оставив, однако, между фортификационными сооружениями этой крепости одну безопасную лазейку, в которую войдет верный, нежный и любящий книги Сатурнин. В мечтах она иногда рисовала себе, как идет по улице, положив руку на рукав его черного пиджака и вперив взор в его реденькие бакенбарды, — и вдруг, встретив пана Яна, отшатывается от него, как от ядовитой змеи.
А после такого взрыва отвращения честной женщины к развратителю она рисовала себе трогательную и даже потрясающую картину борьбы, какую придется вести с ним, моменты своей слабости — и победу, которой она добьется, собрав последние силы. Так мечтала панна Валентина — и жаждала борьбы, поражений и побед. К несчастью, пана Яна, видимо, занимали больше обед, отдых, сигары (не говоря уже о денежных делах), и он не давал жрице науки никаких поводов для борьбы, проявления женской слабости и триумфов.
Под влиянием таких грез панна Валентина вела себя довольно странно. В иные дни не выходила к обеду. Однажды за ужином все время упорно укрывала свои прелести за большим медным самоваром. Нередко она всю ночь до утра не гасила у себя свет и серьезнейшим образом обдумывала вопрос, следует ли позвать кого-нибудь на помощь. Все это она проделывала в искреннем убеждении, что за равнодушием и молчанием пана Яна скрываются гнусные намерения, и, пуская в ход все свое убогое воображение, пыталась предугадать возможные последствия его атаки. В то, что атака будет, она верила так же горячо, как нищий сапожник, купив на последние гроши лотерейный билет, верит, что ему достанется самый крупный выигрыш.
«Как же может этого не быть?» — думала она.
Между тем пан Ян, придя к заключению, что поместье ускользает у него из рук, решил все же не лишать Анельку гувернантки. Он намеревался объяснить панне Валентине, что невыплаченное за три месяца жалованье она скоро получит и впредь ей будут платить аккуратно, а затем просить ее, чтобы она, невзирая на возможные перемены в их жизни и даже временные затруднения, не оставляла Анельку.
Как раз в то время, когда Анелька выбежала за ограду парка, чтобы поговорить с Гайдой, панна Валентина вздумала задать ей какой-то новый урок и пошла ее искать. Она обошла пруд, заглянула под каштан и, наконец, стала громко звать свою ученицу:
— Анелька! Анелька!
Анелька не появлялась, но вместо нее взорам удивленной гувернантки предстал пан Ян. Он шел к ней плавной походкой, с той приветливой и меланхолической улыбкой, какая обычно предшествует заявлению должника, что он не может уплатить в срок, или просьбе о новой ссуде.
Однако панна Валентина, поняв эту улыбку совсем иначе, испугалась не на шутку. Она осмотрелась по сторонам: они с паном Яном были одни в запущенном уголке сада над самым прудом.
Гувернантка задрожала. На лице ее резче, чем всегда, стали заметны выступающие скулы. Она решилась умереть, если этот развратитель кинется на нее. Но вот как ей быть, если он упадет к ее ногам? Этого она еще не знала.
— Панна Валентина, — начал пан Ян, стараясь придать своему голосу мелодичность, — я вот уже несколько дней ищу случая поговорить с вами…
— Это мне известно! — громко и хрипло отозвалась она, уничтожающе глядя на него.
— Известно? — переспросил пан Ян и, бросив на панну Валентину взгляд, от которого у нее кровь застыла в жилах, шагнул ближе.
— Не подходите! Я вам запрещаю…
— Это почему же? — спросил пан Ян с расстановкой.
— Не подходите! Я сейчас могу на все решиться! — И она посмотрела на заболоченный прудок, куда, громко квакая, прыгали испуганные их громкими голосами лягушки.
— Что с вами, панна Валентина?.. Право, я ничего не понимаю! — сказал пан Ян в полном недоумении.
Гувернантка в этом вопросе узрела доказательство своей победы, но победа показалась ей слишком скорой и мало ее радовала. Кровь бросилась ей в голову, и панна Валентина разразилась вдохновенной речью, словно вообразив, что ее слушает, скрываясь за ивняком, верный Сатурнин:
— И вы еще смеете спрашивать, что со мной? Вам это неясно? Вы не понимаете, что для порядочной женщины значит ее честь? Вы все еще меня не понимаете после стольких доказательств моего презрения к вам?
— Но позвольте… подумайте, пани…
— Я уже достаточно думала! — прервала она запальчиво. — Вы полагаете, что остаться верной своему долгу легко даже для таких людей, как я? Что это дается без борьбы? О, как вы ошибаетесь! Говорю это вам смело, потому что борьба меня закалила. Рассудок и сознание долга заглушили голос крови, тогда как вы…
— Панна Валентина, вы заблуждаетесь!
— Насчет ваших намерений? О нет!
— Но я хотел…
— Какое дело мне до ваших прихотей! Я женщина независимая и ценю свой…
— Дайте же мне сказать… Умоляю вас…
— Мне знакома и эта уловка! Вы всегда пускаете ее в ход там, где не надеетесь на легкую победу…
— Какого черта… Да что вам в голову взбрело? Неужели вы думаете…
— Я думаю, что вы пришли ко мне с гнусными предложениями, такими же, как те, которые в свое время заставили бедную Зофью уйти из вашего дома…
— Полноте, моя милая! — перебил пан Ян, уже рассердившись. — Зофья, которой вы так сочувствуете, была, во-первых, горничная…
— Ха-ха! — трагически засмеялась панна Валентина. — Для людей вашего круга гувернантка немногим выше горничной. Вы на всех смотрите…
Пан Ян окончательно вышел из себя:
— Извините! Вы забываете, что Зофья была молода и хороша собой… С вами же я хотел побеседовать вовсе не о молодости и красоте, а… о моей дочери.
Панна Валентина схватилась обеими руками за голову и зашаталась, как пьяная. Через минуту она взглянула на пана Яна глазами раненой змеи и прошипела:
— Попрошу дать мне лошадей. Я сейчас же уеду из этого дома!
— Ну и уезжайте себе хоть на край света, скатертью дорога! — крикнул пан Ян, взбешенный тем, что одна из его последних надежд рушилась — и таким нелепым образом!
Да, бывают случаи, когда даже слава покорителя сердец оказывается человеку во вред!
Панна Валентина бежала по саду так стремительно, что, зацепившись за куст, разорвала оборку платья. Влетев в свою комнату наверху, она склонила голову на руки и зарыдала.
Положение было ужасное. Конечно, панна Валентина желала посрамить насильника и защитить свою девичью честь, но она рассчитывала, что все произойдет самым достойным и благородным образом. Разъяснив соблазнителю, как безнравственно его поведение и в какую пропасть он хочет столкнуть ее, доказав ему, что она — женщина строгих правил и не из тех, кто сходит со стези долга, она намеревалась в конце концов… простить его.
«Любовницей вашей я никогда не стану, — хотела она сказать напоследок, — но могу быть вам другом и сестрой».
И после этих слов, которые он должен был выслушать со стыдом и смирением, она осталась бы в его доме, еще усерднее занялась бы Анелькой и даже его больной женой, записывала бы приход и расход, ведала кладовой и кухней. Разумеется, только до тех пор, пока стосковавшийся Сатурнин, по совету тетушки Анны, не сделает ей предложения.
Да, такой выход возможен был бы, если бы она имела дело с человеком благородным. А пан Ян оказался настоящим мерзавцем и, выслушав ее самые затаенные мысли, решился затем отрицать свои намерения. Ах, как она сожалела о своей несдержанности! Как подвел ее этот взрыв откровенности, шедший от чистого сердца! Не умнее ли было бы, вместо того чтобы наставлять пана Яна, выслушать сперва, что он скажет? Не лучше ли было бы с ледяной усмешкой отвечать иронией на его восторженные признания?
Панну Валентину не трогало то, что он назвал ее немолодой и некрасивой. На этот счет она не питала никаких иллюзий. Но ее бесило то, что пан Ян поймал ее в ловушку, которую она сама же себе расставила. Женщина может видеть в ком-нибудь опасного соблазнителя, но ей неприятно, когда он узнает об этом, а еще неприятнее, когда он, разыгрывая удивление, отрицает свои гнусные намерения.
Панна Валентина умылась, причесалась, побрызгала на себя одеколоном и, громадным усилием воли сдерживая внутреннюю дрожь, пошла вниз, к супруге пана Яна.
Больная была сегодня спокойнее обычного и читала какой-то роман. Рядом на высоком стуле сидел Юзек, играя коробочкой от пилюль.
Панна Валентина оперлась рукой на стол и потупив глаза сказала:
— Я пришла проститься. Сегодня… сейчас уезжаю от вас.
Больная посмотрела на нее, от удивления даже раскрыв рот, потом заложила страницу и сняла с одной руки перчатку — пани имела обыкновение и дома носить перчатки.
— Que dites-vous, mademoiselle?<Что вы говорите, мадемуазель? (франц.)> — спросила она не своим голосом.
— Я сегодня уезжаю от вас.
— Но что такое? Вы меня пугаете… Что случилось? Вы получили известие о болезни… или о чьей-нибудь смерти? Или, может, кто-нибудь из прислуги вас обидел?
В эту минуту в комнату вошла Анелька.
— Angelique, as-tu offense mademoiselle Valentine?<Анжелика, ты чем-нибудь обидела мадемуазель Валентину? (франц.)> — спросила у нее мать.
— Не знаю, мама… Я пришла сразу, как только панна Валентина меня позвала, — в замешательстве ответила Анелька.
— Ах ты невежливая девочка! — рассердилась мать. — Demande pardon a mademoiselle Valentine!<Попроси прощения у мадемуазель Валентины! (франц.)>
— Она ни в чем не виновата! — вступилась учительница. — Меня другой человек выжил из этого дома…
— Значит, мой муж? Ясь?
— Пани! — с волнением воскликнула Валентина. — Не спрашивайте меня ни о чем, умоляю вас! Окажите мне последнюю милость — распорядитесь, чтобы мне как можно скорее подали лошадей… Прощайте…
И она вышла, а за нею Анелька.
— Неужели вы хотите от нас уехать? — спросила девочка удивленно, догнав гувернантку.
Панна Валентина остановилась.
— Бедная моя детка, чувствую, — я не сделала для тебя всего, что должна была сделать, но… это не моя вина! Меня тревожит твое будущее… Я хочу оставить тебе кое-что на память. Подарю тебе книжечку, куда я записывала главнейшие правила, которые надо соблюдать в жизни… Поклянись же, что ты никому этой книжечки не покажешь…
— Клянусь…
— Любовью к матери? И ее здоровьем?
— Да.
— Ну, так пойдем ко мне.
Они пошли наверх. Здесь панна Валентина достала из ящика туалетного стола красную, довольно потрепанную записную книжку и отдала ее Анельке.
— Учись… Читай это… И не забывай кормить моих пташек, которые прилетают сюда на подоконник. А главное — учись… — говорила она, целуя Анельку в губы и в лоб. — Ты иногда меня огорчала, но меньше, чем другие дети… о, гораздо меньше! И я тебя люблю, хотя воспитали тебя из рук вон плохо… Ну, а теперь ступай себе… Будь здорова! Книжечку мою читай не после развлечений, когда ты будешь весела, а только тогда, когда тебе будет тяжело… Читай и набирайся ума!
Анелька ушла, прижимая к груди книжечку, как талисман. Каждое слово уезжавшей наставницы она воспринимала как священный завет. Она не плакала громко, но из глаз ее текли слезы, а сердце сжималось в железных тисках грусти.
Решив спрятать книжечку в безопасном месте, она достала из тумбочки у постели белую картонную коробку, где уже хранились кусок серебряного галуна с гроба бабушки, перышко канарейки, которую сожрал кот, и несколько засушенных листьев. Сюда же Анелька уложила и дар панны Валентины. При этом она машинально раскрыла потрепанную книжечку и на обороте первой же страницы увидела написанные карандашом, уже полустершиеся слова:
«Всегда думай прежде всего о своих обязанностях, а затем уже об удовольствиях».
И пониже:
"В среду отдано в стирку:
сорочек 4
сорочек ночных 2".
Час спустя панны Валентины уже не было в доме. Она уехала, увозя все свои пожитки и расписку на пятьдесят рублей, которые пан Ян обязался уплатить через неделю.
Мать Анельки расхворалась и лежала в постели. Отец за обедом ничего не ел и велел Анджею заложить коляску. Около четырех он вошел в спальню жены и объявил, что ему необходимо ехать в город.
— Помилуй, Ясь! — сказала пани слабым голосом. — Как ты можешь сейчас оставить нас? Мне во всем доме не с кем будет слова сказать… Прислуга ведет себя как-то странно… Я и то уже хотела тебя просить, чтобы ты после святого Яна нанял других людей.
— Наймем, не волнуйся, — ответил муж, не поднимая глаз.
— Хорошо, но пока ты оставляешь меня одну! Мне нужна горничная, какая-нибудь пожилая и степенная. О гувернантке для Анельки я уже не говорю — ты, конечно, привезешь с собой кого-нибудь?..