Болеслав ПРУС

АНЕЛЬКА



Глава первая



Автор прежде всего знакомит читателя с действующими лицами в твердой уверенности, что так будет лучше
   Анелька — красивая девочка, и притом не сирота я не нищая. У нее есть все, что нужно для счастья — родители, ученая гувернантка, собственный песик, — и живет она в деревне.
   А деревня, особенно в летнюю пору, — самое подходящее место для детей. Живут они там на воле, здоровые, и развлечений у них куда больше, чем в городе.
   На пространстве в несколько сот моргов их окружает великое разнообразие картин, наполняющих юные души светлыми и мирными впечатлениями. За городом небо — не полоска между домами, а бескрайний свод, который раскинут милосердным богом над миром и опирается на колышущиеся поля. Здесь душистые луга, прозрачные и холодные ручьи, в которых плавают стаи рыбок. Ветер, как неутомимая нянька, баюкает светло-зеленые нивы, тихо напевая и забавляя их пунцовыми маками и синими васильками.
   Среди полей вьется тропка, по ней неторопливо идет ребенок в холщовой рубахе и несет отцу в горшках еще теплый обед. Вдали — проселочная дорога, где песок, истомившись от долгого лежания, время от времени вздымается клубами и принимает вид путника, чтобы обмануть людей, работающих в поле. Еще дальше тянутся поля картофеля, там дремлет пугливый заяц. На серых перелогах, поводя ушами, мирно пасется скот, а совсем далеко, на горе, стоят леса, с виду темные, суровые, а в глубине полные веселого шума.
   Вдоль проселка двумя кривыми рядами хат протянулась деревня; несколько поодаль видна обширная и богатая усадьба, окруженная большим садом.
   В одном крыле дома под надзором гувернантки занимается Анелька, а на выходящей в сад застекленной террасе играет возле матери ее братишка, Юзек. Ему пока можно играть в часы, когда все трудятся, потому что он еще маленький: Юзеку только семь лет.
   Хорошо в деревне, где живет Анелька! Высоко над полями заливаются жаворонки, с лугов доносится тихий звон кос, по дороге с криками бегают загорелые ребятишки. Хорошо после уроков выйти с матерью и Юзеком в сад и смотреть с холма на поля, луга, ручьи, дорогу и далекий лес.
   Может быть, эти дети с законной гордостью скажут: все здесь вокруг, насколько хватает глаз, — наше, создано мыслью и волей нашего отца; если бы не он, не бывать бы тут такому изобилию и красоте!..
   А может, никто из них и не взойдет на пригорок, откуда видно все имение, чтобы не вспомнилось лишний раз, что лес продан и его скоро вырубят, что косарей на лугах мало, для скота на перелогах нет корма, а поля плохо возделаны.
   Там и сям в помещичьей ржи бродит крестьянский скот. В лес, который никто не сторожит, въезжают чужие телеги. Овины пустуют, службы обветшали, в амбаре на прогнившем полу не найти и нескольких горстей зерна. В стойлах над пустыми яслями ржут упряжные лошади; батраки слоняются по двору без дела, в кухне ругань. Кто-то из конюхов кричит, что не станет есть кашу на ужин, довольно с него на сегодня и двух раз. Другой жалуется, что хлеба дают меньше, чем следует, да и тот пополам с мякиной.
   Но где же ключница, почему не прекратит она свары на кухне? Кажется, уехала зубы лечить в соседний городок, а может быть, подыскивает себе новое место. Где приказчик или управляющий, почему они не надзирают за работой в поле, не стерегут господское добро? Управляющий уже год, как взял расчет, приказчик уехал в город по своим делам.
   А где же сам хозяин имения?..
   Это никому не известно. Он — редкий гость в собственном доме, даже в эту пору года, когда соседи его по целым дням в поле. В последний раз отец Анельки уехал десять дней тому назад улаживать дела. Недавно он договорился о продаже леса и получил три тысячи рублей задатку. Но на лес этот установлены сервитуты [1], от которых помещик рассчитывает освободиться в день святого Яна. Если крестьяне не откажутся от своих прав на лес, он его продать не сможет и тогда лишится имения, — по правде говоря, порядком обремененного долгами. Это немцы заключили с ним полгода назад такую сделку, и он, беспечно смеясь, скрепил ее своей подписью, уверенный, что авось как-нибудь все уладится.
   Хорошее словечко «авось»! Но Анелька пока еще мало смыслит и в словах и в делах.
   Вот и теперь ее отец уехал кончать дело о лесе с крестьянскими уполномоченными. И все устроил: в день святого Яна должен прибыть чиновник, чтобы присутствовать при окончательном уговоре с крестьянами. Мужики как будто согласны за отказ от своих прав на лес получить по три морга земли на каждый двор, так что все будет в порядке.
   По этой причине помещик, пан Ян, не торопился домой. Июнь был в разгаре; так поздно в хозяйстве уже все равно ничего не наладишь. И он решил сперва покончить с лесом, а потом уже приняться за остальное. Пока же ему во что бы то ни стало нужно было повидаться с родственником, уезжающим за границу, и дать несколько советов приятелю, который собирается жениться.
   Помещик был человек беспечный. Так по крайней мере утверждали местные педанты. Любое важное дело он готов был бросить ради приятного общества, а чтобы оградить себя от беспокойства отдал бы все на свете. Какой-то внутренний голос шептал ему, что все «образуется» без его участия: с детства он привык к мысли, что людям его круга не пристало погрязать в труде и будничных делах.
   Развлекаться, блистать светскими талантами, острить и поддерживать аристократические связи — вот в чем видел он смысл жизни. Иного он не знал и, быть может, по этой причине за какие-нибудь пятнадцать лет спустил собственное состояние, а теперь принялся за приданое жены.
   Со временем (когда укрепятся пошатнувшиеся общественные устои) он надеялся вернуть все. Каким образом? Если бы у него об этом спросили, он только улыбнулся бы в ответ и перевел разговор на другое.
   Людям его круга это было, как видно, понятно, а остальным все равно недоступно. Так к чему же пускаться с ними в пустые разговоры?
   Бывают семьи, где мужья, в силу своего воспитания и положения в обществе, никогда не снисходят до прозаических дел, но их выручают жены, энергичные и благоразумные. К несчастью, жена пана Яна этими качествами не обладала.
   Пани Матильда, мать Анельки, во времена цветущей молодости отличалась незаурядной красотой, кротким нравом и всем тем, что ценится в высшем обществе. Она умела одеваться, принимать гостей, играть на фортепьяно, танцевать и болтала по-французски лучше, чем на родном языке. В первые годы замужества она жила как в раю, муж обожал ее. Позже, когда «освященная законом» любовь пана Яна к супруге несколько поостыла, пани Матильда повела себя как примерная жена. Целыми днями сидела она дома и скучала, пытаясь скрасить свое существование всеми доступными, но безусловно добродетельными способами. В конце концов она стала хворать и вот уже три года жила, окружив себя склянками с лекарствами.
   Тем временем муж-вертопрах не сидел дома. Иногда он заглядывал домой и просил жену подписать какую-нибудь бумагу. Та жаловалась ему на свое одиночество, на отсутствие комфорта, но муж всякий раз обещал, что после святого Яна все переменится к лучшему, и, успокоенная этим, она подписывала все, что он хотел.
   Крестьяне видели помещицу только в костеле. На кухне она никогда не показывалась. Мирок ее был ограничен стенами дома да парком, куда она изредка выходила. Пани Матильда принимала лекарства, оберегала себя от простуды, вспоминала о былом блеске и скучала, — вот, чем была заполнена ее жизнь. Она мирилась с таким существованием скорее из апатии, чем из самоотречения.
   Положения, в каком очутилась ее семья, она не понимала, о возможной утрате имения не догадывалась. А когда дело дошло до того, что муж начал закладывать ее драгоценности, она только плакала да упрекала его. Однако это не мешало ей удивляться, почему у нее нет такого штата слуг, как прежде, а также высказывать свои желания, как в былые, лучшие времена: «Купи мне это», «привези то», «пригласи такого-то». Когда же муж этого не делал, она не возмущалась и недобрые предчувствия ее не тревожили.
   «Ясь не хочет для меня этого сделать», — думала она, даже не предполагая, что Ясь не мог исполнить ее желания, потому что был близок к разорению.
   Под непосредственным влиянием матери рос Юзек. До четырех лет его пичкали саго, манной кашей и сахаром, не позволяли часто выходить на улицу, чтобы он не вспотел и не простудился, запрещали бегать, опасаясь, как бы он не расшибся.
   Благодаря такой системе воспитания ребенок рос хилым, а так как мать его в то время как раз начала лечиться, то заодно лечили и его. За три года мальчик научился кое-как болтать по-французски, на седьмом году жизни знал уже вкус множества лекарств, считался — да и сам себя считал больным. От природы и не особенно хрупкий, и не такой уж тупой, ребенок превратился в существо скучное, трусливое, вялое и казался идиотом.
   Он либо молчал, либо, как престарелый ипохондрик, толковал о своих недугах. На посторонних Юзек производил странное впечатление, но домашние к нему привыкли.
   Его старшей сестре, Анельке, было тринадцать лет. Она появилась на свет в ту пору, когда ее мама еще выезжала. Поэтому девочку отдали на попечение нянек и бонн. Но ни одна из них не служила в усадьбе больше года. По какой причине? Это было известно одному лишь хозяину дома.
   Бонны и сменившие их гувернантки мало занимались воспитанием Анельки, и она была предоставлена самой себе.
   Девочка бегала по большому саду, лазала на деревья, играла с собаками, а иногда с детьми батраков, хотя ей это было строжайше запрещено. Порой забиралась она в конюшню и ездила верхом, как мальчишка, повергая в отчаяние своих наставниц, особ в высшей степени добродетельных и, очевидно, поэтому пользовавшихся благосклонностью хозяина дома.
   Зато обучение девочки наукам и так называемым «хорошим манерам» находилось в полном пренебрежении. В этих вещах она была вовсе не сведуща, ибо им ее никто не учил.
   Благодаря всем этим обстоятельствам Анелька росла девочкой не совсем обыкновенной, но симпатичной. От родителей она унаследовала красоту и впечатлительность и, как большинство детей ее возраста, была живая, как ртуть. Росла она на воле и потому любила и понимала природу.
   Она часто удивляла окружающих своим поведением. На всякое сильное впечатление она отзывалась совсем по-детски: смеялась, плакала, прыгала или пела. Все прекрасное или даже только красивое приводило ее в восторг; чтобы помочь чужому горю, она способна была на истинную самоотверженность. Когда же у нее было время подумать, она высказывала вполне зрелые суждения, немного сентиментальные, но всегда благородные.
   Наконец в один прекрасный день родители сделали открытие, что познания Анельки очень невелики, почти ничтожны, и тогда к ней пригласили ученую гувернантку, панну Валентину.
   Панна Валентина была особа, в сущности, добрая и довольно образованная, но не без странностей. Некрасивая старая дева, немного демократка, немного философ, немного истеричка и большая педантка. Наблюдая ее во время урока, можно было подумать, что это не человек, а мумия. Однако под ледяной внешностью в ней пылали самые противоречивые чувства, которые могли бы сделать панну Валентину или сподвижницей отважной Юдифи, или жертвой какого-нибудь вероломного представителя сильного пола. И то и другое, конечно, в малом масштабе.
   Такова беглая характеристика главных действующих лиц этого рассказа. Все они живут как на вулкане, то есть, попросту говоря, под угрозой банкротства.


Глава вторая



Читатель ближе узнает героиню, ее гувернантку, а также собаку по кличке Карусь
   Кто вкушал бумажные плоды с древа познания добра, зла и скуки, тот не забыл еще, быть может, о просвещенном занятии, которое в просторечии называется «отвечать урок».
   Без особого усилия вспомните вы тревожные минуты, когда отвечающий перед вами бубнит себе под нос или тараторит без передышки выученный урок. Вам памятно смятение охватывавшее вас целиком, — от пыльных подметок до напомаженных волос, и лихорадочное ожидание своей очереди, и назойливо теснящиеся в голове предположения: «А может, не вызовет? Может, скоро звонок? А вдруг учителя позовут к инспектору? Или какое-нибудь чудо случится?..»
   Тем временем ваш вспотевший предшественник, досказав последние слова урока, садился на свое место, не спуская глаз с руки учителя, которая выводила в журнале против его фамилии пятерку, тройку или единицу. Потом вы ощущали внутри себя глубокую тишину, в которую, подобно камню, с грохотом ударяющему в стекло, вдруг врывался голос учителя, произносившего вашу фамилию.
   С этой минуты вы переставали чувствовать, видеть и думать, вас увлекал стремительный поток слов, который выплывал откуда-то из гортани, приводил в движение язык, наталкивался на зубы и, всколыхнув воздух и мыслительные органы скучающего учителя, кристаллизовался, наконец, в «кондуите», выливаясь в форму более или менее плачевной отметки.
   Блаженное удовлетворение служило наградой за этот труд, который (по единодушному мнению взрослых) был необходим ради вашего будущего, для коего имели решающее значение пятое латинское склонение, глаголы: sein, haben, werden<Быть, иметь, становиться (нем.).>, а также перевранные имена египетских фараонов.
   Так обстоит дело в школах, где, по причине большого количества учеников, педагогическая инквизиция действует недолго и нечасто. При домашнем же обучении, когда ребенок должен отвечать уроки ежедневно, его удел вместо страха и мучительной неизвестности — многочасовое отупение, сменяющееся после урока взрывом такой буйной радости, будто он с цепи сорвался.
   Подобная минута как раз приближалась для Анельки: она отвечала гувернантке, панне Валентине, свой последний урок — географию.
   Девочка стояла посреди комнаты, опершись сложенными, как для молитвы, руками на черный полированный стол. Ее темные волосы на ярком июньском солнце сияли, словно перевитые золотыми нитями. Она машинально переступала с ноги на ногу и смотрела то на дверь в комнату матери, то в потолок, то на стол, заваленный всевозможными орудиями просвещения.
   — Модена — тридцать тысяч жителей. Для защиты от зноя тротуары в городе крытые… Реггио произносится: Реджио…
   — «Реггио» вообще не следует говорить, а тем более добавлять: «произносится». Ты страшно рассеянна, Анельця, а ведь тебе уже тринадцать лет…
   Замечание это слетело с тонких губ панны Валентины, обладательницы серых волос, серого лица, серых глаз и темно-серого платья в белую крапинку.
   — Реджио… — повторила Анелька и запнулась. Ее беленькое личико вспыхнуло ярким румянцем, синие, как сапфир, глаза беспокойно забегали по сторонам. Чтобы выйти из затруднительного положения, она тихонько прошептала:
   «Реггио произносится: Реджио…» — а затем повторила громко:
   — Реджио. Пятнадцать тысяч жителей… — И, вздохнув с облегчением, как грузчик, втащивший тяжелый сундук на четвертый этаж, продолжала: — Вблизи города находятся развалины замка Цаносса…
   — Каносса, — поправила ее дама в сером.
   Девочка, когда ее вторично перебили, снова покраснела, замялась и, повторив только что сказанную фразу, докончила:
   — …на дворе которого император Генрих Четвертый три дня стоял в смиренной позе кающегося и молил папу Григория Седьмого снять с него проклятие. Тысяча семьдесят седьмой год… Царрара…
   — Не Царрара, а Каррара…
   — Каррара… Каррара расположена неподалеку от моря, здесь разработки знаменитого белого мрамора…
   Анелька замолчала, сделала реверанс и села, подумав: «Боже мой! Вот скука!»
   Ученая дама, у которой между буклей забавно проглядывал пыльный валик из конского волоса, взяла перо и после глубокого размышления записала в дневнике: «География — вполне удовлетворительно».
   Анелька сидела потупив голову и, казалось, не смотрела в дневник. Однако ее синие глаза потемнели, уголки губ опустились, и она подумала:
   «Играть не разрешает и пишет только „удовлетворительно“. Скоро солнце сядет».
   Гувернантка взяла книгу.
   — Вот отсюда, — сказала она, — от «Великое княжество Тосканское (древняя Этрурия)» до… — она перевернула две страницы, — до «вошли в состав итальянского королевства». — И обгрызенным ногтем сделала отметку в книге.
   Потом откашлялась и проникновенно заговорила:
   — «Це» перед "а", "о", "и" в латинском и в родственных ему языках произносится как "к". Я это тебе не раз повторяла. Воспитание твое, Анелька, страшно запущено, а ведь тебе уже тринадцать лет. Ты должна много трудиться, чтобы догнать своих сверстниц.
   Анелька пропустила мимо ушей наставление гувернантки. Она взглянула украдкой на зеленые ветви липы, шелестевшие у открытого окна, и протянула руку к книге, собираясь ее закрыть.
   — Еще рано! — остановила ее панна Валентина.
   Убедившись, что часы показывают без двух минут пять, Анелька села. Глаза ее снова из темно-синих сделались голубыми, красиво очерченный рот приоткрылся. Каждый мускул в ней трепетал. После долгих часов учения так хотелось выбежать в сад, а тут жди еще целых две минуты!..
   В ярком солнечном свете оранжевые стены комнаты блестели, как металлические, в углу слепила глаза белизной кровать Анельки, на столике звездой горело зеркало. Липа струила медовый запах, со двора доносился крик горластых петухов. Птичий щебет сливался с жужжанием пчел и тихим шелестом старых деревьев в саду.
   «Ах, пять часов, видно, никогда не пробьет!» — думала Анелька, ощущая на лице дуновение теплого ветерка. Казалось, всю ее наполнил сиянием свет, лившийся с необъятного небосвода.
   Панна Валентина сидела в кресле, опираясь на подлокотники, скрестив на груди жилистые руки и вперив взгляд в ту часть своего серого платья, которую крестьяне называют подолом. В своем давно остывшем, усталом воображении она видела себя начальницей пансиона на сто девочек, одетых во все серое, которых надлежало держать в узде до самого звонка. Ей чудилось, что толпа юных девиц рвется в сад; они обступили ее тесным кольцом; но она противостоит этой живой волне с твердостью и неколебимостью гранита. Борьба эта утомляет ее, но вместе с тем наполняет душу неизъяснимым блаженством. Поступая наперекор собственному желанию и юным порывам ста девочек, панна Валентина повинуется всемогущему голосу долга.
   Еще минута…
   За окном заскулила собака, она привыкла в это время играть с Анелькой. Девочка беспокойно потирала руки, посматривая то на часы, то на вздувавшуюся от ветра занавеску, но сидела смирно.
   Наконец, часы в высоком темно-желтом футляре, отсчитывающие дни, часы и секунды, прозвонили сперва тоненько и торопливо четыре четверти, а потом громко и медленно пробили пять раз.
   — Можешь сложить книги, — сказала учительница и поднялась; высокая, слегка сутулая, она тяжелой поступью подошла к комоду, где стоял стакан холодного кофе, прикрытый блюдцем, которое облепили голодные и любопытные мухи.
   Вмиг Анелька переменилась до неузнаваемости. В шаловливой улыбке блеснули мелкие белые зубки, глаза заискрились и приняли темно-зеленый оттенок. Она несколько раз обежала вокруг стола, не зная, за что раньше приняться. Подскочила к двери в комнату матери, потом вернулась и опять схватилась за книги. И, склонив головку набок, сказала просительно:
   — Можно впустить Карусика?
   — Раз родители разрешают тебе играть с ним, я не могу запретить, — ответила гувернантка.
   Анелька, не дослушав, закричала:
   — Карусь, сюда!
   Да еще при этом свистнула.
   Только необычайной силой воли можно объяснить то, что, услышав свист, панна Валентина не выронила из рук все — стакан с кофе, блюдце, ложечку. На увядшем лице ученой дамы выразилось величайшее возмущение. Но не успела она проглотить хлеб, и разразиться длинной проповедью о правилах приличия, как пес, не дождавшись, пока ему откроют дверь, вскочил в комнату через окно.
   — Ты избалованная, невоспитанная девчонка! — торжественно изрекла панна Валентина и от большого огорчения проглотила двойную порцию кофе, издав при этом звук, похожий на бульканье.
   — Карусик, безобразник ты этакий! Где это видано — вскакивать в комнату через окно? — бранила собаку Анелька.
   Но Карусю некогда было выслушивать увещания своей хозяйки. Подпрыгнув, он лизнул ее в губы, дернул за платье, обнюхал перепачканные чернилами руки, потом вцепился зубами в пуговку высокого башмака. Сопровождая все эти действия визгом и лаем, он в конце концов повалился на спину и, высунув язык, стал кататься по полу. У этого белого песика с черным пятном на левом глазу был очень живой темперамент.
   Панна Валентина не промолвила больше ни слова, целиком занятая принятием пищи и горькими размышлениями.
   «Жизнь моя, — думала почтенная старая дева, — подобна вот этому стакану кофе. В стакане — кофе и сливки, в моей жизни — страдание и труд, вот и все ее содержание. Как стеклянный сосуд не дает разлиться жидкости, так и мое самообладание сдерживает приступы отчаяния. Не успела кончить урок, а собака уж тут как тут… Мерзкая тварь! Только блох разносит по всему дому… Но делать нечего, надо влачить дальше тяжкую ношу обязанностей и печалей».
   Тут ей пришло в голову, что в кофе есть еще сахар. А что, если и у нее в жизни будет какая-нибудь услада? Но что же ее скрасит?.. Быть может, теплое чувство?
   В не слишком живом воображении панны Валентины это «теплое чувство» обратилось в некий символ, с годами, правда, изменившийся. Давным-давно, когда она впервые поехала гувернанткой в деревню, символ этот принял облик молодого красивого помещика.
   Когда она вернулась в город, место красивого помещика в ее сердце занял некрасивый, но зато серьезный и мыслящий врач.
   Но со временем символов стало столько, что они утратили индивидуальные черты и осталась лишь абстрактная идея. Однако у этой абстракции были свои обязательные качества: почтенный возраст, небольшая бородка, парадная визитка и высокие воротнички, придающие человеку солидный вид. Это видение, являвшееся в воображении панны Валентины, было неотделимо от толпы пансионерок, ее воспитанниц, и груды учебников. Жизнь, лишенная тяжелого, но возвышенного труда учительницы, будь она даже согрета «теплым чувством», потеряла бы для панны Валентины всякую прелесть.
   Анелька между тем все бегала вокруг стола в развевавшемся бледно-розовом платьице, сзади у нее болталась коса, а по пятам носился Карусь.
   Она принялась складывать книжки, а собака прыгала вокруг и хватала ее зубами то за рукав, то за быстро мелькавшие башмаки, — должно быть, Карусь таким образом напоминал, что его следует приласкать.
   Скрип выдвинутого ящика вернул панну Валентину от грез к действительности. Она подняла глаза и воскликнула:
   — Что ты делаешь, Анелька?
   — Убираю книги. Можно пойти к маме? — спросила девочка, закрывая ящик.
   — Пойдем! — сказала панна Валентина и поднялась с кресла.


Глава третья,



в которой речь идет о медицине, о цели жизни и о многих других вещах
   Пройдя через две комнаты — жемчужно-белую, очень светлую, как больничная палата, и небесно-голубую, которая, вероятно, служила спальней для молодоженов, а теперь не имела определенного назначения, — Анелька и ее веселый спутник, Карусь, выбежали на застекленную террасу, со всех сторон густо увитую диким виноградом.
   Здесь на высоком стульчике сидел худенький мальчик, одетый монахом-бернардинцем, с куклой в руках, а рядом, у столика, заставленного бутылками и склянками, дама средних лет в белом платье внимательно читала книгу. У нее было красивое худое лицо с болезненным румянцем на щеках. Она тонула в огромном кресле, обложенном мягкими подушками темно-зеленого цвета.
   Анелька кинулась к этой даме и осыпала поцелуями ее лицо, шею, худые, прозрачные руки и колени.
   — Ah! comme tu m'as effraye, Angelique! <Ах! как ты меня напугала, Анжелика! (франц.)> — воскликнула дама и, закрыв книгу, поцеловала Анельку в розовые губы. — Что, урок, слава богу, окончен? Ты даже как будто осунулась немного с обеда. N'es tu pas malade?<Ты не больна? (франц.)> Уйми свою собаку, она обязательно опрокинет столик или Юзека. Joseph, mon enfant, est-ce que le chien t'a effraye? <Жозеф, дитя мое, тебя не испугала собака? (франц.)>
   — Non<Нет (франц.).>, — ответил мальчик в костюме бернардинца, тупо глядя на сестру.
   — Как дела, Юзек?.. Дай я тебя поцелую! — воскликнула Анелька и обняла брата за шею.
   — Doucement! doucement!<Осторожней! осторожней! (франц.)> Ты же знаешь, меня нельзя так трясти, я слабенький! — жалобно сказал мальчик.
   Отстранясь от пылких объятий сестры и вытянув трубочкой бескровные губы, он осторожно поцеловал ее.
   — Ты сегодня такая красивая, мама… Ты, верно, уже совсем здорова?.. Гляди-ка, Юзек, у твоего мальчика куртка задралась кверху, — болтала Анелька.
   — En verite<Действительно (франц.).>, я сегодня лучше себя чувствую. Я приняла после обеда несколько ложечек солодового экстракта и выпила чашечку молока. Ce chien fera du degat partout<Этот пес что-нибудь натворит (франц.).>, — прогони его, дорогая.
   — Пошел вон, Карусик! — закричала Анелька, выгоняя в сад собаку, которая успела обнюхать горшки с цветами и жестяную лейку в углу и как раз собиралась расправиться с туфлей больной мамы.