CXVI.Когда сестра (я имею в виду старшую [78], Евпрепия была приговорена к ссылке), рыдая, стала склонять его к бегству и советовала бежать в какой-нибудь из божьих храмов, Константин свирепо на нее посмотрел и сказал: «Если при мне кто остался, уведите ее, пусть оплакивает сама себя и не размягчает мне душу, удача (и тут он снова обратился ко мне) будет сопутствовать мятежнику только сегодня, а потом она ускользнет от него, как песок из-под ног, и дела примут совсем иной оборот».
    CXVII.Затем, взяв немалое число пленных, узурпатор в боевом строю вернулся в свой лагерь. Самодержец же, не придумывая никаких новых хитростей против врага, привел в порядок крепостные ворота, заручился поддержкой городского люда (он похвалил его за проявленную преданность, а на будущее предложил за нее даже награду, будто победителю в состязании) и спокойно переносил осаду. Тем временем мятежник, проведя эту единственную ночь в лагере, с рассветом во главе войска устремился к царскому престолу, якобы его уже ожидавшему; вместе с собой он привел связанных пленников, которых поставил перед стенами и подучил, что кричать в нужный момент. Разойдясь по разным местам, пленники видом своим и криками старались вызвать жалость у защитников города, при этом они и слова не сказали царю, но просили народ не дать пролиться крови собратьев и соплеменников, не позволить глазам своим узреть скорбное зрелище, как рассекают их наподобие жертв, не навлечь на себя великой беды и не пренебречь таким самодержцем, какого никогда и в помине не было, в чем сами они могли хорошо убедиться. Ведь он, говорили они, мог обойтись с нами, как с врагами, и убить, тем не менее до сих пор откладывает казнь и отдал наши души на вашу милость. Сочиняли они к тому же и всякие ужасы про нашего царя, который-де сначала до небес вознес город в надеждах, а потом сбросил с облаков на скалы. Вот главное, о чем говорили пленные. Ну, а народ им на это отвечал тем же, что и раньше.
    CXVIII.Дальше события развивались следующим образом. Во врагов с внутренней стены полетели тяжелые камни, но миновали цель и ни в кого не попали. Тогда наши воины еще сильнее оттянули орудие и метнули огромный камень уже в самого Торника: попасть не попали, но испугали и обратили в бегство его и его окружение. После этого, поддавшись страху и смешавшись, враги нарушили строй и возвратились в свой лагерь.
    CXIX.С этого момента их дела приняли уже совсем иной оборот. Ненадолго вдохновившись надеждой и, можно сказать, нашей несчастливой долей, мятежник быстро сник и увял; к стенам города повстанцы больше не приближались, но, проведя несколько дней в своем лагере, отправились туда, откуда пришли, – большей частью без строя и как беглецы. Если бы десяток-другой всадников ударил им тогда в спину, то и жреца-огненосца не осталось бы в этом рассеявшемся и беспорядочном войске [79]. Но самодержец, хотя и предвидел заранее их бегство, не стал их преследовать: он еще не пришел в себя от страха и упустил удобный момент.
    CXX.Нам же и уход их показался славной победой, и ворвавшийся в лагерь городской люд нашел там множество припасов, оставшихся от прежних его обитателей, которые не сумели погрузить все на вьючных животных, ибо скорее стремились уйти незаметно, а не отступать с удобствами и богатством. Покинув лагерь, македоняне сразу почувствовали ненависть к предводителю, и каждый из них, боясь за свою судьбу, готов был покинуть Торника, однако страх друг перед другом и безысходность держали их вместе. Те же, кому случай все же помог скрыться, не чуя под собой ног, устремились в город к императору, и среди них оказались не только простые воины, но люди вельможные и военачальники. Затем постигла мятежника вторая, третья и за ними новые и новые неудачи. Так, нападая в западных землях на крепости, которые легко можно было бы захватить из-за их расположения, отсутствия сплошных стен и потому, что давно уже там не ждали никаких врагов, ни одну из них, как кажется, он не взял осадой, поскольку те, кому было приказано штурмовать стены, помышляли не столько об осаде, сколько о возвращении домой, и давали понять осажденным, что собираются воевать с ними только для вида.
    CXXI.С позором ушел мятежник от великого города, но с еще большим позором был отогнан от других крепостей [80]. Тем временем самодержец вызвал восточное войско и, когда оно вскоре явилось, отправил его против западных своих соплеменников и варваров [81]. А они, узнав о приходе восточного войска, даже и не подумали сопротивляться, но тут же, проклиная узурпатора, рассеялись, при этом некоторые из них вернулись домой, но большинство перешло к самодержцу. Если раньше они божились и клялись, что готовы разом и все вместе умереть на глазах у мятежника, то теперь были охвачены ужасом и меньше всего вспоминали о своих клятвах.
    CXXII.И только один человек – давний соратник мятежника – по имени Иоанн, по прозвищу Ватац [82], природой тела и силой рук ничем не уступавший прославленным древним героям, до конца остался с Торником. Вместе с ним бежал он от врага и вместе с ним искал прибежище в божьем храме. И делал это, несмотря на то, что мог бы Торника бросить и получить за это высшие почести. Однако Ватац ими пренебрег и клятв не нарушил. Оба они укрылись в алтаре одного из святых храмов [83]и, обнажив мечи, грозили убить себя, если их попытаются извлечь оттуда силой. В конце концов они получили клятвенные заверения, вышли из церкви и отдали себя в руки человека, давшего им ручательства безопасности; после этого мятежник сразу сник и то испускал жалобные крики, то обращался с мольбами, то как-нибудь по-иному выказывал свое малодушие. Ватац же, напротив, и в несчастий не потерял достоинства, сохранял грозный вид и казался всем неколебимым и мужественным.
    CXXIII.Самодержец не хотел помнить зла и причинять страдания никому из повстанцев; он обещал это богу и призвал на себя страшные кары, если не проявит сострадания и милости ко всем, поднявшим на него руку. Но как только те двое появились перед городскими стенами, в памяти Константина сразу всплыли все их бесчинства, и он без всяких колебаний дал волю чувствам и приговорил их к лишению глаз. Узурпатор тут же принялся испускать горестные крики и малодушно оплакивать судьбу, а Ватац только и сказал: «Какого доблестного бойца теряет Ромейская держава», немедленно распростерся на земле и мужественно перенес наказание. Затем самодержец, справив триумф, более пышный, чем все, некогда прославленные, обуздал гнев и благосклонно помирился с заговорщиками [84].
    CXXIV.Среди других рассказов я забыл упомянуть о внешности воцарившегося монарха, каким цветущим и сильным он был до того, как вид его совершенно преобразился, и как не сберег до конца красоты, но, подобно укрывшемуся за тучами солнцу, слал людям лишь тусклый свет своей природы; я сейчас расскажу об этом, но начну с совсем другого его состояния.
Внешность царя
    CXXV.Природа изваяла его, как образ красоты, придала его телу такую слаженность, наделила такой соразмерностью, что нет в наше время ему равных, а чтобы прекрасное здание покоилось еще и на крепкой опоре, она придала этой гармонии и изобилие сил. Но не в длинных руках и не в могучих плечах заключалась его сила: спрятанная, как я полагаю, в глубинах сердца, она явно не обнаруживала себя в теле, отличавшемся скорее красотой и слаженностью, нежели необыкновенными размерами. При всем изяществе его руки, а особенно пальцы, отличались большой силой, и не было такого предмета, самого плотного и твердого, который бы он не мог с легкостью сломать, сдавив в ладони. Тот же, кому он сжимал руку, лечил ее потом много дней. Рассказывают также, что он был прекрасным наездником, отличным бегуном, ловким и легким, и вообще непревзойденным в пятиборье; таким он был сильным, подвижным и быстроногим.
    CXXVI.Красив он был не менее, чем Ахилл или Нирей в поэтических описаниях. Но если слог поэта, в изобилии наделивший древних героев всеми видами красоты, так и не смог изобразить их достойно, то природа, создавая и ваяя живого Константина, искусно чеканя и украшая его облик, своим искусством превзошла вдохновенную поэзию. Каждый из его членов – голову и то, что ниже нее, руки и то, что ниже них, а также бедра и ноги – она сотворила в соразмерности со всем телом, при этом все окрасила в подходящий цвет: голову – в огненно-рыжий, а грудь, живот до ног, спину, соблюдая меру, наполнила чистейшей белизной. Тот, кому удавалось видеть его вблизи, когда он был во цвете лет и члены его еще не ослабли, сравнивал его сверкающую лучами волос голову с солнцем, а остальное тело – с чистейшим и прозрачным льдом. Столь же благообразен и соразмерен был и нрав Константина, голос его звучал благородно, речь была полна очарования, а сколько незамутненной прелести светилось в его улыбке!
Болезнь царя
    CXXVII.Прекрасен был взошедший на престол царь, но не прошло и года, как украсившая его природа, не в силах вынести столь великого чуда и радости, ослабела и поддалась, отняла у него силы и испортила красоту; и сразу телесные начала – я имею в виду сочетания первоэлементов, – разлагаясь, соединяясь и стекая то в ноги и полости суставов, то в руки и, наконец, затопляя сухожилия и спинной хребет [85], как водяной вал, сотрясли этот могучий прежде корабль.
    CXXVIII.Беда пришла не сразу и не вдруг, но сначала напору жидкости подверглись ноги – император тотчас оказался прикованным к постели, а при необходимости передвигался только с чужой помощью. При этом можно было наблюдать некое чередование и круговращение: влага стекала в его ноги через определенное число дней, неподвижность тоже длилась определенное время, но спокойные периоды сокращались, промежутки между приступами укорачивались, а кроме того, влага постепенно начала проникать и в руки, затем как бы хлынула вверх к плечам и в конце концов распространилась по всему телу. В результате все его члены, наводненные этой ужасной жидкостью, лишились силы, мышцы и сухожилия обмякли, члены потеряли гармонию, а вместе с этим пришли бессилие и безобразие. Я сам видел, как его некогда изящные пальцы потеряли прежнюю форму, пошли буграми и ямками и не могли удержать никакого предмета. Ноги у него искривились, колени выдались вперед, как локти, поэтому походка потеряла твердость, да и вообще он почти не вставал, нс большей частью покоился на ложе, а если надо было устраивать приемы, то его специально для этой цели снаряжали и готовили.
    CXXIX.Константин не хотел отказывать гражданам в праве видеть его в царских процессиях, но как раз эта обязанность была для него самой мучительной. Искусство наездника помогало ему держаться и сохранять достойный вид в седле, но, взобравшись на коня, он тяжело дышал, и поводья оказывались ему бесполезны: с обеих сторон царя подпирали рослые и сильные коневоды, которые, удерживая его и поддерживая, словно некий груз, доставляли до того места, где он хотел остановиться. Перенося такие страдания, царь не изменял своим привычкам, но придавал своему лицу приятное выражение, а порой даже и передвигался сам, желая убедить окружающих, что не так уж он болен и слаб. Так держался Константин во время процессий, каменные же мостовые застилали коврами, чтобы его конь не поскользнулся на гладкой поверхности, а внутри дворца его переносили из палаты в палату и доставляли, куда надо. Если же влага обрушивалась на него, что за боли он испытывал [86]!
    CXXX.Повествуя об этом муже, я не перестаю поражаться, как доставало ему сил выдерживать такие страдания. Следовавшие один за другим приступы изничтожали остатки его плоти и разлагали то, что еще сохранялось. Он не находил позы, в которой мог спокойно почивать на ложе, и любое положение было ему неудобным. Его несчастное тело спальники поворачивали так и сяк и с трудом находили наклон, приносивший облегчение больному, при этом они пристраивали его, как удобней, подпирали его тело и придумывали всякие приспособления и хитрости, чтобы удержать его в одном положении. Ему не только доставлял страдания всякий поворот, но и язык его болел во время речи и даже движение глаз уже перемещало влагу, и царь терял всякую способность двигаться и наклоняться.
    CXXXI.Я с полной уверенностью утверждаю и призываю бога в свидетели, что, перенося такие страдания и испытывая страшные мучения, Константин никогда не позволял себе никаких богохульных речей, более того, если он только видел, как кто-то о нем сокрушается, то бранил и прогонял от себя этого человека; он сам объявлял, что несчастия посланы ему в наказание, и даже называл их уздой для своей природы – ведь он сам боялся своих порывов и говорил так: «Страсти не подчиняются рассудку, но отступают перед телесными недугами; мое тело страдает, но нечестивые желания сердца обузданы». Так по-философски относился он к своей болезни, и если отвлечься от остального и рассматривать Константина только с этой стороны, то можно было бы назвать его истинно божественным мужем.
    CXXXII.Обладал он и другим достоинством, с моей точки зрения, не во всех отношениях похвальным, но им самим необычайно ценимым (пусть нас рассудит желающий): он совершенно не заботился о своей безопасности, во время сна его спальня не запиралась, и никакая стража не несла охраны у ее дверей; спальники часто вообще уходили, и любой мог легко зайти в его комнату и снова выйти, и никто не задержал бы его у входа. Когда его за это порицали, он не обижался, но упреки отводил, как несообразные с божьей волей. Он хотел этим сказать, что царство его от бога и им одним оберегается, а сподобившись высшей стражи, он пренебрегает человеческой и низшей.
    CXXXIII.Я часто приводил ему в пример архитекторов, кормчих и, наконец, начальников отрядов и полководцев: «Никто из них, – говорил я, – делая свое дело, не отказывается от упований на бога, но первый возводит строения сообразно правилам, другой кормилом направляет судно, а из людей военных каждый носит щит, вооружен мечом, на голову надевает шлем, а остальное тело покрывает панцирем». Отсюда я делал вывод, что тем более следует поступать так царю. Но никакими доводами мне не удавалось убедить Константина. Такое поведение свидетельствовало о его благородном нраве, но предоставляло благоприятные возможности для злоумышлявших против него.
Заговор против императора
    CXXXIV.Это и стало причиной несчастий, из которых я расскажу об одном или двух, а об остальных предоставлю догадаться самим читателям. Немного отвлекаясь от темы повествования скажу, что в хорошо управляемых городах имеются списки людей – как лучших и благородных, так и безродных. Это относится и к гражданскому сословию, и к войску. Таким было устройство Афин и тех городов, которые подражали их демократии [87]. У нас же это благо находится в небрежении и обесценено, исстари благородство не играет никакой роли. Но по наследству издавна (первый Ромул положил начало этому беспорядку [88]) погублен синклит, и каждый желающий – гражданин. И действительно, у нас можно найти множество людей лишь недавно скинувших овчины, правят же нами часто те, кого мы купили у варваров, а командовать огромными войсками доверяется не Периклам и Фемистоклам, а презренным Спартакам.
    CXXXV.И вот нашелся в наше время некий подонок из варваров, спесью своей затмивший любого ромея, вознесшийся так высоко, что по свойственной дерзости силе даже колотил будущих императоров, а после прихода их к власти хвастался этим и, показывая свою правую руку, говорил: «Ею я нередко задавал трепку ромейским царям». Потрясенный такими речами, не в силах вынести оскорбительных слов, я как-то раз своими руками чуть было не задушил спесивого варвара.
    CXXXVI.Незадолго до того отвратительная грязь этого человека замарала благородство нашего синклита. В прошлом слуга самодержца, он затем прокрался в число вельможных лиц и был причислен к высшему сословию; как уже говорилось, он был рода безвестного, а иными словами – самого низкого и подлого. Однако, отведав сладкой влаги из ромейских ключей, этот купленный за деньги раб решил, что он будет не он, если не овладеет и самим источником и не сделается царем над благородными ромеями. Забрав себе такое в голову, негодяй увидел в незащищенности самодержца счастливую возможность для осуществления своих намерений; никому из благородных людей он ничего не сообщил о замысле, чем облегчил себе достижение цели. Как-то раз, когда самодержец шел в процессии из театра во дворец, он смешался с толпой замыкающих шествие стражников, проник внутрь дворцовых покоев и расположился в засаде где-то рядом с кухней; все, кто видел его, думали, что он находится там по царскому повелению и потому никто не прогонял его из дворца. Позже на допросе он открыл свой тайный план и сообщил, что собирался наброситься на спящего царя, убить его мечом, который прятал на груди, и присвоить себе власть.
    CXXXVII.Таково было его намерение, и когда царь заснул и, как я уже говорил, лежал совершенно беззащитный, наглец приступил к делу. Но едва он сделал несколько шагов, как сознание его помутилось, голова пошла кругом, он начал метаться в разные стороны и был схвачен. Царь сразу же пробудился (стражи к тому времени уже собрались и с пристрастием допрашивали варвара), пришел в ужас от этой дерзости и, естественно, огорчился, что такой человек смог поднять руку на самого царя. Он тут же велел связать его, а назавтра сам стал пристрастнейшим образом выспрашивать у него обстоятельства преступления и выяснять, нет ли у него сообщников в заговоре, не подстрекал ли его кто-нибудь к этому делу, не подталкивал ли к столь великой дерзости. Ничего вразумительного на эти расспросы преступник ответить не мог и был подвергнут жестоким пыткам: голого его вздернули за левую ногу на дыбе и бичевали до полусмерти; не вынося, как я полагаю, мучений, он назвал сообщниками некоторых вельможных лиц, и вот честные, преданные люди стали жертвой безумного замысла. Но время в дальнейшем причислило его к самым презренным, а пострадавшим восстановило их доброе имя [89].
    CXXXVIII.Какое-то время самодержец еще беспокоился о своей охране, но вскоре опять отказался от стражи, поэтому и сам чуть было не погиб, и город оказался в еще большем несчастии и смятении. Мой рассказ поведает о том, откуда началось и до чего дошло это зло и как царь, попав в беду, вновь, вопреки ожиданиям, от нее избавился. Самодержец обладал душой, падкой до всяких забав, постоянно жаждал развлечений, но утехи ему не доставляли ни звуки музыкальных инструментов, ни мелодии флейты, ни певучие голоса, ни танцы, ни пляски, ни что-либо иное в этом роде. Если же какой-нибудь от природы косноязычный человек неправильно выговаривал слова, или если кто-нибудь просто болтал чепуху и нес все, что приходит в голову, это приводило его в восторг, и вообще неправильная речь была для него лучшей забавой.
    CXXXIX.В то время во дворец заявилась некая полунемая тварь, которая еле ворочала языком и запиналась при потугах что-нибудь произнести. К тому же этот человек еще и сам усугублял недостаток своей природы и слова выговаривал почти беззвучно: в обоих случаях разобрать, что он хочет сказать, было невозможно.
    CXL.Сначала самодержец относился к нему безразлично, и тот появлялся во дворце редко, обычно после омовения рук [90], но потом царь, таков уж был его нрав, так пристрастился к подобной болтовне, что уже не мог обходиться без общества этого человека. Для забавы не отводилось определенного времени: принимал ли царь послов, назначал ли на должности, исполнял ли какие-нибудь другие государственные обязанности, его любимец всегда при нем находился, выставлял на потеху свой природный недостаток и демонстрировал искусство лицедейства. И царь создал этого человека, вернее – сотворил его из настоящего праха и с уличного перекрестка сразу поместил на оси Ромейской державы, уготовил ему почетные должности, поставил среди первых людей, открыл ему доступ куда угодно и сделал своим главным телохранителем. А тот со свойственной ему бесцеремонностью приходил к самодержцу не в положенные часы, а когда только заблагорассудится; приблизившись к императору, он целовал его в грудь и в лицо, произносил беззвучно звуки, расплывался в улыбке, садился к нему на ложе и, сжимая его больные руки, доставлял царю одновременно и боль, и удовольствие.
    CXLI.А я и не знал, чему мне прежде всего удивляться, то ли этому человеку, приноровившемуся к воле и желаниям императора, то ли самодержцу, настроившемуся на его лад; каждый из них был покорен и послушен другому, и что бы только ни пожелал самодержец, делал лицедей, а что ни делал лицедей, было желанно императору. Самодержец большей частью понимал, что тот лицедействует, но охотно давал себя обманывать, а фигляр и рад был глумиться над неразумием царя, одну за другой придумывал забавы и ублажал простодушного Константина.
    CXLII.Царь и на мгновение не желал оставаться без своего любимца, а тому наскучили его обязанности и понравилось свободное времяпрепровождение. Как-то раз негодяй потерял свою лошадь, на которой ездил во время игры в мяч, и вот он поднялся неожиданно среди ночи (он спал рядом с царем) и в волнении не в силах был сдержать переполнявшей его радости. Император не выразил никакого неудовольствия тем, что его разбудили, спросил, что с ним случилось и что он так ликует. А тот обвил руками шею Константина, покрыл поцелуями его лицо и сказал: «О царь, потерянный конь нашелся, на нем разъезжает какой-то евнух, старик, весь в морщинах; если пожелаешь, я сейчас отправлюсь верхом и доставлю его тебе вместе с лошадью». В ответ царь весело рассмеялся и сказал: «Я отпускаю тебя, только поскорей возвращайся, обрадованный находкой». Тот сразу ушел, чтобы, как он и собирался, предаться удовольствиям; явился он уже вечером после пирушки, тяжело дыша, еле переводя дух и таща за собой какого-то евнуха: «Вот человек, угнавший моего коня, но он не отдает его и клянется, что вообще не крал». Старик при этом делал вид, будто плачет и не знает, чем ответить на клевету, царь же едва мог удержаться от хохота.
    CXLIII.Константин утешил любимца другой лошадью, лучше прежней, а евнуху осушил притворные слезы такими подарками, которые тому и во сне не снились. А был евнух из числа тех, кто особенно потворствовал лицедею, ну, а лицедей давно хотел сподобить его царских милостей, но не знал, как просить самодержца за безвестного человека, и придумал комедию со сном, сделав царя жертвой этого лжеца; мнимого сновидения и тупости души. И самое страшное, что все мы понимали его лицедейство, порицать же это притворство – куда там! Мы попались в ловушку обмана и царского неразумия и должны были смеяться тогда, когда следовало бы плакать. Если бы я пообещал писать не о серьезных вещах, а о пустяках и мелочах, я бы вставил в свое произведение немало других подобных историй, однако из всех них достаточно и одной, рассказ же мой пусть развивается по порядку.
    CXLIV.Этот человек не только проник в мужские покои, но подчинил себе и женскую половину и завоевал расположение обеих цариц; к тому же он нес несусветную чепуху, утверждал, что он сам родился от старшей, клялся и божился, что принесла ребенка и младшая, и так вот случились роды; он якобы вспоминал, каким образом появился на свет, приплетал сюда родовые муки и предавался бесстыдным воспоминаниям о материнской груди. Но особенно забавно рассказывал он про роды Феодоры, о том, что она ему сказала, забеременев, и как разрешилась от бремени. И вот глупость обеих женщин, попавших на удочку лицедея, открыла ему все двери от тайных входов, и нельзя уже было сосчитать, сколько всего перепадало ему как с мужской, так и с женской половины дворца.
    CXLV.Какое-то время его забавы тем и ограничивались. Когда же царица покинула наш мир (о чем я собираюсь сейчас рассказать), глупец принялся творить всякие мерзости, ставшие началом больших бед. Предваряя дальнейший рассказ, остановлюсь на некоторых из этих событий. В то время самодержец находился в связи с некоей девицей, дочерью малочисленного [91]народа, которая жила у нас на правах заложницы; особым ничем она не отличалась, но император очень ценил в ней царскую кровь и удостаивал высших почестей. К ней-то и воспылал страстью сей лицедей. Отвечала ли она на чувства влюбленного, сказать определенно не могу, но вроде бы и его любовь не оставалась без взаимности. Но если она вела себя в любви целомудренно, то он в одном только этом не умел лицедействовать, бесстыдно пялил глаза на девицу, часто навещал ее и весь пылал любовью. Не в силах ни обуздать страсти, ни сделать царицу своей возлюбленной, он забрал себе в голову нечто совершенно невероятное и чудовищное: то ли по советам дурных людей, то ли сам по себе решил овладеть ромейским престолом. План казался ему легко осуществимым; он не только рассчитывал без труда убить самодержца (у него были ключи от самых потаенных дверей, и все открывалось и затворялось по его желанию), но еще и возомнил, будто того же желают и многие другие: ведь при нем кормилось немало льстецов, а один человек из его окружения, имевший на него огромное влияние, был начальником наемных отрядов.