[110].
    CLXXIX.Такому достойному человеку доверил самодержец власть и, спасшись от бури и еще сплевывая соль горестей, смог, наконец, спокойно перевести дух. Дела или шли уже хорошо, или были на пути к исправлению, и этот муж, постепенно поднимаясь все выше и выше, дошел до вершины власти. Что же дальше? Самодержец возревновал к нему и, уязвленный мыслью, что царская власть перешла в другие руки, пожелал царствовать самодержавно, причем целью имел не столько улучшать состояние государственных дел, сколько осуществлять свою волю, ведь до этого он, казалось, был скорее соправителем, чем царем, и каждый раз как собирался идти царской дорогой, его оттеснял этот могущественный человек.
    CLXXX.Догадавшись по некоторым признакам о происходящем, я сам сообщил ему о сокровенных намерениях самодержца, но этот благородный человек ничуть не умерил своего усердия, не вернул императору бразды правления и только философски заметил, что по своей воле губить царя не станет, а когда сойдет с государственной колесницы и власть снова окажется в царских руках, зла из-за своего падения помнить не будет.
    CLXXXI.Как-то раз после очередной вспышки гнева самодержец отстранил его от государственных дел и, не желая слушать ничьих возражений, остался глух ко всем доводам разума. Может быть, какой-нибудь ритор и прославит Константина за такое решение, что-де мудрый царь сам был способен исполнять все обязанности и не нуждался в чужой помощи. Как бы то ни было, царь лишил его власти, а бог уготовил ему лучшую долю и поставил посвящающим и посвященным в таинства своей божественной мудрости, но об этом подробней дальше [111].
    CLXXXII.Подобные поступки самодержца вызывали противоречивые толки, и люди судили о них по-разному в зависимости от своих убеждений. Что же касается других его действий, о которых я собираюсь рассказать, то ни в одном из них царь не проявил чувства меры, но во все свои начинания привносил напряжение, резкость и крайности. Если он пылал страстью, то страсть эта не знала границ, если на кого-нибудь гневался, то трагическим тоном и с жаром живописал пороки предмета своей ненависти, при этом многие из них выдумывал, а если уж любил, то сильней его привязанности ничего нельзя было и вообразить.
    CLXXXIII.Когда в глубокой старости ушла из жизни Зоя, сердце Константина наполнилось такой скорбью, что он не только оплакивал умершую, орошал слезами ее могилу и молил небо смилостивиться над покойной царицей, но захотел воздать ей и божественные почести. Когда одна из окружавших гробницу и обитых серебром колонн притянула влагу к тому месту, где благородный металл разошелся, и по законам природы произвела на свет маленький гриб, Константин пришел в восторг и громогласно возвестил по всему дворцу, что всевышний на могиле царицы явил чудо, дабы все узнали, что душа ее сопричислена к ангелам; никто не сомневался в том, что произошло в действительности, но все еще больше подогревали его пыл, одни из страха, другие – чтобы извлечь из этой выдумки выгоду для себя.
    CLXXXIV.Так он относился к царице. Что же касается сестры Елены, то царь почти и не заметил ее смерти, и его не трогало, когда кто-нибудь упоминал об ее уходе из этого мира. Да если бы и другой его сестре, о которой я уже упоминал, случилось умереть до него, Константин бы и глазом не повел.
    CLXXXV.Рассказывая о свойственных царю крайностях, я подошел к главному пункту обвинения – я имею в виду сооружение храма великомученику Георгию, храма, который он полностью разрушил и уничтожил, и в конце концов, уже нынешний, возвел на обломках прежнего. Не из лучших побуждений начато было строительство, но говорить об этом нет нужды [112]. Предполагаемые размеры первого здания не удовлетворяли Константина: фундамент заложили небольшой, соответствующей величины было и все остальное, да и особой высотой оно не отличалось. Прошло немного времени, и царя стало мучить желание соорудить храм, который бы не только не уступал, но и намного превосходил все когда-либо существовавшие здания, и вот уже большая ограда окружила церковь, одни из опор выросли и поднялись вверх, другие еще глубже вросли в землю, а возле – колонны, больше и красивее прежних, и все выполненные самым искусным образом. Крыша золоченая, камешки зеленеющие, одни в пол, другие в стены вделанные, один подле другого сверкающие, по подобию или чередованию цветов подобранные. Золото же, как из неиссякаемого источника, бурным потоком потекло из казны.
    CLXXXVI.Храм еще не был закончен, как снова принялись все менять и переиначивать: разрушили совершенную гармонию камней, сломали стены и сравняли с землей всю постройку. Причиной же послужило то, что в соперничестве с другими зданиями этот храм не одержал полной победы, но уступил первенство одной церкви. И вот опять возвели новые стены, и проведенный, как из центра, идеальный круг еще искусней, если можно так сказать, описал третью по счету церковь, высокую и величественную. Подобно небу, весь храм был украшен золотыми звездами, но если парящий свод только местами покрыт золотистыми крапинками, то здесь хлынувший из центра обильный золотой поток сплошь затопил собой все видимое пространство. А вокруг – здания с галереями, с двух или со всех сторон опоясывающими, все широкие, как ристалища, для взора неохватные и вдали едва различимые, одни других больше. А рядом луга, цветами покрытые, одни по кругу, а другие посредине разбитые. И струи вод, и бассейны, ими наполняемые, рощи дерев, высоких и к долу клонящихся, и купания прелесть невыразимая. Всякий, кто бранит храм за размеры, замолкает, ослепленный его красотой, а ее-то уж хватает на все части этой громады, так что хочется соорудить его еще обширнее, чтобы придать очарование и остальному. А луга в ограде не объять ни взором, ни мыслью.
    CLXXXVII.Глаз нельзя оторвать не только от несказанной красоты целого, из прекрасных частей сплетенного, но и от каждой части в отдельности, и хотя прелестями храма можно наслаждаться сколько угодно, ни одной из них не удается налюбоваться вдоволь, ибо взоры к себе приковывает каждая, и что замечательно: если даже любуешься ты в храме самым красивым, то взор твой начинают манить своей новизной другие вещи, пусть и не столь прекрасные, и тут уже нельзя разобрать, что по красоте первое, что второе, что третье. Раз все части храма столь прекрасны, то даже наименее красивая способна доставить высшее наслаждение. Все в храме вызывало восторг и восхищение: величина, красота пропорций, соответствие частей, сочетание и смешение прелестей, струящиеся воды, ограда, цветущие луга, влажные, постоянно орошаемые травы, тени дерев, прелесть купания – и каждому казалось, что движение остановилось и в мире нет ничего, кроме представшего перед его глазами зрелища.
    CLXXXVIII.Однако самодержец считал это только началом, парил душой в облаках и готов был выдумывать все новые чудеса. Все завершенное и уже заблиставшее красотой сразу теряло для него всякий интерес, но волновали и наполняли страстью к неизведанному новые замыслы.
    CLXXXIX.Переменчивый душой, порой сам на себя не похожий, Константин хотел прославить свое царствование, и нельзя сказать, что вовсе не достиг цели. Он расширил пределы империи на востоке, присоединил к ней большую часть Армении, изгнал оттуда князей и ввел их в круг своих подвластных [113]. Вместе с тем, отправляя посольства к другим властителям, он, вместо того чтобы разговаривать с ними как господин, искал их дружбы и слал им чересчур смиренные письма.
    CXC.Так, например, он не без умысла оказывал слишком много чести правителю Египта [114], а тот только глумился над его слабостью и, подобно борцу, которого освистывают, не повторял прежнюю схватку, а старался выказать свою силу в других [115]. Константин часто делился со мной своими тайными планами относительно египтянина и поручал мне составлять к нему письма, но, зная мою любовь к родине и ромеям, предлагал при этом, чтобы я как мог царя принижал, а египтянина возвеличивал. Я, однако, незаметно все выворачивал наизнанку и царю представлял одно, а египтянину устраивал ловушки и исподволь унижал его своими рассуждениями. Поэтому если стиль мой бывал темен, царь сам диктовал мне письма к египтянину. Рассуждая о свойствах тел, Гиппократ из Коса говорит, что они не могут оставаться в покое, и, развившись до предела, падают вниз из-за непрерывности движения. Сам Константин на себе этого не испытывал, но друзей пережить заставил: возвышал он их постепенно, а низвергал сразу и тогда уже все делал наоборот; впрочем, иногда, словно в кости играя, он возвращал людей на прежние их должности.
Постриг Пселла
    CXCI.Это соображение и станет причиной и основанием моего обращения к лучшей жизни. Многие поражались, как это я, избавившись уже от людской зависти [116], отказался от блестящего положения [117], которого к тому времени мало-помалу достиг, и внезапно перешел к божественной жизни. Принудили же меня к этому две вещи: врожденная, с младенчества укоренившаяся в моей душе страсть и неожиданная перемена обстоятельств; я видел непостоянство царя, который, подобно воину в бою, кидался то на одного, то на другого, и я боялся..., но, чтобы последовательно изложить всю свою историю, начну с самой сути.
    CXCII.У меня было немало дружеских связей с разными людьми, но только два человека (тот и другой переселились в священный Рим из иных мест) заключили меня в объятия своей души; основой нашего союза стали основы науки, мои друзья были старше меня, я – много их моложе, и – да не обвинят меня в отступлении от истины – оба они были только любителями философии, а я истинным философом. Сблизившись со мной, они распознали во мне родственную душу, точно так же в душах каждого из них жило и мое я, и мы стали неразлучными. Однако разумом я был постарше, да и душа тоже, так сказать, имела преимущества, и во дворце я оказался прежде, чем они. Но жить вдали от друзей казалось мне невыносимым, и вот одного из них я приблизил к царю сразу, а другого позднее, ибо он сам не пожелал немедленно появиться у императора [118].
    CXCIII.Войдя в круг царских приближенных, мы досыта вкусили так называемого блаженства и, познакомившись со всем, как положено, не почувствовали никакого влечения к этой мишуре. Высказать вслух свои мысли мы не решались и, тая их в душе, ждали удобного случая. Главной же причиной, побудившей нас к этому, был самодержец, который направил колесо власти против тех, кто поднялся на ее вершину, и многих низринул в пропасть; оказавшись в этом колесе, мы и сами очень боялись, как бы, еще больше его раскрутив, он не сбросил бы и нас, не слишком крепко державшихся за обод [119].
    CXCIV.Такова была причина нашего общего преображения. Эта страсть привела нас к лучшей жизни. И вот, собравшись как-то раз все вместе, как по данному нам знаку, мы открыли друг другу тайные желания, сошлись во мнениях и заключили незыблемый договор; при этом по необходимости мы решили менять образ жизни не сразу и не все вместе, но в то же время торжественными клятвами обязались последовать примеру того, кто сделает это первым.
    CXCV.Первым же вступил на путь к богу тот, кого судьба вознесла выше всех. Со свойственной ему твердостью духа он укрепил свою волю, мысли и желания обратил к богу, и выставил вымышленный телесный недуг как предлог для своего преображения. Тяжелым дыханием он постепенно привлек внимание царя к своей болезни и попросил Константина дозволить преображение. Очень недовольный, тот все же дал соизволение, но терзался душой от того, что вскоре должен будет лишиться такого мужа.
    CXCVI.Случившееся не давало мне ни спать, ни свободно вздохнуть, ни спокойно ожидать своего часа; находясь с другом, я проливал потоки слез и говорил с надеждой, что и сам за ним вскоре последую. А он, сочинив новый предлог, будто, как только наденет монашеское одеяние, сразу сподобится и божьего врачевания, без промедления отправился на божественную гору Олимп [120].
    CXCVII.Следуя его примеру, я ссылаюсь на болезнь печени и сердечный недуг, притворяюсь безумным и делаю вид, будто рассуждаю про себя о предстоящем деле и при этом, не произнося ни звука, пальцами изображаю пострижение. До слуха царя немедленно доходит весть о том, что я переселяюсь из этого мира, что нахожусь при смерти, что погружен душой в пучину бедствий и, приходя в себя, лишь мечтаю о лучшей и возвышенной жизни. Царя удручали известия о моей болезни много больше, чем постриг, он рыдал, и глубоко вздыхал, считая, что жизнь моя висит на волоске, и был напуган мыслью лишиться человека, которого так горячо любил за красноречие (какой мне смысл скрывать правду?).
    CXCVII(bis) [121]. Если мне будет дозволено немного похвастаться своим искусством, скажу, что я являлся царю в разных обличьях и, продолжая любомудрую жизнь, умел ловко к нему приспособиться. Он быстро насыщался тем, чего добивался, жаждал перемен, из одной крайности бросался в другую или обе их объединял вместе, поэтому и я философствовал и рассуждал с Константином о первопричине, о всяческом благе, о добродетели и о душе; я разъяснял ему, какая часть души тяготеет к телу, а какая, будто пробка, плавающая на поверхности, только слегка касается своих оков и подобна змею, который на легком крыле парит сам по себе и не удерживается веревкой. Заметив же, что он этими рассуждениями утомлен и с удовольствием послушал бы что-нибудь более занятное, я брал в руки лиру риторики, ее ритмом и гармонией слов зачаровывал царя и наставлял его в ином виде добродетели с помощью сочетания слов и фигур, в которых заключается сила красноречия. Риторика украшена не только ложной убедительностью и способностью один и тот же предмет трактовать в разных смыслах – знакома она и с истинной музой, умеет рассуждать по-философски и цветет красотою слов, покоряя слушателей как тем, так и другим. Она расчленяет суждения, не смешивает их в переплетениях, но распределяет и постепенно их обосновывает, ее искусство не сумбурно, не туманно, приспособлено к предметам и обстоятельствам (если говорить просто, не пользуясь ни периодами, ни градациями). Я все это объяснял царю и вселял в него любовь к красноречию. Видя же, что и эти темы уже тяготят Константина, я снова начинал о другом, утверждая, будто забыл все, что знал, и якобы случилось со мною то же, что и с Гермогеном: огонь угас из-за чрезмерного жара [122].
    CXCVIII.Обо всем этом царь хорошо помнил и никак не хотел позволить мне предаться любомудрию и переменить образ жизни: сначала он искушал меня письмами, подсылал ко мне знатных мужей и, чтобы заставить переменить решение, обещал исцелить меня от болезни и удостоить еще больших почестей. И поныне не могу без слез читать его письма, в которых он называл меня очами своими, лекарством души, сердцем, светом и жизнью и просил не погружаться во мрак, но я оставался глух ко всем увещеваниям, ибо меня непреодолимо влекло к тому, кто уже успел избрать уделом лучшую жизнь [123]. Когда царь ничего не добился ласковыми увещеваниями, он сменил лисью шкуру на львиную, занес надо мной палицу и поклялся немедленно испепелить меня вместе с моими советчиками и обрушить лавину бедствий не только на меня одного, но и на всю мою родню.
    CXCIX.Но я слушал его угрозы, как благое предвестие и, бросив якорь в гавани церкви и сняв покров с головы, удалился от мирской жизни. Услышав о моем постриге, царь не стал мстить, но сразу переменил тон писем, радовался моему радостному вступлению на стезю духовной жизни и вселял в меня силы для преображения, он бранил дорогие и красивые одежды, хвалил темный плащ и увенчивал меня победным венцом за то, что я не поддался ни на какие уговоры.
    CC.Но хватит о себе. Не о себе решил я писать в своей истории, хотя меня насильно побуждают к этому вставные рассказы Что касается этого отступления, то поводом для него была изменчивость нрава императора, которой мы опасались и из-за которой сменили худшую жизнь на лучшую, бурную и беспокойную – на безмятежную.
    CCI.Лишенный радостей общения со мной, оставшись без услады моей словесной лиры, Константин снова предался грубым удовольствиям. Посреди изобилующего всякими плодами луга он велел вырыть глубокий пруд с плоским, вровень с водой, берегом и прорыть каналы для подвода воды. Люди, не знавшие о пруде посреди луга, хотели, ни о чем не подозревая, сорвать яблоко или грушу и... проваливались в воду: сначала они шли ко дну, затем выныривали и к вящей радости самодержца начинали барахтаться на поверхности. А чтобы пруд доставлял не одни только забавы, Константин соорудил рядом внутри высокой ограды домик для удовольствий. В один из дней, когда царь несколько раз купался в теплом бассейне и все время то входил, то выходил из воды, в его бок незаметно впилась стрела из воздуха. Сначала она ударила несильно, но затем влила яд в его нутро и поразила плевру [124].
    CCII.Потеряв всякую надежду на жизнь, как только что принесенная жертва, Константин лежал в предсмертных муках; в думах о власти он обошёл Феодору и, скрывая от нее свои намерения, в тайне подыскивал себе другого преемника. Однако утаить эти замыслы было нельзя, Феодоре доложили о его планах, и она без промедления вместе с первыми людьми из свиты села на царский корабль и, словно бежав от бури, приплыла в царский дворец [125]. Там она заручилась поддержкой всей царской стражи, ибо пурпурные пеленки [126], кротость души и пережитые муки служили для людей неотразимыми доводами в ее пользу. Известие о ее прибытии огорчило царя и еще больше увеличило его страдания. Не в силах ни справиться с болезнью, ни придумать что-нибудь разумное, он тут же погрузился в полузабытье, закрыл глаза, и мысли его где-то блуждали, а язык заплетался. Затем он ненадолго пришел в себя, осознал, в каком тяжелом состоянии находится, и в горести испустил дух.
    CCIII.Так окончил жизнь император Константин Мономах. Процарствовав двенадцать лет, он заслужил добрую славу прежде всего управлением гражданскими делами, в то же время и нравом своим он подал пример тем, кто стремится к достойной жизни. Если закрыть глаза на невоздержанность Константина, его можно было бы назвать самым человеколюбивым из всех людей; поэтому и рассказ о нем, изменяясь и преобразуясь вместе с героем, кажется таким противоречивым. Тем не менее составлен он по законам правды, а не риторики и как бы уподобляется и сопереживает царю [127].
Самодержавное правление царицы Феодоры
    I.После смерти Мономаха царство перешло к дочери Константина Феодоре, при этом все ожидали, что она вручит власть какому-нибудь благородному и способному повелевать мужу, однако вопреки всем мнениям и предположениям Феодора взяла самодержавное правление над ромеями в свои руки. Она была убеждена, что нет существа забывчивей человека, воцарившегося с чужой помощью, что самую черную неблагодарность проявляют обычно к своим благодетелям, и, зная об этом на собственном опыте, опыте прежнего императора и на примере сестры, она никого не хотела возводить на царский престол, а всем распоряжалась сама и взяла на себя безраздельную полноту власти. Укрепляли же ее в этом решении слуги и домашние, все люди опытные в царских делах, знатоки государственного управления [1].
    II.Поэтому царица открыто правила государством, держала себя с мужской независимостью и не видела нужды ни в каких завесах. Она сама назначала чиновников, с высоты трона произносила твердым голосом повеления, высказывала мнения и рассуждала тяжбы, выносила приговоры, иногда по наитию, иногда заготовленные письменно, иногда пространные, иногда краткие.
    III.Она пренебрегла ромейским обычаем при смене властителей жаловать новые титулы гражданским лицам и воинскому сословию и при этом убедила народ в том, что никакого закона не нарушает, внушив всем, что не впервые сейчас берет власть над ромеями и наследует державу, что получила ее от отца много раньше, но по причинам, от нее не зависящим, была отстранена от правления и ныне лишь возвращает себе свое достояние [2]. Ее объяснения показались убедительными, и поднявшийся было ропот сразу же утих.
    IV.Всем казалось негоже, что власть над Ромейской державой ушла из крепких мужских рук, а если такого и не думали, то, по крайней мере, казалось, что думают. Если же на это не обращать внимания, то можно сказать, что царствование Феодоры было славным и величественным, никто не посмел в то время ни покуситься на власть, ни презреть исходящие от царицы повеления и приказы; времена года несли людям изобилие, урожаи были богаты, ни один народ не грабил наших земель исподтишка, и ни один не объявлял ромеям войны открыто, ни одна часть общества не выказывала недовольства, и во всем соблюдалось равновесие.
    V.Народ судил ей многие лета и необыкновенно долгую жизнь; она же при высоком своем росте почти вовсе не сгорбилась, и, если надо было заниматься делами или вести продолжительные разговоры, никаких затруднений не испытывала; иногда она готовилась к этому загодя, иногда говорила по наитию, и ее красноречие помогало ей толково разобрать дело.
    VI.Тем не менее нельзя было обойтись без какого-нибудь дельного мужа, опытного в государственных делах, искушенного в составлении царских грамот. Никому из своего окружения такой роли Феодора не доверяла, ибо знала, как быстро меняется характер человека, когда он становится предметом зависти своих товарищей; выискивая же самого достойного из совета, она ошиблась в расчетах и поручила управление не тому, кого издавна отличали бы ученость и красноречие, но человеку, снискавшему великое уважение разве что способностью молчать и потуплять взор, негодному ни для переговоров, ни для других обязанностей государственного мужа. Такому человеку доверила она важнейшие дела. Обычно цари предпочитают скорее людей торжественно-важных, пусть и менее ловких, нежели нрава гражданского, пусть весьма речистых и образованных. Впрочем, слог этого человека был не так уж плох и рука владела им лучше языка, и хотя ни там, ни здесь особой ловкостью он не отличался, рукой действовал лучше и благодаря ей только и был мудр. Если же он и устно принимался изъяснять какую-нибудь науку, то говорил противоположное тому, что хотел выразить, – такой неясной и некрасивой была его речь [3].
    VII.Этот муж, одним махом водрузивший на свои плечи бремя государственного управления, производил на многих тягостное впечатление: лишенный, как уже говорилось, всяких мирских добродетелей, он вид. имел неласковый, не умел как следует вести беседу, всегда и перед всеми обнаруживал грубость нрава, терпеть не мог никакого общения с людьми, приходил в негодование и зверем смотрел на каждого, кто сразу не начинал с сути дела, а предварял свою речь предисловиями, потому-то никто и не хотел к нему обращаться без крайней необходимости. Прямотой такого характера я восхищаюсь, но считаю его скорее подходящим для вечности, а не для нашего времени, для жизни будущей, а не для настоящей. Невозмутимость и полное бесстрастие расположены, как я полагаю, выше всех сфер и вне вселенной, а что касается бытия в телесной оболочке, то оно более общественное и потому более приспособлено к нашему времени, особенно же соответствующая телесной оболочке чувствующая часть души.
    VIII.По размышлении я могу различить три состояния душ. Первое – когда душа живет сама по себе, отделенная от тела, твердая, несгибаемая и не подверженная никаким слабостям. В остальных же двух я определяю душу по способу, каким она сосуществует с телом. Если, предпочитая жизнь в середине, обуреваемая великими и многими страстями, она располагается в самом центре круга, то создает человека мирского, сама же по себе она в этом случае не является в полном смысле слова божественной и духовной, но вместе с тем и не телолюбивой, и не подверженной многим страстям. Если же она от середины отклоняется и живет жизнью, тяготеющей к страстям, то порождает любителя наслаждений и радостей [4]. Если же кому-нибудь удается сбросить с себя телесную оболочку и дойти до вершин жизни духовной, что общего у него с земными делами? Ибо, говорит Писание, «я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его» [5]. Так пусть поднимется он на высокую гору, отвернется от людей, откажется от них и пребудет там с ангелами, чтобы озарил его высший свет. Но раз никто не может похвастаться таким совершенством своей природы, то пусть тот, кому доверены государственные дела, и занимается ими, как подобает государственному мужу, а не изображает из себя непреклонности – ведь не все живут точно в соответствии с прямолинейными правилами, поэтому, если уже осуждать отклонение, надо отвергнуть и все, что ему сопутствует