От курева у меня мозги вряд ли скособочились, это я в Паране смолил одну за другой, а здесь у отца покурить не стыришь, здесь сам покупай, а там, бывало, у него из портсигара парочку прихватишь и айда на реку смолить, прохлаждаясь на травке, а здесь у кого тырить? а в Паране? у кого я там буду тырить, когда приеду летом? у Индейца во сколько раз мозгов больше, чем у меня? парагвайцу он сказал: «ты читай урок два раза, вдумываясь в то, что читаешь, и если ты не слабоумный, в голове должно отложиться», парагваец, может, и не слабоумный от рождения, но сухотку мозга в два счета заработает, если будет столько рукой наяривать, раза в два больше меня? Коломбо говорит, что Индеец поставил фотку как раз, чтобы видеть с кровати и балдеть по ночам, хотя чего это он болтает, у Индейца же есть грудастая прачка, ну и долбак Коломбо, не просекает, что ли: парень с мозгами Индейца не будет столько заниматься этой фигней, как парагваец или тот же Коломбо, и потом, если у парня уже есть подружка, зачем ему эти обезьяньи дела? лучше уж по-человечески, это мозгам не вредит, я не слышал, чтобы вредило, взял бы Индеец меня тогда на стройку с теми двумя малявками, которые тоже не пробовали… не везет, вот паскудство! вместо Индейца мог быть другой надзиратель, когда я рыгнул на самоподготовке, а теперь он зуб на меня имеет, не то бы… Для роста и головы хуже всего — это переборщить с ручным делом, но от курева тоже фигово, особенно для роста, и учебе, наверное, не на пользу, я на сигареты ни одной монеты не трачу, еще чего… Индеец и на Касальса скорее всего зуб поимел, когда шпендик развонялся, что его не пускают в город; эх, оставили бы его на все воскресенье в школе… я бы свистнул Коломбо и потащил бы коротыша за акации, и Индеец, увидев, может, ничего бы не сказал, потому что злой на Касальса. Хотя на меня он тоже злой, вот гадство. Лучше бы Коломбо один его заманил, только не выйдет, а я бы ждал за акациями, возьму и перестреляю к чертовой матери всех заложников, пленники приговорены к смерти, это открытая война между полицией и главарем гангстеров, и я поквитаюсь с пленником… на все сто: целься… огонь! Касальс думает, небось, учиться на адвоката? пусть думает, все равно он не жилец, надо бы сегодня прикончить его с первого выстрела в брюхо, чтобы вывалились наружу все равиоли, какие он нынче умял, — а эти двое? им разрешили забрать его из школы в субботу после обеда, двое сидят, ждут в холле, парочка, может, бывшие ученики? четырех— или пятилетней давности? тип встал, когда увидел директора, тот вошел с Касальсом чуть не в обнимочку и все похлопывал его по спине, и этот тип, который встал с кресла, был похож на Касальса, конечно, он не бывший ученик — отец, а мать тоже увидала коротышку и давай улыбаться, будто выиграла в лотерею, заулыбалась — и стала похожа на коротышку, а коротышка, сукин сын, тоже улыбался, еще бы ему не улыбаться, ведь сматывался из школы. Ну и пусть только раз в году приехали, хоть пожрать сводили. А я вообще ни лягушек, ни уток, откормленных молоком, ни тортов горящих в жизни не ел, а затем они поканали в театр. До чего жалко, когда мороженое кончается, лизнешь под конец, съешь стаканчик, и ни шиша от мороженого не остается, и после полтора песо на кино уже не наскребешь, а вечером я вернулся в школу на ужин в то дерьмовое воскресенье, все равно братец и мать собирались есть в гостинице бутерброды с колбасой и с сыром, в Буэнос-Айресе все намного дороже, чем в Паране, почти в два раза, если будешь зевать, они меньше чем за неделю уйму денег в Буэнос-Айресе потратили на этого адвоката и наследство. «Ма, в Мерло и смотреть не на что», а они все равно приехали, в воскресенье в Буэнос-Айресе все аттракционы в Японском парке работают, и можно выиграть какой-нибудь приз в тире, не одни ведь расходы, а они: «съездим в Мерло», ну посмотрели площадь, а на главной улице в лавке у турок все моль проела, братец так и не усек, что это в Мерло единственная лавка, но я все забываю ему написать. Время до семи еще есть, да' подавитесь вы своим воскресным ужином, а Коломбо может опоздать на ужин, у кого я тогда стрельну бумагу? до чего надоели эти морды — Иуды и его Оглобли, сопру у ней все бутылки со спиртом, Оглобля вонючая. И еще пузырек с хлороформом на последний день занятий, не успеет коротышка проснуться, как я суну ему в нос платок с хлороформом, будет верняк. Хорошо хоть он никому не разболтал, все равно мы ничего ему не сделали, не за что ему было нас закладывать — в тот вечер с хлороформом: «обалдел, что ли, Коломбо, говорю тебе — лучше в полшестого, после баскетбола, он пойдет мыться, и у нас будет целых полчаса до без пяти шесть, когда звонок на самоподготовку, да слушай ты: спрячешься за шкафом и, когда он выйдет из душа, подожди минуту, пока я не войду сразу за ним», «а ты, парагваец, войдешь со мной и свяжешь ему ноги, Коломбо свяжет руки, а я суну ему под нос платок с хлороформом. — Лады?»… «постой, дубина ты, парагваец, он же услышит, сейчас выйдет из душа, не нюхай, дурак, хлороформ офигительно сильный, как эфир, только не кидайся на коротышку раньше времени, а то все испортишь, подожди, пока войдет в комнату», «…!!!…зараза, тихо ты, парагваец, вяжи крепче ноги, не-штяк, давай, Коломбо, держи лучше, а то… ну-ка, понюхай одеколончику, коротышка, нюхай сильнее, он полезный для мозгов, мы тебе его специально даем, чтобы ты, наш товарищ по комнате, занял первое место, ты же лучший ученик в интернате, ты у нас всех в школе переплюнешь, а ты, парагваец, не отпускай, держи как следует, пять минут прошло, чего-то медленно действует, сучий хлороформ, мать его чтоб, и ты, Коломбо, держи крепче, ишь извивается, шпендик-книгоед, сейчас захрапит как миленький, куда он денется, тогда мы с парагвайцем отдуплимся и тебе достанется, слабак Коломбо, теперь тоже попробуешь, чего же он не засыпает, чего дергается? вот скотина, да не дергайся ты, хорош барахтаться!!!», «ты что, парагваец, ошалел, на фига отпустил? если коротышка пойдет трезвонить, все свалю на тебя, ты же во всем виноват, гадство, если бы он заснул — проснувшись, ничего бы потом не вспомнил, повязали бы ему полотенце на шею, как после душа, и нештяк, фиг бы он заметил, а теперь возьмет и настучит про нас надзирателю, и начнется дикий бардак. Это все из-за тебя, мы с Коломбо скажем, что ты все придумал, а, Коломбо?», и скоро небось Коломбо к ужину подвалит, и чего он торчит весь день в бильярдной, смотрит на чужую игру? скоро припрется — что ходил в город, что не ходил: куда он пойдет, если в кармане голяк? так что пусть особо не форсит, ему не лучше, чем мне, все равно в Мерло смотреть нечего, я так матери с братцем и сказал, а нас отпускают с десяти утра, но они до двух в приемную не приходили, а с десяти до двенадцати я смотрел, как наш духовный отец учит своего сынка в шахматы, да разве этот плюгавый выродок чему-то научится? и с двадцати минут первого, когда я пообедал с оставшимися в интернате, до двух в приемную никто не зашел, если кому приносят шоколадки, родители угощают других ребят. Теперь она вся поседела и ходит в черном, братец с траурной повязкой, а она вся в черном, обошли спальный корпус, площадку для регби, спортзал, акации и за ворота — площадь Мерло, главная улица, а после мороженого, кремово-ягодного, сколько это часов получается с пяти до половины десятого, когда надо возвращаться в школу? мало было, что ли, времени съездить в центр и поужинать с ними? «Знал бы твой отец, что в самой дорогой школе тебя оставляют на каникулы и надо платить лишний месяц, знал бы, что сына не переводят в следующий класс, что ему придется сдавать экзамены, ты думаешь, он тебя не видит? а он после смерти видит тебя и сам бы хорошенько тебе всыпал, если б мог, бедный твой отец, даже ради него, покойника, ты не можешь вести себя хорошо», мать выпила маленький стакан пива, а братец допил всю бутылку, матери пиво вредно, «совсем ты не любишь отца, а он так тебя баловал в детстве, я говорила ему, чтобы не баловал так, чтобы поставил помогать в магазине, это ж надо столько загорать, врачи правильно говорят, немного подвигаться хорошо для роста, но зачем пропадать целый день на реке? под солнцем и в воде только ослабнешь. Теперь он сам увидит, что напрасно тебя баловал, ты бы хоть немного его любил и вел себя лучше, да только совсем ты не любишь бедного отца, да будет ему земля пухом», и чего бы я потащился с ними в гостиницу? они купили в гостиницу бутербродов с колбасой и с сыром — для матери, а то у нее от колбасы печень болит, ну и кто пришел в тот вечер в школу на ужин к семи, позарившись на воскресную остывшую блевотную жрачку для интернатских, у которых нет родни в Буэнос-Айресе? — только не я! пусть другие жрут это дерьмо! апельсины в парке дико кислые, падлы, и сколько схавал Коломбо? три? я два, а чего это мне не любить отца? не по делу тогда мать сказала, и откуда мне было знать, что он вот так умрет? чем бегать смолить на реку, лучше бы я просекал, как отец торгуется с покупателем, и учился бы, не как мой дубинистый братец, куда ему торговать! а теперь у кого учиться? кто за прилавком? никого! ведь у слепака братца все из-под носа тащат, а если б и не тащили, он же думает, что продавать надо со скидкой, правда же нет, па? знаешь, я сначала заломлю цену на все подряд, а потом стану помаленьку сбавлять, разве это скидка? ни фига не скидка: сбавлю половину наценки, и на том спасибо, а когда настанет лето, ты, отец, сам увидишь, я на реку ни ногой, только по воскресеньям и в субботу после обеда, когда магазин закрыт по приказу мэра, а так с места не сойду, буду торговать, а братец, лопух безглазый, допил все пиво, оставшееся в бутылке: «ты у меня смотри сдай экзамены хорошо, а то, если завалишь в декабре, будешь пересдавать в марте, это еще лишних две недели платить за школу, кроме расходов за декабрь, а деньги на улице не валяются, на одно наследство сколько мы потратили. Будешь подметать магазин каждое утро и делать, что велю, рулоны материи носить из подвала, хоть сэкономлю на посыльном в январе и феврале», чтобы я был у него на побегушках? а Коломбо три месяца каникул будет на голове ходить у себя в деревне, ни черта не делать, а Касальс, скотский шпендик, раньше всех домой отвалит, он уже считает, сколько дней осталось, даже сколько часов, эх, все бы отдал, лишь бы оказаться сейчас в Паране… сойдешь с парохода… увидишь пристань и магазины, поешь дома, и надо помогать за прилавком, отпустить полметра клеенки, свесить кило селедки, наложить полкило дерьма и делать все, что прикажет братец, ну а парагваец? — он самый шустрый, шустрее его нет, все каникулы будет с девчонками в Чако, они там бойкие козочки, и Кармелу он захомутает, шлюшку маленькую, я бы тоже с ней мог, три месяца в Чако лучше, черт дери, чем в Паране… Парана — плевал я на тебя с высокого забора! в гробу я тебя видел! даже на день туда не поеду, подавитесь своей Параной! А в Чако с парагвайцем мы бы могли на весь день закатиться на рыбалку, и посреди сельвы дорога раздваивается, «слушай, парагваец, ты иди этой дорогой, по ней придешь к озеру с чистой водой и наполнишь фляги», и парагваец пойдет по дороге, ага, к озеру, к какому озеру? фиг там, а не озеро, главное — послать, чтобы заблудился и два дня выбирался назад, а я нагряну в поселок, подожду до темноты и пойду к той улице на окраине, галстучек треугольником полураспущенный, волосы на косой пробор — солидняк, и рубашка расстегнута, чтобы видно было цепочку с крестом, тьфу ты, какой еще крест, спрячусь в кустах и, когда она пойдет мимо, схвачу за руку: ни черта не видать, даже мыслей не прочтешь, такая у них в Чако темнотища по ночам, и когда Кармела уверится, что я парагваец, задеру ей юбку…
   Пусть только Коломбо попробует не прийти на ужин, дам пинка под зад, чтобы улетел, чего он выпендрежничает? Если не придет, значит, спер бутерброд в станционном буфете или его угостил какой-нибудь бильярдник. Он у меня за это поплатится.

XII. Дневник Эстер. 1947 год

   Воскресенье, 7-е. — Мне бы радоваться, но я не могу: печаль, легкая и тихая, закрадывается в мою грудь, чтобы свить там гнездо. Не она ли это в умирающем свете воскресных сумерек? Уходит воскресенье, унося золотые надежды, надежды несбывшиеся… к вечеру они тускнеют, как моя латунная брошка. «Э» от Эстер, эту букву я ношу на груди. «Э» также и Эсперанса — надежда? Когда я купила брошь, она сияла золотом, а теперь у меня осталась лишь эта латунная буква, приколотая к сердцу, она словно дверь в самую душу, «Эстер!» — зовут меня с нежностью, и я, как дурочка, отворяю на любой голос? искренний и ласковый? или притворный и коварный?
   Ночь опустилась над предместьем, так же как и над самой аристократической улицей нашей столицы, для всех зашло солнце — одна из немногих отрад бедняка. Учебник геометрии я даже не раскрыла, а могла бы позаниматься до ужина, Эстер… Эстер… не пойму я тебя, твоя сестра так добра, что приготовила ужин, уходя в кино, твой маленький племянник просто ангел, с ним никаких хлопот, бедненький, ах, если б я могла поскорее стать врачом, первым делом купила бы ему велосипед, но пока я кончу школу, и еще семь лет в университете… бедный малыш. Сидит себе тихонько на тротуаре, ждет, когда соседский мальчик сделает четыре больших круга на велосипеде. Через каждые четыре круга тот дает ему разок прокатиться. Ничего не поделаешь… если родился бедняком, а у его тети разве был велосипед? — не довелось нам, не было у нас велосипеда, но неудачи скоро кончатся, Дардито, ведь твоей тете необыкновенно повезло, именно ее отметил Бог среди всех учеников школы, шумной и тесной школы нашего предместья, окруженного зарослями бурьяна. Бросила бы карандаш и повела тебя туда, через пустырь, напрямик (знаешь, мне с тобой не страшно, ты уже совсем мужчина), мы пройдем по узкой тропинке, огибая крапиву, а потом перепрыгнем через изгородь, и ты пролезешь между колючей проволокой, пересечем железную дорогу и выйдем к станции, и там, напротив, стоит школа — кузница людей будущего. «Скромная ученица нашей школы, являющая собой образец прилежания, товарищества, опрятности и посещаемости, не пропустившая в этом дождливом и ненастном году ни одного дня занятий, — учащаяся Эстер Кастаньо награждается стипендией колледжа имени Джорджа Вашингтона, который находится в соседнем городке Мерло» — директриса вошла в наш шестой класс и назвала ту, что удостоилась стипендии-. И будет учиться в известном колледже для богатых.
   Да, у моих детей будет велосипед, пусть у нас его и не было. И что же? Разве я поехала сегодня в центр? Нет, я пришла к тебе, Дардито, на все воскресенье, чтобы немного отвлечься… в пяти кварталах от дома. И мы хорошо провели день, хоть и остались одни-одинешеньки, твоя мама ушла на весь вечер в кино, а папа отправился по делам в комитет. Плутишка, если бы не ты, я пошла бы с ним, но разве я могла оставить тебя одного?
   Лаурита и Грасиела — богатые девочки, они, конечно, поехали в центр, как и задумали, в кино на полчетвертого, и не на какую-нибудь программу из трех фильмов, и даже не из двух, нет! — фильм всего один, это премьера, билеты очень дорогие, он кончается без пятнадцати пять, и они успеют потратить еще — будто им мало, — пойдут пить кофе с молоком и пирожными. И это все? нет, соплячки, вы бы лучше научились подтираться, а то, может, не умеете, так это еще не все, в полшестого или в шесть они пойдут слушать джаз-банд «Санта-Анита» в «Адлоне», «Адлон», «Адлон», «Адлон»! — что это за пресловутый «Адлон»? Касальс говорит: «в это кафе ходят все девочки и мальчики, там они садятся вместе и пьют разноцветные коктейли; „Весна“ — это ягодный сок с чем-то крепким». Ну и где же ваш хваленый «Адлон»? а то я прошла всю улицу с роскошными магазинами, про которую говорил Касальс, и ничего не нашла? Он мне объяснил так: «это напротив большого ювелирного магазина, только не со стороны серебряных канделябров, а прямо против того места, где браслеты, кольца и всё из золота, и за витринами с мехами будет дверь в „Адлон“. Но мне не удалось ее найти. И вообще, чего сестра так торопилась к этим своим простыням, мы все равно бы успели на распродажу. Там за бесценок продавали белые простыни, с голубой вышивкой наволочки, и такая же вышивка на верхней простыне, и все, ничего там больше не было, да и что еще нужно?
 
   Понедельник, 8-е. — Так я и знала! Что-то предвещало это, недаром рука судьбы сжимала мне вчера горло, чуть не задушила — не рука даже, когтистая лапа. Наш директор уходит? по болезни? правда или нет? какая гнусность кроется за всем этим? Затихший класс писал контрольную, и я не знаю, как удалось мне подавить крик, рвавшийся из самых глубин души, оттуда, где никогда не дремлет верный страж — моя признательность.
   Так бы и крикнула: «мы любим нашего директора! мы не отпустим его!», ах, если бы я могла взволновать этих детей, ведь они не более чем несмышленые дети, которые посмели радоваться из-за того, что нашего директора могут снять, и потому лишь, что иной раз он отчитывал их.
   Но кто всем ему обязан — на все для него готов. Однажды старый уважаемый учитель подписал циркулярное письмо, сообщавшее, что годовой стипендии удостоена скромная девочка из простой школы, дочь рабочих; он выразил доверие кому-то совсем незнакомому и этим поставил под угрозу свою блестящую педагогическую карьеру, ведь я могла оказаться позорным пятном в его безупречной биографии. Стипендия на первый год, с последующим продлением на второй (что и случилось), если учащаяся того заслуживает, и на третий, и так год за годом, пока девочка не повзрослеет и не получит аттестат.
   Я собиралась сказать маме, но сердце бешено заколотилось, и я не смогла, зачем волновать ее, она помешивала в кастрюльке молоко для меня одной (разве я не бессовестная лентяйка?), как делала это чуть раньше для остальных детишек. Мама, сними пенку, не хочу молоко с пенкой! Оставляет мне пенку, думает, что я ее люблю, что она нужна мне как никому, раз я учусь, а я не люблю пенку! ее никто не любит. В доме Лауриты ее выбрасывают. Противная пенка, что в ней особенного? думаешь, если ее выбросить, мы обеднеем еще больше? ты так думаешь? — ах, сестра поняла бы, наверное, мои муки, а может, и не поняла бы, но вдруг я не смогу учиться дальше, надо кому-нибудь рассказать, все равно просидела целый вечер в четырех стенах, так и не раскрыв книгу, а теперь уже поздно, очень поздно, мама меня убьет, если увидит, что я снимаю рубашку и снова одеваюсь, рискуя простудиться. Вот если бы кто-то взялся меня проводить, обратно может проводить Дардито, но он, должно быть, намаялся и крепко спит. А то бы мигом пробежал назад пять кварталов, быстроногий зайчишка.
   Совсем я не занималась и сестре ничего не рассказала, а вдруг мне в этом году не возобновят стипендию? что тогда делать? Никак не пойму, почему по зоологии «5», по математике «4» и по истории «5»? — а потому, что барышня не учится! открывает учебник, запирается, заставляет бедного отца выключить радио… и в тишине, пропитанной запахом похлебки, тихо кипящей час за часом, взгляд скользит по строкам заданного урока, и мысли пускаются в путешествие. Бесцельное, безнадежное путешествие обыкновенной девчонки.
   Ну и глупая Грасиела! Думает, я поверю ее россказням, и если бы не звонок на урок, она бы не замолчала. Пообещала завтра на музыке сесть ко мне и все рассказать, я слушала ее вполуха, а она провела стрелку к квадратику на полях конспекта и внутри квадрата написала: «я должна рассказать тебе одну вещь», знаю, знаю, что у нее на уме — один молодой человек, да и остальное мне известно: «он в меня без памяти влюблен, ну а мне он нравится совсем чуть-чуть». Конечно, она думает, раз у отца есть деньги в банке, значит, все в нее влюблены. Что ей ни скажешь — всему верит. Хоть не носится теперь с Адемаром, понятно, что он нравится тут всем девочкам — у него такие ресницы, и глаза черные-пречерные, а волосы светлые, пшеничные, и главное, он совсем взрослый, учится в третьем, а серьезный, как пятиклассник, но… я почти уверена, что Грасиела сейчас думает о человеке, чье имя начинается с «Э». Вернее, мы с Грасиелой думаем об этом «Э». Его грустный взор ищет тихую заводь, чтобы уронить слезу, его грудь — кузнечный горн, закаленный огнем страданий, но там рождается бесценный алмаз и стекает чистая кипящая слеза, слеза мужчины. Давно уже он лишился матери. Адемар же, по-моему, никогда не плакал, он воспитанный, нежный, живется ему, наверное, сладко, как в сахарном домике, и вот, если однажды стены домика рухнут, тогда он заплачет, словно безутешный ребенок; слеза мужчины — это совсем другое.
   Странно, что Грасиеле нравится «Э», но в ней нет постоянства. Бедная пустышка. Я заглянула в ее сердце, и там тоже ничего нет: «значит, лысого турнут?» — так выразилась она о трагедии старого учителя. Бедный мой любимый директор.
   Зять лишь сухо кивнул мне сегодня — неужели обиделся, что я не пошла в комитет на собрание, как обещала? Ведь должен был выступать депутат от Матансаса, и в последний момент он не пришел. Давно я туда не ходила?… Да с самого лета.
 
   Вторник, 9-е. — Касальс спас меня, это было на испанском, и он почти весь урок проговорил у доски, отвечал как заведенный, не то Хрюшка точно бы меня сегодня вызвала. Эстер… ну что с тобой… что??!! очнись, несчастная, ведь прекрасно знала, что сегодня меня вызовут почти наверняка, стипендия под угрозой, мечты мои перепутались, карточный домик рушится под натиском урагана невзгод. Папа думает, что я делаю уроки, и не смеет включить радио, в спальне я умру от холода, если сяду писать, — эта дровяная печь связывает нас больше, чем родственная любовь? и никто не включает радио, чтобы я могла заниматься, а кто я такая? — гордость семьи, умница, которая учится, а вот и не учится! — черный ворон залетел к ним в дом, они и не заметили, все сидят тихо, а уже одиннадцатый час! ах отец, мой бедный отец пропустил десятичасовые новости, из-за меня! — культей он придерживает газету, а левой рукой листает страницы. Теперь у бедняков есть своя газета, и ее многочисленные страницы — рупор нашего лидера, в одном слове бьется сердце целого народа… Перон! — уже год, как ты президент, и весь год — день за днем, месяц за месяцем — газетные страницы не могут вместить всего, что ты для нас сделал… а в сердце твоем нашли место и игрушки для твоих детей! — всех обездоленных детей огромной страны: и законы для твоих рабочих! — им больше не грозят унижения; и пособия для тех, кто обременен годами и нуждой! — мой бедный отец и его маленький мир, из дома на фабрику, с фабрики домой, а вечером по субботам партия в карты и стаканчик граппы [6]: мой отец — настоящий мужчина, и от граппы лишь огонек вспыхивает в его глазах, этих глазах, которые в роковой день исказила страшная боль…
   Некогда на одной огромной фабрике работал мастер, и не было ему равных. Его искусные руки управлялись с самыми сложными и тяжелыми инструментами, покоряя их своей воле, он ремонтировал все до единой машины гигантского предприятия, этой громады, выпускающей в день миллионы метров тканей. И вот в один из этих дней, когда бесконечные метры и ярды продукции (ах, до чего бесконечно коварство судьбы) складывались, как обычно, ровными штабелями благодаря труду моего отца, а его зоркий глаз следил, чтобы стальной механизм работал без сбоев… и на мгновение… отца, видно, отвлекло что-то, скорее всего кажущаяся неполадка, и он в последний раз опустил правую руку на смертоносный валик, а тот переломил ее, валик для прорезиненных тканей, валик, влюбленный в эту сильную руку, унес ее навсегда.
   Обычная рукоятка, открывающая и закрывающая дверь лифта, и отец теперь левой рукой закрывает и открывает бесконечное число раз в день складную решетку фабричного лифта… «Дардито мог бы это делать в свои восемь лет…» — с улыбкой говорит отец, а ведь это он в былые времена укрощал грозные полчища поршней, бобин, гаек, болтов, зубчатых передач, организованных в индустриальную армию всесильным прогрессом. А я увидела, что уже десять, но не сообразила сказать отцу, чтобы включил радио, и он все сидит молча, ждет, пока я кончу уроки, а я их так и не сделала. Покарай меня, Господи! ибо в груди моей свил гнездо ворон, и ночь опустилась в душе черной тенью его крыла.
   Касальс говорит, что для интернатских самое лучшее — заниматься, чтобы время шло быстрее. Завидев проходящую Грасиелу, он меня спросил: «тебе кто больше нравится, мой двоюродный брат или Адемар?», а я, не дожидаясь признания Грасиелы, сама догадалась, о ком это она заговорила вчера. Если она узнает — убьет меня. В субботу на первенстве школ «Э» сидел между мной и Касальсом. Про «Э» я знаю, что ему куда интересней было бы смотреть футбольный матч, чем эту встречу по волейболу, которую наша сборная позорно проиграла; еще знаю, что с Касальсом он каждое воскресенье ходит днем в кино.
   Двоюродного брата Касальса зовут Эктор, «э» оборотное не следует путать с «е», хотя в произношении разница иногда бывает почти неуловимой. Что-то неуловимое есть сегодня и во мне, я это чувствую. Может, лучше не подыскивать названия. Помолчим. В этот миг за окном проходит машина, разбрызгивает лужу и удаляется, лишь пустота отдается в ушах, она принадлежит прошлому — тому прошлому, из которого доносятся звонкие молодые голоса, они подбадривают проигрывающую волейбольную команду, а он никого не подбадривает, я знаю: ему бы сейчас смотреть футбольную встречу! — и его молчание, этот никого не подбадривающий голос, тоже отдается пустотой в моих ушах. Эктор, странной тенью подернут твой взгляд — и ты молчалив, ты так же неуловим, как первая буква твоего имени? ты и двух слов не сказал со мной, конечно, ты подумал, что я еще кроха, в этих туфлях без каблуков и белых носочках — до чего смешной я тебе показалась!