Страница:
До дня святого Сильвестра (31 декабря) снег растаял. Гашек уже предвкушает, как отпразднует проводы старого года. Все утро лежа диктует и еще немного после обеда — сидя. Но все время нетерпеливо заглядывает на кухню — проверить, как идут приготовления к празднику. Служанку то и дело посылают за какой-нибудь мелочью в трактир Инвальда.
Однако вечер не слишком удался, видно было, что хозяин тяжело дышит и с трудом скрывает от других свое состояние. Он уже почти не может говорить. Извиняется и обещает, что к богоявлению ему станет лучше и тогда он устроит настоящий праздник.
На другой день Гашек почувствовал себя совсем плохо. Друзья, приходившие поздравить писателя с Новым годом, спешили откланяться, боясь его утомить. Началась рвота, и врач рекомендовал пить одно лишь молоко. Сосед, посетивший больного, вспоминает, что видел на столе бутылку шаратицкой минеральной воды и молоко. «Гром разрази первую корову, позволившую себя выдоить», — сказал ему Гашек, улыбаясь через силу.
Утром наступил кризис. Гашек уже не выносил никого, кроме Шуры. Срочно вызвали врача. Больной сильно ослаб. Доктор Новак распорядился, чтобы ему давали мед и кашу из детской питательной муки, но пациент не мог проглотить даже каши с медом. Только к вечеру он разрешил принести сверху постель, а до тех пор все еще лежал на придвинутом к окну пружинном матрасе.
Настала критическая ночь. Гашек лежит в агонии, за дверью нервно расхаживает по кухне врач, Шура плачет. На скамье у печи сидит подавленный молодой писарь. Время от времени кто-нибудь из них заглядывает в комнату. Гашек хрипит, дышит все тяжелее. Доктор посоветовал известить родных.
Больной то приходит в себя, то вновь впадает в беспамятство. А в минуты, когда к нему возвращается сознание, плачет. Рассказывают, что ночью он попросил глоток коньяку. Доктор Новак не разрешил и подал ему стакан молока. «Вы меня надуваете», — сказал с упреком Гашек. Согласно позднейшим версиям на смертном одре он оставался бодр и насмешлив, острил, как Швейк. Веселился, когда ему ставили клистир, и подшучивал над смертью. Все это лишь безвкусные выдумки.
Неожиданно хриплое дыхание больного прервалось.
В полицейском протоколе доктор Новак сообщает:
«Я лечил Ярослава Гашека в течение последних четырех недель. За день до смерти меня вызвали к нему в 11 часов утра, и я обнаружил, что сердце его отказывает. Я был у него несколько раз и провел там всю ночь. Гашек лежал, ночью он встал и хотел написать завещание. Сел к столу и взял в руку перо. Видя, что ему будет тяжело писать, я предложил, что напишу за него. Он диктовал мне, а я писал завещание под его диктовку, при этом присутствовали также Терезия Шпинарова и Мария Влчкова. Потом я прочел завещание, Ярослав Гашек еще раз перечитал его и исправил две ошибки.
Затем он подписал завещание, я и обе указанные женщины поставили свои подписи как свидетели. Ярослав Гашек был трезв и в полном рассудке. В пять часов утра я пошел домой и разбудил старосту Райдля. Когда около 8 часов утра я опять пришел к Гашеку, он уже был без сознания, и староста в моем присутствии подписал завещание».
В свидетельстве о смерти, подписанном доктором Но-ваком, значится: Pneumonia, lat. paralysis cordis.[124] В качестве причины смерти указан паралич сердца.
На большом рабочем столе в нижней комнате остался лежать простой синий конверт со штампом «Ярослав Гашек, писатель, Липница над Сазавой» и адресом: «Пану Ольдржиху Шикиржу, Липница». На обороте конверта рукой Гашека нечетко набросаны карандашом черновики двух писем, запечатлевших, чем в последние мгновения жизни была занята его мысль.
Первое письмо адресовано в окружной школьный комитет: «Во время медицинского осмотра окружн. врач пан доктор Рессль в Ледчи обнаружил у меня комбинированное заболевание сердца, нервов и легких. Мой лечащий врач доктор Л. Новак также подтвердил, что я буду неспособен заниматься какими бы то ни было делами по крайней мере еще три месяца. Оба рекомендуют безотлагательное пребывание в теплом климате. И в интересах своего здоровья я предполагаю внять их советам.
Учитывая мою неспособность выполнять возложенные на меня обязанности, прошу окружной школьный комитет подыскать мне на этот период заместителя, дабы интересы школы не пострадали».
Итак, Ярослав Гашек просил в этом письме освободить его от обязанностей общественного школьного попечителя, которые, очевидно, добросовестно выполнял.
Другое письмо адресовано окружной политической управе в Ледчи и гласит: «Нижеподписавшийся настоятельно просит соблаговолить выдать ему документы, необходимые для пребывания в Испании, (Barselona, Calle Rosellos) для улучшения состояния здоровья согласно настоятельным советам лечащего врача доктора Новака и доктора Рессля, окружного врача. Предполагаю жить у моего свояка А. Бейчека в Барселоне, где мне будет предоставлен соответствующий домашний и медицинский уход, и надеюсь, что мягкий климат позволит мне до истечения трех месяцев вернуться выздоровевшим. Путь следования — через Германию и Францию.
Выражаю надежду, что окружная политическая управа не будет препятствовать скорейшему удовлетворению моей просьбы, дабы я имел возможность скорее покинуть суровый, губительный для меня климат».
Никакого свояка в Барселоне у Гашека, разумеется, не было. Речь шла скорее всего о ком-то из бывших анархистов, которые нередко находили прибежище в Испании. Скорее всего тут имели место литературные ассоциации. По словам Лонгена, Гашек хотел написать пьесу по мотивам одного классического испанского произведения, якобы присланного ему из Барселоны знакомым художником. Героем ее он предполагал сделать нищенствующего монаха, тайного агента инквизиции, для виду подвергнутого пыткам. Но комедии, которая могла бы пролить какой-то свет на эту загадку, Гашек так и не написал.
Инстинкт перелетных птиц, всю жизнь не дававший Гашеку покоя, уже не мог увлечь его вдаль. Бродяжья мечта о собственном домашнем очаге осуществилась лишь отчасти. А попытка спастись с помощью авантюрной поездки на юг, в теплые края, осталась на бумаге.
Не был дописан и «Швейк». Возможно, Гашек закончил бы свое произведение, если бы больше заботился о здоровье, изменил образ жизни. Но тогда это, вероятно, был бы уже не тот Гашек и, пожалуй, даже не тот «Швейк».
В канун Нового года, утром и после обеда, по свидетельству Климента Штепанека, Гашек диктует ему последний свой рассказ — юмореску о сборщике налога за убой свиней. Мы не знаем текста этого рассказа. Он тоже остался незавершенным.
Похороны готовились в спешке. Рано утром после тяжелой ночи на 3 января 1923 года Климент Штепанек, секретарь писателя, отправляется в городок Коханов — позвонить в Прагу и сообщить Богуславу Гашеку, что его брат умирает. Так и не добившись разговора с Прагой, Климент возвращается в Липницу и там узнает о смерти шефа. Он тотчас нанимает бричку и едет на станцию Окроуглицы, хочет поспеть к пражскому поезду. Но, едва миновав последние липницкие домишки, встречает Богуслава. Еще несколько дней назад, вечером 30 декабря, в Прагу с нарочным была послана телеграмма. Текст ее по какой-то случайности сохранился: «Богуславу Гашеку, банк „Славия“, Прага. Немедленно приезжай с Заплатилом. К приходу поезда будем ждать в Окроуглицах».
Штепанек сообщает Богуславу, что его брата уже нет в живых. Богуслав потрясен. Он останавливается в трактире «У чешской короны». Плачет. Плачет долго, по в маленький домик около замка так и не заходит. Говорит, что не в состоянии видеть брата мертвым. И вечерним поездом возвращается домой, пообещав перевезти гроб в Прагу и договориться о достойных похоронах в крематории.
На другой день Климент Штепанек извещает окружную управу в Гавличкове Броде о смерти чешского писателя-юмориста Ярослава Гашека. В свидетельстве о смерти записано: труп будет подвергнут кремации.
В домике близ замка царит смятение. Молодая вдова рыдает на кухне и варит грог для посетителей, которые вот-вот явятся выразить ей соболезнование. А Гашек все еще лежит на голом столе в своем бывшем кабинете. Около него вместо почетного караула неотлучно сидит художник Панушка с бутылкой коньяка и что-то набрасывает в альбоме. Это будет посмертный портрет друга. Панушка тоже приехал слишком поздно и живым его уже не застал.
Возникла странная ситуация, вызвавшая сумятицу и множество недоразумений. Казалось, у покойного нет близких родственников, о похоронах никто не заботился; молодому писарю поневоле пришлось действовать на собственный страх и риск. Он заказал у столяра роскошный белый гроб. Однако друзья и знакомые советовали отказаться от услуг местного столяра-клерикала. Из соображений экономии был приглашен более дешевый столяр, но, пока он снял мерку и приступил к работе, подошел день похорон. Грубо сколоченный черный гроб был доставлен в последнюю минуту. Тщетно ждали каких-либо вестей от Богуслава, тот не откликался.
В полнейшем отчаянии вдова оплакивала покойного и свое безвыходное положение. Она оказалась совершенно без средств. Траурный обряд и гроб заказаны в долг. В день похорон приехала наконец жена издателя Сынека, которому последняя книга Ярослава Гашека принесла большой финансовый успех; но, по ее словам, муж не разрешил ей оплачивать расходы или хоть выдать что-нибудь в долг.
Всем распоряжался Климент Штепанек вместе с энергичным паном Заплатилом, другом семьи, срочно вызванным телеграммой. Втроем с учителем Марешем они направились в церковный приход. Местный священник Отакар Семерад считал Гашека неверующим и хоронить его на христианском кладбище категорически отказывался. Он настаивал, чтобы писателя погребли вне кладбища, за моргом — на месте, отведенном для самоубийц, но в конце концов поддался уговорам и похоронил его у дальней кладбищенской стены.
Рассказывают, что Семерад не любил Гашека из-за одной проделки. Тот-де как-то нанял в трактире старого шарманщика, который за десять крон два часа кряду играл под окном приходского священника. Но, судя по письму, присланному первой жене Гашека Ярмиле, пастор по-своему даже уважал покойного:
«С Вашим супругом паном Ярославом Гашеком я говорил дважды. В первый раз, как мне кажется, в июне 1922 года, когда я возвращался из деревенской школы, а он вышел мне навстречу из винного погребка здешнего еврея; Ваш супруг был сильно навеселе, просил снабдить его историческими источниками о прошлом местного замка, сказал, что хочет что-то о нем написать. Я охотно пообещал предоставить в его распоряжение все, что имеется в здешнем архиве. Позднее я слышал, будто он купил и отремонтировал дом. Я встречался с ним на площади, и он всякий раз вежливо здоровался. Затем, в конце ноября 1922 года, я посетил местный кинотеатр, он был там со своей русской. Сидели они как раз за моей спиной. В антракте я вышел покурить, а он подошел и пообещал навестить меня, хотя, мол, у нас с ним разное мировоззрение! Я понял, что он не католик, но охотно пригласил его, ибо подумал, что это ему нужно для его занятий. Увы, он уже не пришел… Насколько я могу судить, это был добрый человек, но во хмелю легко поддавался чужому влиянию».
Не разрешая похоронить покойного юмориста на католическом кладбище, священник заблуждался. Ведь официально со времени своего первого брака, т. е. с 1910 года, Гашек состоял в лоне католической церкви.
Могила Ярослава Гашека находится в правом углу маленького липницкого кладбища. На пригорке, у стены. Первоначально это был простой холмик, поросший травой. Такова якобы была воля самого писателя. Главная же причина излишней скромности, вероятно, отсутствие денег. Позднее на средства комитета по увековечению памяти Гашека и при участии наследников могилу облицевали массивными плитами из посазавского гранита. Памятник в виде раскрытой книги украшала позолоченная надпись: «Ты, Австрия, наверно, никогда к паденью не была так близко и никогда еще не вызывала такого гнева и таких проклятий». (Это цитата из одного забытого стихотворения Гашека времен пребывания в России.)
Спустя годы случай сыграл злую шутку над памятником писателя: надпись как «несоответствующая» была уничтожена. Осталось только: Ярослав Гашек — звездочка — 30. 4. 1883 — крестик — 3. 1. 1923.
Немые позолоченные буквы и цифры. А во времена юбилейных торжеств — свежие венки.
Гашек не раз сбивал своих друзей с толку всякого рода выдумками.
Сразу после окончания войны в газетах появилось сообщение, что он убит пьяными матросами в одесском портовом кабаке. Вскоре получила распространение другая версия: будто его расстреляли в России разъяренные легионеры. Пережившего многократную «смерть» юмориста стали считать бессмертным. «Прославленнейшие мистификаторы (…) — жалкие дилетанты в сравнении с гениальностью, которую проявил Ярослав Гашек, — писал в 1919 году журналист Эдуард Басс. — Уже много лет тому назад, во времена македонского восстания, он распространил о себе слух, будто пал в сражении на горе Гарван. Сегодня имя Гашека опять не сходит с газетных полос. По какому праву этот покойник водит нас за нос?»
Сообщение о подлинной смерти популярного юмориста в послепраздничной атмосфере первых дней нового, 1923 года осталось совершенно незамеченным. Друзья считали, что это всего лишь новая шутка, мол, опять Гашек вздумал дурачить публику. И никто не спешил на похороны. Известие, разлетевшееся в день смерти писателя по пражским редакциям, лишь на другой день появилось в утреннем выпуске «Трибуны», и то со знаком вопроса. Несмотря на предостережения опытных коллег, молодой сотрудник этой газеты Михал Мареш на всякий случай отправился в Липницу. К своему удивлению, он убедился, что на сей раз это вовсе не вымысел. Мареш посетил домик близ замка, выслушал некоторые подробности и поспешил уехать, чтобы написать о Гашеке первый некролог. На следующий день в пражской прессе были опубликованы немногочисленные сообщения, заметки и даже краткие, в несколько строк, воспоминания.
Однако покойный писатель недолго занимал Прагу. «Это был огромный талант, — заявляли снобы, завсегдатаи ресторанов и кафе, — он мог бы написать великое произведение, если бы не его беспорядочный образ жизни…» Позднее в печати появились кое-какие мемуары друзей Гашека из богемной среды, и все поглотили воды забвения.
Что же помогло ему восстать из мертвых? Случайность, какие нередко бывают в искусстве и в жизни, но случайность исключительная. Имя этой случайности — Швейк.
Работа над романом
Однако вечер не слишком удался, видно было, что хозяин тяжело дышит и с трудом скрывает от других свое состояние. Он уже почти не может говорить. Извиняется и обещает, что к богоявлению ему станет лучше и тогда он устроит настоящий праздник.
На другой день Гашек почувствовал себя совсем плохо. Друзья, приходившие поздравить писателя с Новым годом, спешили откланяться, боясь его утомить. Началась рвота, и врач рекомендовал пить одно лишь молоко. Сосед, посетивший больного, вспоминает, что видел на столе бутылку шаратицкой минеральной воды и молоко. «Гром разрази первую корову, позволившую себя выдоить», — сказал ему Гашек, улыбаясь через силу.
Утром наступил кризис. Гашек уже не выносил никого, кроме Шуры. Срочно вызвали врача. Больной сильно ослаб. Доктор Новак распорядился, чтобы ему давали мед и кашу из детской питательной муки, но пациент не мог проглотить даже каши с медом. Только к вечеру он разрешил принести сверху постель, а до тех пор все еще лежал на придвинутом к окну пружинном матрасе.
Настала критическая ночь. Гашек лежит в агонии, за дверью нервно расхаживает по кухне врач, Шура плачет. На скамье у печи сидит подавленный молодой писарь. Время от времени кто-нибудь из них заглядывает в комнату. Гашек хрипит, дышит все тяжелее. Доктор посоветовал известить родных.
Больной то приходит в себя, то вновь впадает в беспамятство. А в минуты, когда к нему возвращается сознание, плачет. Рассказывают, что ночью он попросил глоток коньяку. Доктор Новак не разрешил и подал ему стакан молока. «Вы меня надуваете», — сказал с упреком Гашек. Согласно позднейшим версиям на смертном одре он оставался бодр и насмешлив, острил, как Швейк. Веселился, когда ему ставили клистир, и подшучивал над смертью. Все это лишь безвкусные выдумки.
Неожиданно хриплое дыхание больного прервалось.
В полицейском протоколе доктор Новак сообщает:
«Я лечил Ярослава Гашека в течение последних четырех недель. За день до смерти меня вызвали к нему в 11 часов утра, и я обнаружил, что сердце его отказывает. Я был у него несколько раз и провел там всю ночь. Гашек лежал, ночью он встал и хотел написать завещание. Сел к столу и взял в руку перо. Видя, что ему будет тяжело писать, я предложил, что напишу за него. Он диктовал мне, а я писал завещание под его диктовку, при этом присутствовали также Терезия Шпинарова и Мария Влчкова. Потом я прочел завещание, Ярослав Гашек еще раз перечитал его и исправил две ошибки.
Затем он подписал завещание, я и обе указанные женщины поставили свои подписи как свидетели. Ярослав Гашек был трезв и в полном рассудке. В пять часов утра я пошел домой и разбудил старосту Райдля. Когда около 8 часов утра я опять пришел к Гашеку, он уже был без сознания, и староста в моем присутствии подписал завещание».
В свидетельстве о смерти, подписанном доктором Но-ваком, значится: Pneumonia, lat. paralysis cordis.[124] В качестве причины смерти указан паралич сердца.
На большом рабочем столе в нижней комнате остался лежать простой синий конверт со штампом «Ярослав Гашек, писатель, Липница над Сазавой» и адресом: «Пану Ольдржиху Шикиржу, Липница». На обороте конверта рукой Гашека нечетко набросаны карандашом черновики двух писем, запечатлевших, чем в последние мгновения жизни была занята его мысль.
Первое письмо адресовано в окружной школьный комитет: «Во время медицинского осмотра окружн. врач пан доктор Рессль в Ледчи обнаружил у меня комбинированное заболевание сердца, нервов и легких. Мой лечащий врач доктор Л. Новак также подтвердил, что я буду неспособен заниматься какими бы то ни было делами по крайней мере еще три месяца. Оба рекомендуют безотлагательное пребывание в теплом климате. И в интересах своего здоровья я предполагаю внять их советам.
Учитывая мою неспособность выполнять возложенные на меня обязанности, прошу окружной школьный комитет подыскать мне на этот период заместителя, дабы интересы школы не пострадали».
Итак, Ярослав Гашек просил в этом письме освободить его от обязанностей общественного школьного попечителя, которые, очевидно, добросовестно выполнял.
Другое письмо адресовано окружной политической управе в Ледчи и гласит: «Нижеподписавшийся настоятельно просит соблаговолить выдать ему документы, необходимые для пребывания в Испании, (Barselona, Calle Rosellos) для улучшения состояния здоровья согласно настоятельным советам лечащего врача доктора Новака и доктора Рессля, окружного врача. Предполагаю жить у моего свояка А. Бейчека в Барселоне, где мне будет предоставлен соответствующий домашний и медицинский уход, и надеюсь, что мягкий климат позволит мне до истечения трех месяцев вернуться выздоровевшим. Путь следования — через Германию и Францию.
Выражаю надежду, что окружная политическая управа не будет препятствовать скорейшему удовлетворению моей просьбы, дабы я имел возможность скорее покинуть суровый, губительный для меня климат».
Никакого свояка в Барселоне у Гашека, разумеется, не было. Речь шла скорее всего о ком-то из бывших анархистов, которые нередко находили прибежище в Испании. Скорее всего тут имели место литературные ассоциации. По словам Лонгена, Гашек хотел написать пьесу по мотивам одного классического испанского произведения, якобы присланного ему из Барселоны знакомым художником. Героем ее он предполагал сделать нищенствующего монаха, тайного агента инквизиции, для виду подвергнутого пыткам. Но комедии, которая могла бы пролить какой-то свет на эту загадку, Гашек так и не написал.
Инстинкт перелетных птиц, всю жизнь не дававший Гашеку покоя, уже не мог увлечь его вдаль. Бродяжья мечта о собственном домашнем очаге осуществилась лишь отчасти. А попытка спастись с помощью авантюрной поездки на юг, в теплые края, осталась на бумаге.
Не был дописан и «Швейк». Возможно, Гашек закончил бы свое произведение, если бы больше заботился о здоровье, изменил образ жизни. Но тогда это, вероятно, был бы уже не тот Гашек и, пожалуй, даже не тот «Швейк».
В канун Нового года, утром и после обеда, по свидетельству Климента Штепанека, Гашек диктует ему последний свой рассказ — юмореску о сборщике налога за убой свиней. Мы не знаем текста этого рассказа. Он тоже остался незавершенным.
Похороны готовились в спешке. Рано утром после тяжелой ночи на 3 января 1923 года Климент Штепанек, секретарь писателя, отправляется в городок Коханов — позвонить в Прагу и сообщить Богуславу Гашеку, что его брат умирает. Так и не добившись разговора с Прагой, Климент возвращается в Липницу и там узнает о смерти шефа. Он тотчас нанимает бричку и едет на станцию Окроуглицы, хочет поспеть к пражскому поезду. Но, едва миновав последние липницкие домишки, встречает Богуслава. Еще несколько дней назад, вечером 30 декабря, в Прагу с нарочным была послана телеграмма. Текст ее по какой-то случайности сохранился: «Богуславу Гашеку, банк „Славия“, Прага. Немедленно приезжай с Заплатилом. К приходу поезда будем ждать в Окроуглицах».
Штепанек сообщает Богуславу, что его брата уже нет в живых. Богуслав потрясен. Он останавливается в трактире «У чешской короны». Плачет. Плачет долго, по в маленький домик около замка так и не заходит. Говорит, что не в состоянии видеть брата мертвым. И вечерним поездом возвращается домой, пообещав перевезти гроб в Прагу и договориться о достойных похоронах в крематории.
На другой день Климент Штепанек извещает окружную управу в Гавличкове Броде о смерти чешского писателя-юмориста Ярослава Гашека. В свидетельстве о смерти записано: труп будет подвергнут кремации.
В домике близ замка царит смятение. Молодая вдова рыдает на кухне и варит грог для посетителей, которые вот-вот явятся выразить ей соболезнование. А Гашек все еще лежит на голом столе в своем бывшем кабинете. Около него вместо почетного караула неотлучно сидит художник Панушка с бутылкой коньяка и что-то набрасывает в альбоме. Это будет посмертный портрет друга. Панушка тоже приехал слишком поздно и живым его уже не застал.
Возникла странная ситуация, вызвавшая сумятицу и множество недоразумений. Казалось, у покойного нет близких родственников, о похоронах никто не заботился; молодому писарю поневоле пришлось действовать на собственный страх и риск. Он заказал у столяра роскошный белый гроб. Однако друзья и знакомые советовали отказаться от услуг местного столяра-клерикала. Из соображений экономии был приглашен более дешевый столяр, но, пока он снял мерку и приступил к работе, подошел день похорон. Грубо сколоченный черный гроб был доставлен в последнюю минуту. Тщетно ждали каких-либо вестей от Богуслава, тот не откликался.
В полнейшем отчаянии вдова оплакивала покойного и свое безвыходное положение. Она оказалась совершенно без средств. Траурный обряд и гроб заказаны в долг. В день похорон приехала наконец жена издателя Сынека, которому последняя книга Ярослава Гашека принесла большой финансовый успех; но, по ее словам, муж не разрешил ей оплачивать расходы или хоть выдать что-нибудь в долг.
Всем распоряжался Климент Штепанек вместе с энергичным паном Заплатилом, другом семьи, срочно вызванным телеграммой. Втроем с учителем Марешем они направились в церковный приход. Местный священник Отакар Семерад считал Гашека неверующим и хоронить его на христианском кладбище категорически отказывался. Он настаивал, чтобы писателя погребли вне кладбища, за моргом — на месте, отведенном для самоубийц, но в конце концов поддался уговорам и похоронил его у дальней кладбищенской стены.
Рассказывают, что Семерад не любил Гашека из-за одной проделки. Тот-де как-то нанял в трактире старого шарманщика, который за десять крон два часа кряду играл под окном приходского священника. Но, судя по письму, присланному первой жене Гашека Ярмиле, пастор по-своему даже уважал покойного:
«С Вашим супругом паном Ярославом Гашеком я говорил дважды. В первый раз, как мне кажется, в июне 1922 года, когда я возвращался из деревенской школы, а он вышел мне навстречу из винного погребка здешнего еврея; Ваш супруг был сильно навеселе, просил снабдить его историческими источниками о прошлом местного замка, сказал, что хочет что-то о нем написать. Я охотно пообещал предоставить в его распоряжение все, что имеется в здешнем архиве. Позднее я слышал, будто он купил и отремонтировал дом. Я встречался с ним на площади, и он всякий раз вежливо здоровался. Затем, в конце ноября 1922 года, я посетил местный кинотеатр, он был там со своей русской. Сидели они как раз за моей спиной. В антракте я вышел покурить, а он подошел и пообещал навестить меня, хотя, мол, у нас с ним разное мировоззрение! Я понял, что он не католик, но охотно пригласил его, ибо подумал, что это ему нужно для его занятий. Увы, он уже не пришел… Насколько я могу судить, это был добрый человек, но во хмелю легко поддавался чужому влиянию».
Не разрешая похоронить покойного юмориста на католическом кладбище, священник заблуждался. Ведь официально со времени своего первого брака, т. е. с 1910 года, Гашек состоял в лоне католической церкви.
Могила Ярослава Гашека находится в правом углу маленького липницкого кладбища. На пригорке, у стены. Первоначально это был простой холмик, поросший травой. Такова якобы была воля самого писателя. Главная же причина излишней скромности, вероятно, отсутствие денег. Позднее на средства комитета по увековечению памяти Гашека и при участии наследников могилу облицевали массивными плитами из посазавского гранита. Памятник в виде раскрытой книги украшала позолоченная надпись: «Ты, Австрия, наверно, никогда к паденью не была так близко и никогда еще не вызывала такого гнева и таких проклятий». (Это цитата из одного забытого стихотворения Гашека времен пребывания в России.)
Спустя годы случай сыграл злую шутку над памятником писателя: надпись как «несоответствующая» была уничтожена. Осталось только: Ярослав Гашек — звездочка — 30. 4. 1883 — крестик — 3. 1. 1923.
Немые позолоченные буквы и цифры. А во времена юбилейных торжеств — свежие венки.
Гашек не раз сбивал своих друзей с толку всякого рода выдумками.
Сразу после окончания войны в газетах появилось сообщение, что он убит пьяными матросами в одесском портовом кабаке. Вскоре получила распространение другая версия: будто его расстреляли в России разъяренные легионеры. Пережившего многократную «смерть» юмориста стали считать бессмертным. «Прославленнейшие мистификаторы (…) — жалкие дилетанты в сравнении с гениальностью, которую проявил Ярослав Гашек, — писал в 1919 году журналист Эдуард Басс. — Уже много лет тому назад, во времена македонского восстания, он распространил о себе слух, будто пал в сражении на горе Гарван. Сегодня имя Гашека опять не сходит с газетных полос. По какому праву этот покойник водит нас за нос?»
Сообщение о подлинной смерти популярного юмориста в послепраздничной атмосфере первых дней нового, 1923 года осталось совершенно незамеченным. Друзья считали, что это всего лишь новая шутка, мол, опять Гашек вздумал дурачить публику. И никто не спешил на похороны. Известие, разлетевшееся в день смерти писателя по пражским редакциям, лишь на другой день появилось в утреннем выпуске «Трибуны», и то со знаком вопроса. Несмотря на предостережения опытных коллег, молодой сотрудник этой газеты Михал Мареш на всякий случай отправился в Липницу. К своему удивлению, он убедился, что на сей раз это вовсе не вымысел. Мареш посетил домик близ замка, выслушал некоторые подробности и поспешил уехать, чтобы написать о Гашеке первый некролог. На следующий день в пражской прессе были опубликованы немногочисленные сообщения, заметки и даже краткие, в несколько строк, воспоминания.
Однако покойный писатель недолго занимал Прагу. «Это был огромный талант, — заявляли снобы, завсегдатаи ресторанов и кафе, — он мог бы написать великое произведение, если бы не его беспорядочный образ жизни…» Позднее в печати появились кое-какие мемуары друзей Гашека из богемной среды, и все поглотили воды забвения.
Что же помогло ему восстать из мертвых? Случайность, какие нередко бывают в искусстве и в жизни, но случайность исключительная. Имя этой случайности — Швейк.
Работа над романом
На особое место образа Швейка в творчестве Гашека обратил внимание Франтишек Лангер:
«В своих небольших юморесках Гашек всегда стереотипно ставил на одну и ту же карту — на интересную сюжетную находку, И поэтому он целиком отдавался
поискам новых и новых сюжетов, а все остальное — стиль, художественную шлифовку — преспокойно приносил в жертву этому девизу. Так, он без сожаления распростился с рядом великолепных персонажей — о вором Шейбой, с владельцем блошиного цирка Местеком, которые прямо-таки взывали, чтобы писатель представил их в разных ситуациях, сделал сквозными героями целого беллетристического цикла. Швейк — единственное исключение. Это персонаж, к которому автор постоянно возвращается и притом в ключевые моменты своей жизни».
И в Липнице Гашек как будто не изменил отношения к литературному творчеству. Он постоянно стремится найти повод для импровизации, литературному труду предпочитает веселую забаву. Однако Швейк все больше поглощает его творческие силы. Несмотря на постоянные помехи, роман пишется достаточно быстро. Есть основания предположить, что в Праге Гашек закончил первую часть и в новой обстановке начинает работать примерно с половины сентября. В открытке, посланной советнику Швецу 16 января 1922 года, он сообщает, что как раз приступил к третьей части. А если учесть, что не менее подели после нового года он провел в Праге (согласно свидетельству Лонгена), то на вторую часть в 15 печатных листов остаются всего три с половиной месяца, то есть округленно — по неделе на печатный лист. Добавим, к этому рассказы, которые он посылал в количестве примерно двух за неделю, неупорядоченный образ жизни, гулянья, торжества, праздники — и мы поймем, что речь идет о достойной уважения работоспособности.
На исходе зимы 1921 года автор «Швейка» ошпарил руку и, поскольку писать ему было трудно, предложил должность своего секретаря двадцатипятилетнему безработному пареньку, сыну липницкого полицейского. Они договорились, что будут работать ежедневно с 9 до 12 утром и с 3 до 5 после обеда. Жалованье (400 крон в месяц) секретарь должен был получать независимо от того, был ли он занят в свои часы. Сверхурочная работа оплачивалась по истечепии месяца.
О первых днях своего секретарства Штепанек рассказывает:
«На следующий день я пришел точно, как было условлено, в девять часов. Гашек спал. А поскольку спала я пани Шура, я к ним вообще не мог попасть. Когда я постучал в дверь, Гашек проснулся и, узнав, что это я, крикнул, чтобы я пришел через час. Что ж, явился я через час, и снова повторилось то же самое. Гашек кричал из постели: „Господи, я спать хочу. Прошу вас, придите через час, а еще лучше — после обеда!“
Подобное счастье — отправиться на работу и вернуться, так и не поработав, — мне выпадало довольно часто. Иной раз Гашек действительно вставал через час, порой — через два, а то, бывало, не поднимается с постели и после обеда, а когда встанет — много мы с ним все равно написать не успеваем. Я старался изучить натуру Гашека, чтобы в наиболее подходящий момент нет-нет да и напомнить о работе, но он редко когда поддавался на уговоры. Большей частью все зависело от его настроения.
Подчас он диктовал мне в зале трактира «У Инвальда», а сам тем временем о чем-то спорил с кем-нибудь из посетителей. В таких случаях мне приходилось не раз переспрашивать одну и ту же фразу. Или он сидел в обществе академического художника Панушки, советника юстиции Швеца из Пршибрама и двух местных учителей Шикиржа и Мареша (последний учил пани Шуру чешскому языку), живо с ними беседовал и как бы между делом диктовал. Однажды мы пошли взглянуть, как продвигается ремонт домика, который он купил себе весной, но оттуда я неожиданно должен был срочно возвращаться за письменными принадлежностями и бумагой, а потом усесться на пороге и писать на перевернутом ящике, в то время как тут же, поблизости, работали каменщики.
Как я уже упоминал, в первый раз я пришел к Гашеку утром, и притом напрасно — Гашек отсыпался. Когда я вернулся после обеда, он уже сидел за столом, ждал меня и со смехом сказал: «Ну и задали мы тебе утром перцу, а?»
Пани Шура должна была без промедления принести от Инвальда чай и налить нам сливовицы. Мы не спеша готовились к работе. Я заранее предвкушал удовольствие от новой главы «Швейка», хотелось узнать, как Гашек сочиняет, есть ли у него какие-нибудь заметки, которыми он пользуется при создании романа. Но в тот день я так этого и не узнал.
«Швейку мы сегодня еще дадим поспать, напишем что-нибудь коротенькое», — сказал Гашек к великому моему разочарованию.
Мы поговорили о всякой всячине, тем временем я приготовил бумагу, перо и чернила, тут Гашек встал, заложив руки за спину, принялся ходить по небольшому свободному пространству комнаты и произнес: «Итак, начинаем! Заглавие пока не пишите, оставьте для него место, придумаем, когда все будет готово, — сначала посмотрим, о чем пойдет речь!»
Значит, не только я, но и сам Гашек, видимо, еще не знал, о чем пойдет речь. Но стоило ему закурить сигарету, как он уже вошел в темп, и я попотел-таки, чтобы не отстать от него. Это было мое секретарское крещение, поначалу я еще не набил руку, но за два часа мы все же справились.
Так была написана юмореска «Взаимные отношения между родителями и детьми», впервые напечатанная в сборнике рассказов Гашека «Мирная конференция и другие юморески».
Диктуя, Гашек попеременно то прохаживался, то сидел, иной раз усмехался, порой даже посмеивался, а когда продиктовал мне последнюю фразу, принялся искренне хохотать над тем, как ловко он отправил учителя гимназии Штольбу, главного персонажа юморески, на новое место службы, в тогдашнюю Подкарпатскую Русь[125].
Рукопись я должен был тут же положить в конверт (при этом Гашек на нее даже не взглянул) и послать поэту Опоченскому, который готовил к изданию книгу рассказов «Мирная конференция».
Потом Гашек попросил меня написать письмо и несколько открыток брату и знакомым. Тем мой первый рабочий день и кончился.
На другой день мы начали с самого утра и сразу со «Швейка»; Гашек дал мне до половины исписанную четвертушку бумаги. Я спросил, где остальная рукопись, он только рассмеялся: «Издатель не может дождаться, все требует от меня новых страниц, вот я и посылаю, что успею написать за день. А себе оставляю последнюю четвертушку, чтобы знать, на чем остановился».
Мне по-прежнему хотелось увидеть заметки Гашека, но ничего сколько-нибудь внушительного я не обнаружил. Это был обыкновенный отрывной блокнот, на первой страничке — какая-то мазня, а следующие — вообще чистые. Начав диктовать, Гашек даже не притронулся к этому блокноту. За все время ни разу никуда не заглянул, из чего я заключил, что мазня и иероглифы в блокноте не имели к «Швейку» никакого отношения. Но порой он все же разворачивал карту, это бывало в те моменты, когда нужно было точно определить местонахождение Швейка, особенно в период следования его маршевой роты из Венгрии на русский фронт.
Гашек снова расхаживал или присаживался и диктовал. Иногда закуривал сигарету и, позвав пани Шуру, в распоряжении которой были ликеры, просил налить стопочку. При этом возникала обычная перепалка. Пани Шура утверждала, что Ярославчик и так выпил слишком много. Уступала она, лишь добившись обещания, что эта стопка будет в самом деле последней.
В тот день мы написали примерно восемь страниц «Швейка». Гашек диктовал быстро, но делал большие перерывы, кроме того, нас задержало несколько пришедших во время работы гостей. Исписанные листки мы вечером отсылали в Прагу издателю Сынеку, оставляли только четвертушку с последней фразой.
Случалось, на такой страничке было не больше двух-трех строчек из монолога Швейка, но на следующий день Гашек свободно продолжал диктовать.
Иной раз он вдруг останавливался на полуслове и принимался громко хохотать. Обычно это происходило, когда Швейк начинал разглагольствовать, или Балоун выказывал свой аппетит, или поручик Дуб кричал: «Вы — бездельники, вы меня еще не знаете, но вы меня еще узнаете». Сапер Водичка тоже был его любимой фигурой».
Стиль импровизации, знакомый нам по «Истории партии умеренного прогресса», повлиял и на характер центрального произведения Гашека. Из этой записи Штепанека мы узнаём, насколько мизерны были предварительные заметки и материалы, которыми автор пользовался во время работы. Сохранились листки с какими-то пометками, а также старые австрийские календари, присланные по просьбе Гашека из Праги издателем Сынеком. Остальные цитаты и документы, армейские депеши, приказы, директивы, составляющие фактографический пласт романа и придающие ему характер подлинного свидетельства эпохи, писатель приводил по памяти. Память у Гашека была действительно феноменальная. Благодаря ей он сочетал в процессе творчества журналистскую конкретность и оперативность с художественной выразительностью и непосредственностью.
Великолепная память позволяла Гашеку воспроизводить факты и детали в самый нужный момент и в самом подходящем контексте. Об этом рассказывает Лонген:
«Сверхъестественная память помогала Гашеку в нужную минуту использовать все свои знания и весь свой опыт, точно он наудачу извлекал эти богатства из какой-то неисчерпаемой кладовой. Для многих людей его поколения оставалось загадкой, когда он, собственно, находил время читать и пополнять образование, если постоянно шатался по трактирам и бродяжничал. И все же Гашек читал. Доставал книгу и быстро ее прочитывал. Он глотал страницу за страницей и помнил все…
Гашек был бездонным кладезем неожиданных идей, шуток, редких оборотов речи и творил с поразительной легкостью, полагаясь на фантастическую память. Он помнил каждое хоть раз услышанное слово, и ничто не замедляло темпа его работы. Он крепко держал в руках нить комедийного действия. Если начинал новый диалог, точно знал, какой остротой его завершит. Любой персонаж был им продуман до мельчайших подробностей.
Как только в голове Гашека созревала новая идея, он подходил к моему столу и, диктуя, играл роль того лица, чьи слова я в то время записывал. Он жестикулировал, топал ногой, кричал, ухмылялся или делал серьезное лицо в зависимости от содержания диалогов и характера персонажей. Эти театральные сцены бывали так же причудливо-гротескны, как сам Гашек. А когда ему удавалась острота, он смеялся тихо, словно бы захлебываясь смехом, и прохаживался, держа руки в карманах или заложив их за спину, лукаво щурясь на меня и с нетерпением ожидая воздействия своих слов».
Литературные картины и образы Гашек рисовал легко и непосредственно, словно извлекал их прямо из жизни. Написанные им страницы производят впечатление эскизности и недоработанности: смысл многих эпизодов как бы нуждается в дорисовке, сюжетном контексте. Эта импровизационная небрежность и естественность была проявлением своеобразной художественной формы, фактором многозначной швейковской комичности. Лонген обращает внимание на связь необычного подхода Гашека к творческому труду с его обостренной, детской любознательностью, которая сказывалась и в общении с людьми, и в повседневной жизни. Он подметил эту гашековскую черту во время одного из визитов к соседям: «У пивовара нам пришлось сидеть долго, пока Гашек переговорил обо всех знакомых из Липницы и окрестных сел, обо всех местных событиях и делах. Его интересовала каждая мелочь, каждая незначительная деталь. Он был точно любопытная квочка, готовая сунуть клюв в любую щель, пока не набьет зоб до отказу».
«В своих небольших юморесках Гашек всегда стереотипно ставил на одну и ту же карту — на интересную сюжетную находку, И поэтому он целиком отдавался
поискам новых и новых сюжетов, а все остальное — стиль, художественную шлифовку — преспокойно приносил в жертву этому девизу. Так, он без сожаления распростился с рядом великолепных персонажей — о вором Шейбой, с владельцем блошиного цирка Местеком, которые прямо-таки взывали, чтобы писатель представил их в разных ситуациях, сделал сквозными героями целого беллетристического цикла. Швейк — единственное исключение. Это персонаж, к которому автор постоянно возвращается и притом в ключевые моменты своей жизни».
И в Липнице Гашек как будто не изменил отношения к литературному творчеству. Он постоянно стремится найти повод для импровизации, литературному труду предпочитает веселую забаву. Однако Швейк все больше поглощает его творческие силы. Несмотря на постоянные помехи, роман пишется достаточно быстро. Есть основания предположить, что в Праге Гашек закончил первую часть и в новой обстановке начинает работать примерно с половины сентября. В открытке, посланной советнику Швецу 16 января 1922 года, он сообщает, что как раз приступил к третьей части. А если учесть, что не менее подели после нового года он провел в Праге (согласно свидетельству Лонгена), то на вторую часть в 15 печатных листов остаются всего три с половиной месяца, то есть округленно — по неделе на печатный лист. Добавим, к этому рассказы, которые он посылал в количестве примерно двух за неделю, неупорядоченный образ жизни, гулянья, торжества, праздники — и мы поймем, что речь идет о достойной уважения работоспособности.
На исходе зимы 1921 года автор «Швейка» ошпарил руку и, поскольку писать ему было трудно, предложил должность своего секретаря двадцатипятилетнему безработному пареньку, сыну липницкого полицейского. Они договорились, что будут работать ежедневно с 9 до 12 утром и с 3 до 5 после обеда. Жалованье (400 крон в месяц) секретарь должен был получать независимо от того, был ли он занят в свои часы. Сверхурочная работа оплачивалась по истечепии месяца.
О первых днях своего секретарства Штепанек рассказывает:
«На следующий день я пришел точно, как было условлено, в девять часов. Гашек спал. А поскольку спала я пани Шура, я к ним вообще не мог попасть. Когда я постучал в дверь, Гашек проснулся и, узнав, что это я, крикнул, чтобы я пришел через час. Что ж, явился я через час, и снова повторилось то же самое. Гашек кричал из постели: „Господи, я спать хочу. Прошу вас, придите через час, а еще лучше — после обеда!“
Подобное счастье — отправиться на работу и вернуться, так и не поработав, — мне выпадало довольно часто. Иной раз Гашек действительно вставал через час, порой — через два, а то, бывало, не поднимается с постели и после обеда, а когда встанет — много мы с ним все равно написать не успеваем. Я старался изучить натуру Гашека, чтобы в наиболее подходящий момент нет-нет да и напомнить о работе, но он редко когда поддавался на уговоры. Большей частью все зависело от его настроения.
Подчас он диктовал мне в зале трактира «У Инвальда», а сам тем временем о чем-то спорил с кем-нибудь из посетителей. В таких случаях мне приходилось не раз переспрашивать одну и ту же фразу. Или он сидел в обществе академического художника Панушки, советника юстиции Швеца из Пршибрама и двух местных учителей Шикиржа и Мареша (последний учил пани Шуру чешскому языку), живо с ними беседовал и как бы между делом диктовал. Однажды мы пошли взглянуть, как продвигается ремонт домика, который он купил себе весной, но оттуда я неожиданно должен был срочно возвращаться за письменными принадлежностями и бумагой, а потом усесться на пороге и писать на перевернутом ящике, в то время как тут же, поблизости, работали каменщики.
Как я уже упоминал, в первый раз я пришел к Гашеку утром, и притом напрасно — Гашек отсыпался. Когда я вернулся после обеда, он уже сидел за столом, ждал меня и со смехом сказал: «Ну и задали мы тебе утром перцу, а?»
Пани Шура должна была без промедления принести от Инвальда чай и налить нам сливовицы. Мы не спеша готовились к работе. Я заранее предвкушал удовольствие от новой главы «Швейка», хотелось узнать, как Гашек сочиняет, есть ли у него какие-нибудь заметки, которыми он пользуется при создании романа. Но в тот день я так этого и не узнал.
«Швейку мы сегодня еще дадим поспать, напишем что-нибудь коротенькое», — сказал Гашек к великому моему разочарованию.
Мы поговорили о всякой всячине, тем временем я приготовил бумагу, перо и чернила, тут Гашек встал, заложив руки за спину, принялся ходить по небольшому свободному пространству комнаты и произнес: «Итак, начинаем! Заглавие пока не пишите, оставьте для него место, придумаем, когда все будет готово, — сначала посмотрим, о чем пойдет речь!»
Значит, не только я, но и сам Гашек, видимо, еще не знал, о чем пойдет речь. Но стоило ему закурить сигарету, как он уже вошел в темп, и я попотел-таки, чтобы не отстать от него. Это было мое секретарское крещение, поначалу я еще не набил руку, но за два часа мы все же справились.
Так была написана юмореска «Взаимные отношения между родителями и детьми», впервые напечатанная в сборнике рассказов Гашека «Мирная конференция и другие юморески».
Диктуя, Гашек попеременно то прохаживался, то сидел, иной раз усмехался, порой даже посмеивался, а когда продиктовал мне последнюю фразу, принялся искренне хохотать над тем, как ловко он отправил учителя гимназии Штольбу, главного персонажа юморески, на новое место службы, в тогдашнюю Подкарпатскую Русь[125].
Рукопись я должен был тут же положить в конверт (при этом Гашек на нее даже не взглянул) и послать поэту Опоченскому, который готовил к изданию книгу рассказов «Мирная конференция».
Потом Гашек попросил меня написать письмо и несколько открыток брату и знакомым. Тем мой первый рабочий день и кончился.
На другой день мы начали с самого утра и сразу со «Швейка»; Гашек дал мне до половины исписанную четвертушку бумаги. Я спросил, где остальная рукопись, он только рассмеялся: «Издатель не может дождаться, все требует от меня новых страниц, вот я и посылаю, что успею написать за день. А себе оставляю последнюю четвертушку, чтобы знать, на чем остановился».
Мне по-прежнему хотелось увидеть заметки Гашека, но ничего сколько-нибудь внушительного я не обнаружил. Это был обыкновенный отрывной блокнот, на первой страничке — какая-то мазня, а следующие — вообще чистые. Начав диктовать, Гашек даже не притронулся к этому блокноту. За все время ни разу никуда не заглянул, из чего я заключил, что мазня и иероглифы в блокноте не имели к «Швейку» никакого отношения. Но порой он все же разворачивал карту, это бывало в те моменты, когда нужно было точно определить местонахождение Швейка, особенно в период следования его маршевой роты из Венгрии на русский фронт.
Гашек снова расхаживал или присаживался и диктовал. Иногда закуривал сигарету и, позвав пани Шуру, в распоряжении которой были ликеры, просил налить стопочку. При этом возникала обычная перепалка. Пани Шура утверждала, что Ярославчик и так выпил слишком много. Уступала она, лишь добившись обещания, что эта стопка будет в самом деле последней.
В тот день мы написали примерно восемь страниц «Швейка». Гашек диктовал быстро, но делал большие перерывы, кроме того, нас задержало несколько пришедших во время работы гостей. Исписанные листки мы вечером отсылали в Прагу издателю Сынеку, оставляли только четвертушку с последней фразой.
Случалось, на такой страничке было не больше двух-трех строчек из монолога Швейка, но на следующий день Гашек свободно продолжал диктовать.
Иной раз он вдруг останавливался на полуслове и принимался громко хохотать. Обычно это происходило, когда Швейк начинал разглагольствовать, или Балоун выказывал свой аппетит, или поручик Дуб кричал: «Вы — бездельники, вы меня еще не знаете, но вы меня еще узнаете». Сапер Водичка тоже был его любимой фигурой».
Стиль импровизации, знакомый нам по «Истории партии умеренного прогресса», повлиял и на характер центрального произведения Гашека. Из этой записи Штепанека мы узнаём, насколько мизерны были предварительные заметки и материалы, которыми автор пользовался во время работы. Сохранились листки с какими-то пометками, а также старые австрийские календари, присланные по просьбе Гашека из Праги издателем Сынеком. Остальные цитаты и документы, армейские депеши, приказы, директивы, составляющие фактографический пласт романа и придающие ему характер подлинного свидетельства эпохи, писатель приводил по памяти. Память у Гашека была действительно феноменальная. Благодаря ей он сочетал в процессе творчества журналистскую конкретность и оперативность с художественной выразительностью и непосредственностью.
Великолепная память позволяла Гашеку воспроизводить факты и детали в самый нужный момент и в самом подходящем контексте. Об этом рассказывает Лонген:
«Сверхъестественная память помогала Гашеку в нужную минуту использовать все свои знания и весь свой опыт, точно он наудачу извлекал эти богатства из какой-то неисчерпаемой кладовой. Для многих людей его поколения оставалось загадкой, когда он, собственно, находил время читать и пополнять образование, если постоянно шатался по трактирам и бродяжничал. И все же Гашек читал. Доставал книгу и быстро ее прочитывал. Он глотал страницу за страницей и помнил все…
Гашек был бездонным кладезем неожиданных идей, шуток, редких оборотов речи и творил с поразительной легкостью, полагаясь на фантастическую память. Он помнил каждое хоть раз услышанное слово, и ничто не замедляло темпа его работы. Он крепко держал в руках нить комедийного действия. Если начинал новый диалог, точно знал, какой остротой его завершит. Любой персонаж был им продуман до мельчайших подробностей.
Как только в голове Гашека созревала новая идея, он подходил к моему столу и, диктуя, играл роль того лица, чьи слова я в то время записывал. Он жестикулировал, топал ногой, кричал, ухмылялся или делал серьезное лицо в зависимости от содержания диалогов и характера персонажей. Эти театральные сцены бывали так же причудливо-гротескны, как сам Гашек. А когда ему удавалась острота, он смеялся тихо, словно бы захлебываясь смехом, и прохаживался, держа руки в карманах или заложив их за спину, лукаво щурясь на меня и с нетерпением ожидая воздействия своих слов».
Литературные картины и образы Гашек рисовал легко и непосредственно, словно извлекал их прямо из жизни. Написанные им страницы производят впечатление эскизности и недоработанности: смысл многих эпизодов как бы нуждается в дорисовке, сюжетном контексте. Эта импровизационная небрежность и естественность была проявлением своеобразной художественной формы, фактором многозначной швейковской комичности. Лонген обращает внимание на связь необычного подхода Гашека к творческому труду с его обостренной, детской любознательностью, которая сказывалась и в общении с людьми, и в повседневной жизни. Он подметил эту гашековскую черту во время одного из визитов к соседям: «У пивовара нам пришлось сидеть долго, пока Гашек переговорил обо всех знакомых из Липницы и окрестных сел, обо всех местных событиях и делах. Его интересовала каждая мелочь, каждая незначительная деталь. Он был точно любопытная квочка, готовая сунуть клюв в любую щель, пока не набьет зоб до отказу».