— Не говори о том, чего не понимаешь! — вскипела Лючия Санта. — Ты молода и глупа, но ты, видать, останешься глупой до самой старости. Боже, надели меня терпением! — Она одним глотком допила свое вино и устало вздохнула. — Я иду спать.
   Оставь дверь открытой для своего брата. И для моего мужа.
   — Не беспокойся за нашего красавчика Лоренцо, — прошипела Октавия. Она принялась покрывать ногти лаком. Мать с омерзением уставилась на ярко-красный лак.
   — Что еще там творится с Лоренцо? — спросила она. — Его работа кончается в полночь. Почему бы ему не вернуться домой? Все девушки уже разошлись по домам, не считая этих ирландских шлюх с Девятой авеню. Хвала Иисусу Христу, он губит только хороших, достойных итальянок, — добавила она с насмешливым пылом. В ее улыбке присутствовала гордость за сына.
   — Ларри может остаться у Ле Чинглата, — холодно сообщила Октавия. — Сам мистер Ле Чинглата снова угодил в тюрьму.
   Матери не надо было ничего объяснять. Семейство Ле Чинглата изготовляло собственное вино и продавало его у себя на дому в розлив. Короче говоря, они были самогонщиками, нарушителями запрета на торговлю спиртным. Только на прошлой неделе синьора Ле Чинглата прислала Лючии Санте три большие фляги — вроде бы в благодарность за то, что Лоренцо помог разгрузить тележку с виноградом. Кроме того, она была одной из трех девушек, которых обвенчали по доверенности много лет назад в Италии, — самой скромной и застенчивой из них.
   Что ж, ничего не поделаешь… Мать пожала плечами и удалилась в спальню.
   Прежде чем лечь, она зашла в гостиную и накрыла троих сыновей простыней. Потом она выглянула в открытое окно, на темную Десятую авеню, которую все еще мерил шагами ее супруг.
   — Фрэнк, уже поздно! — тихонько позвала она, однако он не поднял головы, не увидел ни ее, ни неба.
   Наконец она улеглась. Но ей никак не удавалось уснуть, потому что ей казалось, что, бодрствуя, она каким-то образом держит под контролем действия мужа и сына. Ей было беспокойно, ей совсем не нравилось, что она не может заставить их покинуть мир, вернуться домой спать тогда, когда спит она.
   Она протянула руку. Малютка неслышно спала у самой стенки.
   — Октавия! — позвала она. — Иди спать, уже совсем поздно. Тебе завтра на работу.
   В действительности все дело в том, что она не может спать, пока в доме хоть кто-то бодрствует. Непокоренная дочь прошла через спальню, не проронив ни словечка.
   В душной темноте летней ночи, прислушиваясь к дыханию спящих детей, Лючия Санта задумалась о своей жизни. Выйдя во второй раз замуж, она заставила горевать своих первых отпрысков. Она знала, что Октавия винит ее за то, что она не убивалась по погибшему как полагается. Разве можно объяснить молоденькой дочери, девственнице, что ее отец, муж, с которым ты делила ложе, с кем ты приготовилась прожить остаток жизни, на самом деле не вызывал у нее большой привязанности?
   Он был главой семьи, но ему недоставало предусмотрительности, ему было свойственно воистину преступное отсутствие заботы о семье; он был не против всю жизнь ютиться в трущобах, в нескольких кварталах от доков, где трудился. О, немало слез пролила она из-за него! Он не отказывался выделять деньги на еду, однако все остальное, что могло бы превратиться в сбережения, тратил на вино и на карты с приятелями. Он ни разу не дал ей ни цента на ее собственные нужды. Он уже и так проявил верх щедрости, переправив Лючию Санту через океан, к себе в постель, побирушку, не имевшую даже белья!
   О какой еще щедрости могла идти речь? Одного подвига хватит на всю жизнь.
   Лючия Санта вспоминала все это со смутной досадой, зная, что это еще не вся правда. Дочь любила его. Он был красивым мужчиной. Он разгрызал своими белоснежными зубами семечки подсолнечника, и маленькая Октавия брала их у него изо рта, хотя брезговала такими же семечками, если их предлагала мать. Он тоже любил дочь.
   Правда проста: он был добрым, трудолюбивым, но невежественным, пристрастным к удовольствиям человеком. Она относилась к нему точно так же, как относятся миллионы женщин к своим непредусмотрительным мужьям. Доверять мужчинам распоряжение семейными деньгами, доверять им право принимать решения, определяющие судьбу детей? Безумие! Мужчины на это неспособны. Хуже того — они попросту несерьезный народ. Она уже вела борьбу, направленную на узурпацию его власти, как действуют все женщины, — но наступил тот страшный день, и он погиб.
   Конечно, она рыдала. О, как она рыдала! Горе усугублял ужас. Она горевала не столько по навечно оставившим ее губам, глазам, рукам, сколько по щиту, оберегавшему ее от враждебного мира; она выла по тому, кто приносил ее детям хлеб, по тому, кто выступал защитником существу, еще находившемуся у нее во чреве. Те вдовы, что рвут на себе волосы, царапают себе щеки, выкрикивают безумные проклятия, крушат все вокруг, а потом не снимают траура, чтобы ими мог любоваться весь мир, — нет, они не подлинные плакальщицы, ибо настоящее горе пронизано ужасом. Да, они лишились близкого человека. Но если ты любила, то полюбишь снова.
   Его смерть была смешной, даже гротескной. При разгрузке судна проломился высокий трап, похоронив в речном иле пять человек и сколько-то там тонн бананов. Человеческие останки смешались с банановой кожурой. Их так и не смогли поднять.
   Теперь она осмеливалась додумать грешную мысль до конца: он дал им больше своей смертью, чем давал при жизни. Сейчас, спустя много лет, она угрюмо усмехалась в темноте, удивляясь несмышлености, присущей молодости. Разве она могла позволить себе в молодости такие нечестивые мысли? А суд присудил каждому ребенку по тысяче долларов — даже Винсенту, еще не родившемуся, но уже слишком хорошо заметному чужому глазу. То были опекунские деньги — в этой мудрой Америке даже родителям не позволяют распоряжаться деньгами, принадлежащими детям. Сама она получила аж три тысячи долларов, о которых не догадывался никто на ее улице, не считая тетушки Лоуке и Октавии.
   Выходит, не вся жизнь пошла насмарку.
   Сейчас не только говорить, но и помыслить было страшно о тех несчастных месяцах, когда она вынашивала Винни. Ребенок, чей отец погиб до его рождения, — все равно, что дьявольское отродье. Даже сейчас ее не покидал суеверный страх; даже сейчас, спустя тринадцать лет, на ее глаза навернулись слезы. Она оплакивала себя прежнюю, она жалела своего не родившегося еще младенца, а не по-дурацки погибшего мужа. Об этом Октавия не могла знать, этого ей было не дано понять.
   А потом случилось нечто и вовсе постыдное: минул всего год после смерти первого мужа, всего полгода назад родился сын от этого мертвого мужа, а она — взрослая женщина! — впервые в жизни воспылала страстью к мужчине — тому, кому предстояло стать ее вторым мужем. Влюбилась!… Только это была не одухотворенная любовь девушки или святой, не чувство героини из романтической истории, о которой полезно было бы поведать молоденькой девушке. Нет, ее «любовь» означала разгоряченные тела, нестерпимое томление, горящие глаза и щеки.
   «Любить» — значило ощущать в себе его набухшую, пружинистую плоть. О, что за безумие, что за глупость для матери семейства! Хвала Иисусу Христу, теперь все это позади.
   Кто же тот, кто ее воспламенил? Фрэнку Корбо исполнилось к тому времени тридцать пять лет, но он никогда не был прежде женат. Он был худ, жилист, голубоглаз; считалось странным, что он дожил до таких лет холостяком; странной была также его молчаливость, его одинокая гордыня — разве не смешно, когда задирает нос человек, совершенно беспомощный перед обществом и судьбой? Соседки, искавшие вдове спутника жизни и кормильца для четырех голодных ртов, считали его способным на любую глупость, но все же представили его ей как самого подходящего кандидата. Он работал в утреннюю смену в железнодорожном депо, вторая же половина дня была у него свободна для ухаживаний.
   Скандала не предвиделось.
   Соседки, проявляя доброту, но одновременно заботясь и о собственном спокойствии, свели их, не сомневаясь, что из этого дела выйдет толк.
   Ухаживал он за ней как невинный юноша, чем она была несказанно удивлена. Фрэнку Корбо были знакомы только холодные, торопливые шлюхи; он ляжет в супружескую постель, сгорая от любви, с мальчишеской пылкостью. Он преследовал ее, мать троих детей, так, словно она — девушка, превращаясь в глазах окружающих в еще большее посмешище. Под вечер он приближался к ней, когда она сидела у крыльца, охраняя спящих или резвящихся детей. Иногда он ужинал с ними, но уходил еще до того, как наступала пора укладывать детей. Наконец настал день, когда он предложил Лючии Санте стать его женой.
   Она бросила на него лукавый взгляд, как на расшалившегося мальчишку. «Разве вам не будет стыдно рядом со мной, когда мой сын от предыдущего мужа все еще лежит в коляске?» — спросила она его.
   Ответом был тяжелый, злобный взгляд — тогда она увидела этот взгляд впервые. Он выдавил, что любит ее детей и ее. Даже если она не выйдет за него, он станет давать ей деньги на детей. Он хорошо зарабатывал на железной дороге и неизменно приносил детям мороженое и игрушки. Иногда он даже давал ей денег на одежду для детей. Она пыталась отказываться, но он рассердился и сказал: «Выходит, вы не хотите, чтобы мы были друзьями? Вы думаете, что я такой же, как остальные мужчины? Мне наплевать на деньги!» И с этими словами он принялся рвать в клочки грязные зеленые банкноты. Это зрелище почему-то вызвало у нее слезы. Она забрала у него деньги, и он никогда больше не делал ей подарков, так что через некоторое время ее охватило беспокойство, не слишком ли опрометчивым был ее отказ.
   Как— то весной, в воскресный день, Фрэнк Корбо явился по приглашению на обед -праздничную трапезу итальянской семьи. Он принес с собой галлон терпкого домашнего итальянского вина и коробку пирожных с кремом — gnole и soffiati. На нем была чистая рубашка, галстук, костюм со множеством пуговиц. Он сидел за столом, окруженный детьми; он стеснялся, был неуклюж, он робел куда больше, чем они.
   Спагетти были заправлены самым лучшим томатным соусом, который только умела делать Лючия Санта, тефтели имели форму идеальных шариков и были щедро приправлены перцем, чесноком и свежей петрушкой. На столе стояло также блюдо с темно-зелеными салатными листьями под оливковым маслом, красный уксус, грецкие орехи под вино. Над столом витал аромат зелени, чеснока, черного перца. Все наелись до отвала. Потом дети ушли играть на улицу. Лючии Санте следовало оставить их дома, чтобы избежать скандала, но она на все махнула рукой.
   Так солнечным днем, в залитой солнцем длинной квартире, принадлежащей железной дороге, загородившись от несмышленыша Винченцо подушкой, они скрепили свой союз на кушетке гостиной; мать при этом почти не обращала внимания на голоса детей, доносившиеся с улицы.
   О восторг, о вкус любви! После длительного воздержания распространившийся по гостиной звериный запах только возбуждал ее пыл, действовал на нее, как звонок, оповещающий о близком наслаждении. Даже сейчас, после стольких лет, память о том дне оставалась свежей. Уже в том любовном слиянии она взяла над ним верх.
   Этот угловатый, противопоставивший себя всему миру человек рыдал у нее на груди, и она поняла тогда, при быстро гаснущем солнечном свете, что он никогда за свои тридцать пять лет не ведал настоящей, нежной ласки. Вынести это оказалось выше его сил. Он слишком поздно познал любовь и запрезирал себя за слабость. Но, памятуя о том дне, она многое, хотя и не все, прощала ему; она заботилась о нем так, как никогда не заботилась о первом своем муже.
   Пока не родился его первый ребенок, все шло хорошо. Потом естественная любовь к Джино стала разъедать его, как рак, убивая любовь к жене, пасынкам и падчерице. С ними он сделался злым.
   Зато за первый год супружества, в любовной доверчивости, он рассказал ей все о своем итальянском детстве. Его отец был бедным арендатором.
   Франке часто голодал, еще чаще мерз, но главное, чего он никак не мог забыть, — это как родители заставляли его обуваться в обноски, которые были ему малы и уродовали ему ноги, грозя переломать кости, смешать их в кучу. Он показывал ей свои ноги, словно говоря: «Я от тебя ничего не скрываю; зачем тебе было выходить замуж за мужчину с такими ногами?»
   Она только смеялась в ответ. Но она забыла про смех, когда узнала, что он всегда покупает себе двадцатидолларовые туфли из замечательной коричневой кожи: так мог поступать только сумасшедший!
   Его родители были редкостными в Италии людьми — крестьянами-пьянчугами. Они заставляли его ишачить на ферме и кормить их. Когда же он влюбился в деревенскую девушку, они запретили ему вступать с ней в брак. Тогда он сбежал и неделю жил в лесу. Когда его нашли, он превратился почти что в животное. Он был совсем не в себе, и его поместили в психиатрическую лечебницу. Выйдя оттуда через несколько месяцев, он отказался возвращаться домой. Он эмигрировал в Америку и тут, попав в самый густонаселенный город мира, жил в полнейшем одиночестве.
   Теперь он следил за собой и больше никогда не болел. В одинокой жизни, заполненной тяжким трудом, он обрел покой. Пока он не попадал в душевную зависимость от другого человека, ему ничего не угрожало, как пребывающему в неподвижности предмету не страшны опасности, сопряженные с движением. Однако любовь, вернувшая его к жизни, снова заставила его взглянуть в лицо опасности, и, быть может, именно в тот день он осознал каким-то шестым, животным чувством, что проявил непростительную, роковую слабость.
   Теперь, спустя двенадцать лет, прожитых вместе, муж был с ней так же скрытен, как всю жизнь со всеми остальными людьми.
   Кто— то подошел к двери. Кто-то возится в кухне.
   Потом шаги в коридоре, на лестнице — и снова все стихло. По какой-то загадочной, ведомой ему одному причине муж снова вышел на улицу.
   Ночь. Ночь… Ей хочется, чтобы муж лежал рядом с ней в постели. Ей хочется, чтобы старший сын был сейчас дома. Ей хочется, чтобы все спали в мирной квартире, как в замке, вознесенном над землей на высоту четвертого этажа, надежно защищенные от мира камнем, бетоном, сталью. Ей хочется, чтобы все спали, спали в темноте, вдали от опасностей, чтобы она могла не нести больше караул и тоже погрузиться в забытье.
   Она вздохнула. Ей не дано отдохнуть. Завтра ей предстоит ссориться с Фрэнком из-за работы привратника, скандалить с Ле Чинглата, зашивать одежду детям, топить мыло для стирки. Она прислушалась к дыханию детей, спящих вокруг, — Лены на кровати рядышком, троих мальчиков в соседней комнате, Октавии, оставившей открытой дверь в свою спальню из-за духоты. Она присоединила свой вздох к еле слышной какофонии сна и тоже забылась.
   Октавия вытянулась на своей узенькой кроватке.
   Вместо ночной рубашки на ней была надета синтетическая комбинация. Комната была слишком мала, чтобы в ней поместилась какая-нибудь мебель, кроме стола и стула, зато имелась дверь, которую она могла при желании захлопнуть.
   Ей было слишком жарко, она была слишком молода, чтобы просто взять и заснуть. Поэтому она мечтала — мечтала о своем родном отце.
   О, как она его любила, как обозлилась на него, что он посмел погибнуть, не оставив ей никого, кого она могла бы любить! Под конец дня она всегда встречала его у крыльца, всегда целовала его в грязную щеку, заросшую такой твердой черной щетиной, что она ранила себе губы. Она тащила наверх его пустую корзинку для еды и иногда выклянчивала у него страшный клыкастый крюк портового грузчика.
   Потом, уже дома, она ставила перед ним тарелку для ужина, аккуратно клала рядом с тарелкой самую прямую вилку, самый наточенный нож, подставляла ему самую начищенную рюмку для вина, сверкающую, как алмаз. Она так суетилась, что уставшей за день Лючии Санте приходилось шлепком отгонять ее от стола, чтобы она не мешала подавать еду.
   Ларри, сидевший на своем высоком детском стульчике, никогда не вмешивался в этот ритуал.
   Даже сейчас, по прошествии стольких лет, дожидаясь прихода сна, она едва не зарыдала. Почему он не поостерегся? Она была готова упрекнуть его в тягчайшем грехе, уподобившись матери, которая частенько повторяла: «Он не заботился о семье. Он не заботился о деньгах. Он не позаботился и о собственной жизни. Он был беззаботен во всем».
   После смерти отца в их доме поселился этот тощий голубоглазый чужак с перекошенным лицом.
   Второй муж матери, отчим… Даже ребенком она никогда не любила его, недоверчиво принимала от него подарки, цепко держа Ларри за руку и прячась за спину матери, пока отчим, никогда не терявший терпения, не добирался до нее. Как-то раз он хотел ее приласкать, но она вся сжалась и увернулась от его руки, как зверек. Его любимым ребенком был Ларри — пока не начали появляться его собственные дети. По той же причине, что и ее, он никогда не любил Винсента — негодяй, ненавистный, ненавистный…
   Однако даже сейчас она не могла винить мать за то, что она второй раз вышла замуж, не могла ненавидеть ее за причиненное ею всем им горе. Она знала, почему мать вышла за этого злого человека.
   Она— то знала…
   То был один из самых ужасных моментов в жизни Лючии Санты; в горестях, преследовавших ее после смерти мужа, были повинны друзья, родственники, соседи. Все они в один голос убеждали Лючию Санту доверить заботу о только что родившемся малютке, Винсенте, богатой кузине Филомене, жившей в Нью-Джерси. Хотя бы ненадолго, пока мать не окрепнет. «Ты облагодетельствуешь эту бездетную пару. Ей, Филомене, можно доверять, она ведь твоя двоюродная сестра из Италии. Ребенку будет у нее хорошо. А потом богатый муженек Филомены наверняка согласится быть ребенку крестным отцом и обеспечить ему будущее». Как они щебетали, как жалели ее, какие нежности расточали: «Мы так тревожимся за тебя, Лючия Санта! Ты так исхудала! Ты еще не оправилась после родов. Ты все еще оплакиваешь любимого мужа, ты никак не можешь разделаться с адвокатами. Тебе необходим отдых. Займись-ка собой — для блага детей. Что будет с ними, если ты не выдержишь и умрешь?» К тому же они не скупились на угрозы: «Смотри, твои дети погибнут или попадут в приют. Их даже не смогут отправить назад к дедам и бабкам, в Италию. Побереги свою жизнь, единственную защиту для детей». И так снова и снова. Кроме того, ребенок вернется к ней уже через несколько месяцев — нет, уже через месяц, через несколько недель. Тут разве угадаешь? Филомена станет приезжать за ней по воскресеньям — ведь ее муженек разъезжает на «Форде»! Они отвезут ее в свой расчудесный домик в Джерси посмотреть на малютку Винченцо. Она будет у них почетной гостьей. Остальные двое детей смогут отдохнуть за городом, на свежем воздухе. Ла-ла-ла!
   Вот как было дело. Как она могла переспорить их всех, собственных детей, саму себя? Даже тетушка Лоуке кивала в знак согласия своей дряхлой головой.
   Одна лишь маленькая Октавия рыдала, повторяя как заведенная: «Они не вернут его нам». Все потешались над ней из-за ее страхов. Мать улыбалась, гладила Октавию по коротко остриженной черноволосой головке и уже сама стыдилась своей нерешительности.
   «Только на время, пока я не оправлюсь, — пообещала она дочери. — Потом Винченцо вернется домой».
   Совсем скоро мать уже недоумевала, как она умудрилась отдать ребенка. Конечно, отчаяние, охватившее ее при вести о смерти мужа, и грубость, с которой акушерка извлекала на свет Винченцо, совсем лишили ее сил. Однако мысленно она так и не смогла себя простить. Она так стыдилась своего поступка, так презирала саму себя, что потом, всякий раз, когда ей предстояло принять нелегкое решение, она вспоминала те дни, чтобы удостовериться, что больше не проявит малодушия.
   Итак, крошка Винсент пропал. Чужая Филомена явилась за ним днем, когда Октавия была в школе; когда же та прибежала домой, колыбель его была пуста.
   Она обливалась слезами, она голосила изо всех сил, и Лючии Санте пришлось отвесить ей пару сокрушительных пощечин — сначала левой рукой, потом правой, так, что у нее зазвенело в ушах, — приговаривая: «Вот теперь тебе есть из-за чего плакать».
   Да мать рада избавиться от ребенка! Октавия ненавидела ее. Какая же она бездушная, прямо как мачеха!
   А потом наступил страшный и одновременно прекрасный день, когда она снова полюбила мать, снова стала ей доверять. Частично она, несмотря на малолетство, сама была свидетельницей происходящему, частично узнала из бесчисленных пересказов — во всяком случае, теперь ей казалось, что она наблюдала происходящее от начала до конца. Еще бы не рассказывать о таком! Это сделалось семейной легендой, об этом взапуски болтали вечерами и обязательно вспоминали за рождественским столом, грызя грецкие орехи и запивая их вином.
   Волнения начались уже спустя неделю. Наступило первое воскресенье, а Филомена не появилась, а значит, не появился и автомобиль, на котором Лючия Санта могла бы отправиться в гости к сынишке.
   Филомена ограничилась телефонным звонком бакалейщику: уж на следующей неделе она непременно приедет, а пока, в знак благонамеренности, сожаления из-за неудачного стечения обстоятельств и примирения она переводит ей пять долларов.
   В то мрачное воскресенье Лючия Санта не видела белого света. Что посоветуют соседки этажом ниже?
   Те стали подбадривать ее, призывать не воображать разных глупостей. Однако она с каждым часом становилась все угрюмее.
   Ранним утром в понедельник она молвила Октавии:
   — Беги! Быстро на Тридцать первую стрит, за тетушкой Лоуке.
   — Я опоздаю в школу!… — заикнулась было Октавия.
   — Сегодня ты не пойдешь в свою расчудесную школу, — был ответ. Девочка расслышала в нем неприкрытую угрозу и пулей вылетела из дому.
   Явилась тетушка Лоуке — платок на голове, синий вязаный жакет до колен. Угостив ее церемониальным кофе, Лючия Санта заявила:
   — Тетушка Лоуке, я собираюсь к малышу. Пригляди за девчонкой и за Лоренцо, сделай такое одолжение. — Она помолчала. — Филомена вчера не приехала. Как ты считаешь, мне надо туда съездить?
   Многие годы после этого Лючия Санта утверждала, что, вздумай тетушка Лоуке отговорить ее, она бы в тот день никуда не поехала; теперь она на всю жизнь в долгу перед старухой за честный ответ. Тетушка Лоуке, качая дряхлой головой, как ведьма, охваченная нечаянным раскаянием, произнесла:
   — Я дала вам дурной совет, синьора. Люди болтают теперь много такого, что мне вовсе не нравится.
   Лючия Санта умоляла ее продолжать, но тетушка Лоуке не согласилась, сославшись на то, что слышит одни сплетни, которые не дело пересказывать взволнованной мамаше. Впрочем, кое-что наводит на размышления; обещание прислать пять долларов. Беднякам не следует доверять подобной благотворительности; лучше съездить самой, поглядеть и всех успокоить.
   Серым зимним утром мать отправилась к парому «Вихоукен» на Сорок второй стрит и впервые с тех пор, как приплыла из Италии, пересекла водную гладь. В Джерси, подойдя к автобусу, она ткнула водителю в нос клочок бумаги с адресом; потом она тащилась пешком много кварталов, пока какая-то добрая женщина не взяла ее за руку и не привела к самому дому Филомены.
   До чего хорош домик — но в нем обитает дьявол!
   У домика была заостренная крыша — в Италии она не видела ничего подобного; можно было подумать, что это игрушка, а не жилище взрослых людей. Домик был беленький, чистенький, с белыми ставенками и козырьком над крылечком. Лючией Сантой овладела робость. Столь зажиточные люди наверняка не станут водить за нос такую бедную женщину, как она. Мало ли по какой причине им не удалось выполнить обещание и приехать за ней в воскресенье?
   Помявшись, она заставила себя постучать по столбику крыльца. Потом она шагнула вперед и постучалась в дверь дома. Она стучала и стучала…
   Тишина вызывала у нее страх: неужели в доме никого нет? У Лючии Санты подкосились ноги. Потом в доме раздался детский плач, и ей стало стыдно собственных дичайших подозрений. Терпение! Детский плач превратился в испуганный крик. У нее помутилось в голове. Она толкнула дверь, промчалась через коридор, взлетела по лестнице; крики доносились из спальни.
   До чего же хорошенькой была эта комната! У Винченцо никогда уже не будет ничего подобного. Вся она была голубой: голубые занавески, голубая люлька, белая игрушечная лошадка на голубом столике.
   Красота красотой, но сынишка успел обмочиться, и некому было переодеть его, некому унять его испуганный крик.
   Лючия Санта схватила его на руки. Стоило ей ощутить в руках этот теплый живой комок, самой намочить руки и платье, увидеть сморщенное розовое личико и черные волосики на головке, как ее обуяла дикая, ни с чем не сравнимая радость. Только смерть разлучит ее с родным дитя! Она огляделась в немой ярости дикого зверя и поняла, что все здесь устроено надолго. Тогда она открыла шкаф и нашла одежду, чтобы переодеть младенца. Пока она возилась с ним, в комнату ворвалась Филомена.
   Вот это была драма так драма! Лючия Санта не преминула обвинить родственницу в бессердечии.
   Как она могла оставить ребенка одного?! Филомена гневно протестовала: она отлучилась всего на минутку, чтобы помочь мужу открыть лавку. Ее не было всего-то пятнадцать минут — какое там, всего десять! Что за злосчастное совпадение! Разве самой Лючии Санте не приходится то и дело оставлять ребенка одного? Бедняки не могут уделять детям должного внимания, даже если им этого очень хочется (Лючия Санта фыркнула, услыхав, что Филомена причисляет к беднякам и себя); им приходится позволять детям плакать вволю.