Однако для матери не существовало логики, она была ослеплена безысходной злобой, она не могла выразить переполняющих ее чувств. Ребенок надрывался один-одинешенек в доме, и его собственная плоть и кровь поспешила ему на выручку. Что бы он вообразил, если бы после стольких слез над ним склонилось чужое лицо? Но все эти блестящие доводы лишь пронеслись у нее в голове, вслух же Лючия Санта произнесла:
   — Нет, тут всякий бы сказал, что раз это не ваша кровиночка, вы преспокойно оставляете его одного.
   Идите в лавку помогать мужу. Я забираю ребенка домой.
   Филомена разбушевалась. Сразу вылезла наружу ее сварливость. Она закричала:
   — Как же наш договор? Как я появлюсь на глаза подругам, раз мне нельзя доверить вашего ребенка?
   А все, что я накупила, — выходит, это выброшенные деньги? — Потупив взор, она добавила:
   — Мы обе знали, что речь идет о большем.
   — О чем? О чем? — таращила глаза Лючия Санта.
   Вот когда все выплыло наружу! За кажущейся добротой крылся недобрый замысел. Соседушки во весь голос уверяли Филомену, что со временем безутешная вдова, вынужденная собственным трудом добывать пропитание для своих детей, перестанет предъявлять претензии на сына и позволит Филомене усыновить его. Они изворачивались, не называли вещи своими именами, но давали ей понять, что сама Лючия Санта уповает именно на такую счастливую развязку. Открытым текстом такое, ясное дело, не скажешь — нельзя же не принимать во внимание ранимость чувств. Однако ответом Лючии Санты был всего лишь оглушительный хохот.
   Тогда Филомена запела по-другому. Взгляните на новую одежду, на эту замечательную комнату!
   Ему предстоит остаться единственным ребенком в семье. У него будет все: счастливое детство, университет, карьера адвоката или врача, а то и профессорское звание. Лючия Санта не может и мечтать о таком будущем для сына. Кто она такая, если начистоту?
   У нее нет ни гроша. Она обречена до конца жизни колупаться в грязи…
   Лючия Санта слушала ее, обратившись в камень, ужасаясь каждому слову. Когда же Филомена сказала: «Вы же понимаете, я стала бы каждую неделю переводить вам деньги», мать отшатнулась и, прицелившись, как ядовитая змея, плюнула в лицо Филомене, хотя та была старше ее возрастом. Потом она, сжимая ребенка в руках, бросилась прочь из этого дома. Филомена преследовала ее, осыпая проклятиями.
   Так выглядело в рассказах завершение истории, неизменно сопровождавшееся смехом. Однако Октавия отлично помнила и то, о чем никогда не рассказывалось: возвращение матери домой с маленьким Винсентом на руках.
   Она вошла, дрожа от холода: спящий младенец был закутан в ее пальто. Ее обыкновенно бледное лицо было багровым от злости и отчаяния. Тетушка Лоуке сказала:
   — Входи. Кофе готов. Садись. Октавия, подай чашки.
   Малыш Винсент разревелся. Лючия Санта попыталась его успокоить, но он только все больше расходился. Мать, снедаемая угрызениями совести, сделала отчаянное движение, словно собираясь выбросить дитя, после чего сунула его тетушке Лоуке.
   Старуха стала ворковать с малышом своим надтреснутым голосом.
   Мать присела к кухонному столу, упала лицом на ладони. Когда вошла Октавия с чашками, она произнесла, не поднимая головы:
   — Вот девочка, знающая правду. Давай вместе посмеемся.
   Она стала гладить дочь по голове сведенными от ненависти пальцами, делая ей больно.
   — Слушай, так будут кричать в будущем и твои дети. Мы — звери. Звери!
   — А-а-а… — напевала тем временем тетушка Лоуке. — Кофе, горячий кофе… Успокойся же! — Но ребенок надрывался по-прежнему.
   Мать сидела неподвижно. Октавия видела, что страшная злость на весь свет, на судьбу лишила ее мать дара речи. Лючия Санта чернела от горя и, стараясь сдержать слезы, изо всех сил терла глаза.
   Тетушка Лоуке, боясь обращаться к матери, принялась журить дитя:
   — Ну, плачь, плачь! Вот прелесть! Тебе так легче, да? Что ж, ты имеешь на это право. Прекрасно, прекрасно! Громче!
   Но тут ребенок утих и разулыбался, глядя на беззубую, сморщенную физиономию, словно явившуюся к нему из незапамятных времен, из Зазеркалья.
   — Так быстро кончились слезки? — вскричала старуха в притворном гневе. — Нет уж, давай реви! — Она слегка тряхнула малыша, но Винсент по-прежнему улыбался, словно передразнивая ее, выставив напоказ такие же беззубые десны.
   И тогда старуха впервые произнесла нараспев, голосом, полным печали:
   — Miserabile, miserabile. Твой отец умер еще до того, как ты родился.
   Эти слова окончательно лишили мать самообладания. Она впилась ногтями себе в лицо, и кухню огласил пронзительный крик; щеки ее украсили две кровоточащие царапины.
   — Приди в себя, Лючия, выпей кофе, — закудахтала старуха.
   Ответа не прозвучало. Прошло много времени, прежде чем мать снова подняла почерневшее лицо.
   Воздев руки в черных рукавах к потолку, она произнесла проникновенным тоном, в котором сквозила неуемная ненависть:
   — Я проклинаю господа!
   Наблюдая за матерью, исполненной сатанинской гордости, Октавия испытывала к ней небывалую любовь. Но и теперь, спустя много лет, ей делалось стыдно, стоило ей вспомнить сцену, последовавшую дальше. Лючия Санта забыла о всяком достоинстве и сыпала грязными ругательствами.
   — Тес! Тес! — шипела тетушка Лоуке. — Опомнись, ведь тебя слушает твоя малолетняя дочь.
   Но мать уже выскочила вон из дверей и помчалась вниз по лестнице, изрыгая оскорбления в адрес добрых соседушек, которые тотчас щелкали замками, стоило ей ударить кулаком в очередную дверь.
   — Дьявольские отродья! — голосила она по-итальянски. — Шлюхи! Детоубийцы!
   Она носилась вверх-вниз по лестнице, и из ее рта вылетали такие непристойности, что она сама удивилась бы, что они приходят ей на ум: она призывала своих невидимых слушательниц сожрать кишки их родителей, обвиняла их в животных побуждениях и поступках. Она была точно в бреду. Тетушка Лоуке сунула Винсента Октавии и побежала вниз по лестнице. Схватив Лючию Санту за длинные волосы, она затащила ее обратно в квартиру. Хотя та была несравненно моложе и гораздо сильнее, она страдальчески заломила руки и беспомощно рухнула на стул.
   Совсем скоро она напилась кофе; совсем скоро она успокоилась, опомнилась. Ее ждало слишком много трудов. Она гладила Октавию по голове, приговаривая:
   — Откуда же тебе, ребенку, было понять такое зло?
   И все же, когда Октавия попросила ее не выходить второй раз замуж, напомнив, что она один раз уже знала истину, предупреждая, что Филомена попытается лишить их Винни, мать встретила ее слова смехом. Отсмеявшись, она сказала:
   — Не бойся. Я твоя мать. Никому не позволено причинять зло моим детям. Пока я жива, вам ничего не угрожает.
   Мать крепко держала в руках весы власти и справедливости; ничто не могло разрушить эту семью.
   Чувствуя себя в полной безопасности, Октавия наконец уснула. Последнее, что пронеслось перед ее мысленным взором, — мать, вернувшаяся от Филомены с Винсентом на руках, пылающая гневом, торжествующая, но проклинающая саму себя за то, что посмела выпустить его из рук.
   Семнадцатилетний Ларри Ангелуцци (одна лишь мать называла его Лоренцо) считал себя взрослым мужчиной. У него были для этого все основания: он был широкоплеч, роста был скорее среднего, чем маленького, имел сильные загорелые руки.
   Уже в тринадцать лет он бросил школу, чтобы развозить на запряженной лошадью телеге жидкое моющее средство от фирмы «Вест-Сайд Уэт Уош».
   Ему полностью доверяли и сбор денег, и уход за лошадью, и разбирательства с клиентами. Он таскал тяжелые бадьи на верхние этажи и никогда не задыхался. Все думали, что ему, по крайней мере, лет шестнадцать. Замужние женщины, чьи мужья с утра пораньше торопились на работу, тоже были им довольны.
   Один раз, доставив заказ, он утратил невинность — радостно, с охотой, с неизменным дружелюбием, отнесясь к этому как к обыкновенному делу, просто как к детали своей работы, наравне со смазкой колес телеги маслом; это стало для него наполовину удовольствием, наполовину обязанностью, ибо женщины чаще были не слишком молоды.
   Работа живым дорожным указателем, когда он скакал на лошади по городским улицам впереди поезда, казалась ему героической; кроме того, ему платили за это хорошие деньги, хотя дело было простенькое; впереди маячила должность тормозного кондуктора или даже стрелочника — отличные места, на них можно проработать всю жизнь. Впрочем, Ларри был честолюбив; ему уже хотелось сделаться боссом.
   Он приобрел очарование взрослого, прирожденного покорителя дамских сердец. Улыбаясь, он обнажал жемчужно-белые зубы. У него были крупные, но правильные черты лица, совершенно черная шевелюра, густые черные брови и длинные ресницы.
   Ему было присуще естественное дружелюбие — казалось, он и представить себе не может, что кто-то способен отнестись к нему плохо.
   Он оставался хорошим сыном и неизменно отдавал матери зарплату. Вернее, кое-что он все же оставлял для себя, кое-что припрятывал. Но ведь ему уже семнадцать лет, и он живет в Америке, а не в Италии…
   В нем не было тщеславия, но ему нравилось гарцевать по Десятой авеню верхом на черной лошади, прокладывая путь медленно громыхающему позади поезду и размахивая фонарем, чтобы предупредить мир о надвигающейся опасности. Он неизменно веселился, проезжая под пешеходным мостом из дерева и стали, нависшим над авеню там, где ее пересекает Тридцатая стрит, и оказываясь в родных местах, в родной деревне; здесь он поднимал лошадь на дыбы, чтобы порадовать детвору, дожидавшуюся его и паровоза, не скупящегося на белые облака пара.
   Иногда он останавливал лошадь у тротуара, и вокруг него тотчас начинала толпиться молодежь, клянча разрешения прокатиться, — особенно девушки. Братец Джино всегда наблюдал за этой сценой, подобно знатоку живописи, любующемуся картиной: он никогда не подходил слишком близко, а держался в сторонке, выставив одну ногу слегка вперед, откинув голову слегка назад, с блещущим в глазах восхищением. Он до того боготворил своего старшего брата-всадника, что лишался в такие моменты дара речи.
   Несмотря на трудолюбие и редкое для столь юных лет чувство ответственности, у Ларри был один недостаток: он не мог пропустить ни одной девушки. Они сами шли ему в руки. Любительницы поскандалить приводили своих дочек к Лючии Санте и устраивали безобразные сцены, крича, что он ходит с ними до ночи и обещает жениться. Ла-ла-ла… Он славился своими успехами, он был местным Ромео, однако все пожилые дамы квартала питали к нему благосклонность. Ведь он знает, что такое настоящее уважение. Он выглядит, как юноша, получивший воспитание в самой Италии. У него прекрасные манеры, вполне естественные, как и его дружелюбие; он всегда готов оказать помощь, так необходимую беднякам с их вечными невзгодами; он пригоняет грузовик, чтобы помочь семейству переехать на новую квартиру, он навещает — пусть посещение и длится совсем недолго — старую тетушку, угодившую в больницу «Белльвю». Самое главное, он с непритворным увлечением участвует во всех событиях местной жизни — свадьбах, похоронах, крестинах, бодрствовании у постели умирающего, причастиях, конфирмациях; а ведь большинство молодых американцев презрительно относятся к священным правилам их племени. Старухи с Десятой авеню не могли им нахвалиться; они твердили, что он всегда знает, что делать, неизменно чувствует, что по-настоящему важно. Ему даже доверили честь, какой никогда прежде не доверяли такому молодому итальянцу: попросили быть крестным отцом сыну папаши и мамаши Гаргиос, дальней родни. Правда, этому решительно воспротивилась Лючия Санта: он слишком молод для подобной ответственности; небывалая честь окончательно вскружит ему голову.
   Ларри слышал, как Джино крикнул: «Город сгорел!», видел, как он несется по улице, как люди тянутся с тротуара по домам. Он затрусил в сторону Тридцать пятой стрит и вскоре перешел на галоп, наслаждаясь свистом ветра в ушах и стуком лошадиных копыт по булыжнику. Конюх подремывал; Ларри сам поставил лошадь в стойло; теперь он свободен.
   Он направился прямиком к дому Ле Чинглата, находившемуся всего в одном квартале, на Тридцать шестой. Синьора Ле Чинглата подавала страждущим анисовую водку и вино у себя на кухне, взимая плату за каждый опорожненный стакан и отпуская в кредит завсегдатаям. У нее никогда не собиралось больше пяти-шести клиентов одновременно; это были по большей части итальянцы-чернорабочие, холостяки или мужчины, чьи жены так и не приехали из Италии.
   Мистер Ле Чинглата отсиживал очередной тридцатипятидневный срок — неизбежное зло при его рискованном занятии. «Ах, эта полиция, — неизменно произносила по такому случаю синьора Ле Чинглата. — Они прибивают моего мужа к кресту».
   Она славилась набожностью.
   Когда Ларри вошел в квартиру, там сидели всего трое мужчин. Один из них, смуглый сицилиец, ободренный отсутствием мужа хозяйки, отдыхающего в тюрьме, приставал к ней, дергал за юбку, когда она шмыгала мимо, и распевал неприличные итальянские песенки. Его поведение было всего лишь незамысловатым распутством, а злонамеренность — злонамеренностью мужлана, смахивающей на ребячество.
   Ларри присел за столик к мужчинам. Ему нравилось разговаривать по-итальянски с солидными мужчинами. Синьора приветливо улыбнулась ему, он ответил ей лучезарной улыбкой, и его уверенность в том, что он — ровня присутствующим, показалась сицилийцу оскорбительной.
   Приподняв густые брови в насмешливом изумлении, он крикнул по-итальянски:
   — Синьора Ле Чинглата, неужели вы обслуживаете детей? Неужели мне придется пить вино в компании сосунка?
   Женщина поставила перед Ларри стакан с вишневой содовой, и сицилиец обвел присутствующих озорным взглядом, в котором читалась мука.
   — Ах, изивините, — почтительно проговорил он на ломаном английском — Она ваша сын? Ваша пелемянник? Она охараняет вас, пока ваша муж немного скырывается? О, изивините моего! — И он так оглушительно расхохотался, что даже закашлялся.
   Синьора — пышная, пленительная, непреклонная — не усмотрела в его словах ничего забавного.
   — Хватит! — прикрикнула она. — Прекрати или ищи другое место, где выпивать. Лучше помолись, чтобы я не рассказала мужу о твоем непочтительном поведении.
   — Это ты поблагодари бога, чтобы никто не сказал твоему мужу о твоем поведении, — отозвался сицилиец с неожиданной серьезностью. — Почему бы тебе не отвергнуть ребенка и не попробовать настоящего мужчину? — Сказав это, он стукнул себя в грудь обоими кулаками, как оперный певец.
   Синьора Ле Чинглата, не ведающая стыда, но потерявшая терпение, внятно произнесла:
   — Лоренцо, спусти его с лестницы.
   Это была неслыханная фраза, и понимать ее можно было только в том смысле, что скандалиста надо уговорить убраться подобру-поздорову. Ларри завел было примирительный разговор, дружелюбно скалясь. Однако сицилиец, не вынесший оскорбления, нанесенного его чести, вскочил и проревел на своем ломаном английском:
   — Ах ты, плюгавая американишка, дерьмо от собаки! Это твоя спустит меня с лестницы? Да я тебя съем живьем!
   Широкое лицо сицилийца, украшенное бородой, было изборождено морщинами, свидетельствующими о возрасте, и не вызывало ничего, кроме почтения. Ларри испытал детский ужас, словно ударить противника значило то же самое, что поднять руку на собственного отца. Но сицилиец шагнул к нему, и Ларри нанес ему короткий удар в лицо. Сицилиец рухнул на кухонный пол. Страх тотчас оставил Ларри, и теперь он чувствовал всего лишь жалость и вину, что так унизил этого человека.
   Сицилиец не собирался давать волю кулакам, он был совершенно безобиден. Он просто хотел помять его, молокососа, преподать ему урок; он напоминал медведя, лишенного и намека на кровожадность.
   Ларри поднял его, усадил на стул, подсунул стаканчик анисовой водки, бормоча слова примирения.
   Однако побежденный выбил стакан у него из рук и вышел вон.
   Дальше все шло как по писаному. Посетители приходили и уходили. Некоторые играли в бриск старой колодой карт, любезно предоставляемой заведением.
   Ларри сидел в уголке, подавленный происшествием. Однако мало-помалу он стал чувствовать себя иначе. Он сделался горд собой. Люди станут думать о нем с уважением, как о человеке, с которым надо быть настороже, но вовсе не злом или подлом. Он сравнивал себя с героем ковбойских фильмов, с каким-нибудь Кеном Мейнардом, который никогда не бил поверженного врага. Он блаженно обмяк, но тут синьора Ле Чинглата заворковала с ним по-итальянски своим волнующим, флиртующим голоском, кровь снова забурлила в жилах, и он очнулся. Вот он, долгожданный момент!
   Синьора Ле Чинглата извинилась, сообщив, что сходит за вином и анисовкой. Она вышла из кухни и устремилась через вереницу комнат к самой дальней спальне, которая запиралась на ключ. Ларри поспешил за ней, бормоча, что поможет ей донести бутылки, словно иначе она рассердится на него за юношескую самонадеянность. Она же, услышав, как щелкнул за спиной замок, всего лишь наклонилась, чтобы дотянуться до огромного багрового сосуда, одного из многих, выстроившихся вдоль стены. Воспользовавшись прекрасной возможностью, Ларри обеими руками задрал ей подол вместе с нижними юбками. Она повернулась к нему, не стыдясь просторных розовых трусов и голого живота, и с притворным порицанием хмыкнула:
   — Eh, giovanotto! «Но-но, парень! (ит.)».
   Огромные пуговицы на ее платье выскользнули из петель, и она опрокинулась навзничь на кровать, подставляя ему свои роскошные груди с большими сосками и избавляясь от ненужных трусов. Ларри заработал изо всех сил. Вскоре он в изнеможении откинулся на кровать и зажег сигарету. Синьора, тщательно застегнувшись и вновь обретя респектабельность, взяла в одну руку кувшин, в другую — стройную бутылку с прозрачной анисовкой, и они вдвоем вернулись к клиентам.
   В кухне синьора Ле Чинглата принялась разливать вино, хватая стаканы теми же руками, которыми она только что ласкала его. Она принесла Ларри еще один стаканчик его напитка, но он, чураясь ее нечистоплотности — надо же, даже не помылась! — оставил стакан нетронутым.
   Ларри собрался уходить. Синьора Ле Чинглата проводила его до двери и там прошептала:
   — Останься на ночь!
   Он одарил ее своей широкой улыбкой и шепотом ответил:
   — Мать потребует объяснений.
   Он играл роль послушного сына, не распоряжающегося собой, когда это помогало ему сбежать.
   Домой он не пошел. Зайдя за угол, он побрел к конюшне. Здесь матрасом ему служила солома, одеялом — попона, подушкой — седло. Беспокойное шараханье лошадей в стойлах действовало на него успокаивающе; лошади не могли помешать его мечтам.
   Лежа на соломе, он которую уже ночь, подобно всякому юноше, старался разглядеть свое будущее.
   Он чувствовал свою силу. Он знал себя и не сомневался, что предназначен для успеха и славы. В его кругу не было ровесника сильнее или красивее его, никто не пользовался таким безоговорочным успехом у девушек. Любая, даже взрослая женщина становилась его рабыней. А сегодня он побил взрослого мужчину! Ему было всего семнадцать лет, и мир представал его юношескому уму неподвижным. Он не станет слабее, а мир — неприступнее.
   Он будет могучим! Он обогатит свою семью. В мечтах ему виделись богатые американские девушки, владелицы автомобилей и просторных домов: любая сочтет за счастье выйти за него замуж, любая полюбит его семью. Прямо завтра, еще до работы, он поедет в Сентрал-Парк и станет гарцевать вдоль дорожек для верховой езды, облюбованных богатенькими…
   Он уже видел себя выступающим по Десятой авеню рука об руку с богатой девушкой. Все просто замрут в восхищении! Девушка будет обожать его семью. В нем не было ни капли снобизма: ему и в голову не приходило, что на них — на родню, мать с сестрой, братьев — кто-то вздумает смотреть сверху вниз. Он считал их всех замечательными людьми, ибо все они были частицами его самого. Засыпая в пахучей конюшне, подобно ковбою, сморенному сном в каменистой прерии, Ларри Ангелуцци, невинная душа, только что одержавший победу над мужчиной и над женщиной, не сомневался в своем счастливом предназначении. Сон его был мирным.
   Во всей семье Ангелуцци-Корбо только Винсенту, Джино и Салу, спавшим в одной кровати, снились сны, имеющие отношение к реальности.
 

Глава 3

   Когда Октавия проснулась на следующее утро, недавно вставшее августовское солнце уже успело лишить воздух ночной свежести. Она умылась у кухонной раковины и, проходя через комнаты, не увидела в постели отчима. Впрочем, он всегда ограничивался недолгими часами сна и имел обыкновение подниматься ни свет ни заря. Пустой оказалась и следующая спальня, что подтвердило ее догадки:
   Ларри не ночевал дома. Сал и Джино раскрылись во сне; сквозь тонкое белье проглядывали признаки их будущей мужественности. Октавия укрыла их простыней.
   Торопливо одеваясь, она почувствовала знакомое отчаяние и безнадежность. Она задыхалась в разогретом летнем воздухе от сладковатого запаха распаренных спящих тел. Утренний свет был безжалостен к бедной, обшарпанной мебели, вылинявшим обоям, линолеуму на полу, испещренному черными заплатами, скрывающими дыры.
   В такие моменты она чувствовала, что обречена: ее охватывал страх, что совсем скоро, в такое же теплое летнее утро она проснется такой же старой, как ее мать, в такой же постели, в такой же конуре, что и ее детям суждено жить в грязи, что и ей, как матери, суждено проводить дни в стирке, готовке, бесконечном мытье посуды… О, как она страдала! Как же не страдать, если жизнь лишена изящества, если люди то и дело утыкаются друг в друга. А все из-за нескольких таинственных моментов в супружеской постели!… Она сердито тряхнула головой, стараясь избавиться от страха перед собственной беззащитностью, перед участью оказаться в один несчастливый день в такой же постели.
   Причесав кудрявые черные волосы и надев дешевое бело-голубое платьице, Октавия спустилась с крыльца и ступила на выложенный синей плиткой тротуар Десятой авеню. Путь ее лежал по успевшему нагреться асфальту в пошивочную мастерскую на углу Седьмой авеню и Тридцать шестой стрит; она прошла мимо дома Ле Чинглата — из чистого любопытства, надеясь, что повстречается с братцем.
   Вскоре после ее ухода проснулась Лючия Санта.
   Едва открыв глаза, она поняла, что муж так и не вернулся домой. Она поспешно встала и заглянула в шкаф. Его двадцатидолларовые башмаки стояли на месте. Вернется…
   Она прошла через следующую комнату на кухню.
   Bravo. Лоренцо не ночевал дома. Лицо Лючии Санты стало угрюмым. Она варила кофе, размышляя над планами на день. Винченцо приступает к работе в пекарне — это хорошо. Джино придется помогать ей с уборкой на лестнице — тоже хорошо. Для его отца это было сущим наказанием, он всегда норовил отлынивать от мытья ступенек. Она вышла в коридор и принесла оттуда молоко в бутылках и толстый, точь-в-точь с ее бедро, итальянский батон. Нарезав его щедрыми ломтями, она намазала один ломоть маслом и стала жевать. Пусть дети выспятся.
   Она любила начало дня. Утро еще не утратило свежести, малые дети еще не встали, остальные уже разошлись, а она полна сил, чтобы приняться за свой ежедневный труд.
   «Que bella insalata» — «а вот отличный салат!».
   Слова эти донеслись до слуха детей, когда они протирали глаза. Они разом спрыгнули с кровати, и Джино выглянул в окошко. Внизу он увидел уличного торговца, залезшего с ногами на козлы своей тележки и протягивающего небу и спящим окнам жемчужный салат. «Que belle insalata!» — снова провозгласил он, даже не призывая кого-либо покупать у него товар, а просто приглашая мир полюбоваться такой красотой. Он не упрашивал жильцов становиться покупателями, в его голосе звучала гордость, и он повторял свой клич после каждого шага, который делала его ученая лошадь по булыжнику авеню.
   В его тележке красовались ящики с белоснежным репчатым луком, крупным бурым картофелем, кульки с яблоками, букеты зеленого лука, пучки петрушки. В голосе его звенело безнадежное восхищение, это был призыв к влюбленным, лишенный корысти.
   «Отличный салат!»
   За завтраком Лючия Санта поучала детей.
   — Слушайте! — говорила она. — Ваш отец на некоторое время ушел. Пока его не будет, вам придется мне помогать. Винченцо начинает работать в panetteria.
   Значит, ты, Джино, поможешь мне сегодня вымыть лестницу. Будешь таскать ведра с водой, выжимать тряпку и подметать, если не проявишь себя безнадежным дурнем. Ты, Сальваторе, можешь вытирать перила — и Лена тоже. — Она улыбнулась обоим малышам.
   Винченцо уныло повесил голову. Однако Джино воззрился на нее с холодным, расчетливым вызовом.
   — Я сегодня занят, мам, — заявил он.
   Лючия Санта поклонилась сыну.
   — Значит, занят. Каждый день. Как и я.
   Ей было любопытно, что последует за этим.
   Джино решил, что выигрывает. В его тоне звучала неподкупная искренность.
   — Ма, я сегодня добываю на железной дороге лед. Я обещал Джои Бианко. Прежде чем продать лед, я принесу тебе льда бесплатно. И тетушке Лоуке, — добавил он с гениальной находчивостью.
   Лючия Санта окинула его влюбленным взглядом, вызвавшим ревность у Винни.
   — Хорошо, — согласилась она. — Только помни: мой ящик должен быть полон льда прежде всех остальных.