Вы говорите, что рога эти будут, как у сатира. Атеп, amen, fiat, fiatur ad differentiam papae[12]. Значит, буравчик мой всегда будет стоять на страже и, как у сатиров, никогда не устанет. Все этого хотят, да немногим удается вымолить это у Неба. Следственно, рогоносцем мне не быть вовек, ибо недостаток этот и есть непосредственная и притом единственная причина рогов у мужей.
   Что заставляет попрошаек клянчить милостыню? То, что дома им нечем набить суму. Что заставляет волка выходить из лесу? Недостаток убоины. Что заставляет женщин блудить? Сами понимаете. Сошлюсь в том на господ судейских: на господ председателей, советников, адвокатов, прокуратов и прочих толкователей почтенного раздела de frigidis et maleficiatis.
   Быть может, это с моей стороны слишком смело, но мне кажется, что, понимая рога, как положение рогоносца, вы допускаете явную ошибку.
   Диана носит на голове рога в виде красивого полумесяца, — что ж, по-вашему, она рогата? Как же, черт подери, может она быть рогата, коли она и замужем-то никогда не была? Будьте любезны, выражайте свою мысль точнее, а не то Диана сделает с вами то же, что сделала она с Актеоном.
   Добрый Вакх также носит рога, и Пан, и Юпитер-Аммон, и многие другие. Ну так разве они рогаты? Разве же Юнона шлюха? А ведь по фигуре metalepsis выходит так. Если при наличии отца и матери вы назовете ребенка подкидышем и приблудным, это значит, что вы в вежливой форме и обиняками дали понять, что отца вы почитаете за рогача, а мать за потаскушку.
   Нет, я ближе к истине. Рога, которые мне приставляла жена, суть рога изобилия — изобилия всех благ земных. Это уж вы мне поверьте. Одним словом, я все время буду веселиться, как барабан на свадьбе, буду звенеть, буду греметь, буду гудеть, буду п….ть! Для меня настанет счастливое время, уверяю вас. Жена моя будет мила и пригожа, как совушка. А кто не верит, тому скатертью дорожка к чертям в пекло.
   — Я беру конец вашего сна и сравниваю с началом, — сказал Пантагрюэль. — Сперва вы были наверху блаженства. Пробудились же вы внезапно, недовольный, недоумевающий и разгневанный.
   — Да ведь я же ничего не ел! — вставил Панург.
   — У меня предчувствие, что все это — дурной знак. Да будет вам известно, что сон, внезапно прерывающийся и оставляющий человека недовольным и разгневанным, или означает худо, или же предвещает худо.
   Когда мы говорим: означает худо, то под этим должно разуметь злокачественную болезнь, коварную, заразную, скрытую, гнездящуюся внутри, и во время сна, который, как учит медицина, всегда усиливает пищеварительную способность, болезнь эта дает о себе знать и устремляется к поверхности. От этого тревожного толчка ваш покой нарушается, а чувствительный нерв на это отзывается и настораживается. Это все равно что, по пословице, раздразнить ос, всколыхнуть болота Камарины или разбудить кошку.
   Когда же мы, говоря о сонном видении, явившемся душе, употребляем выражение: предвещает худо, то под этим должно разуметь, что какое-то несчастье суждено судьбою, что оно надвигается и вот-вот обрушится.
   В качестве примера сошлюсь на сон и тревожное пробуждение Гекубы, а также на сон Эвридики, супруги Орфея. Обе они, как рассказывает Энний, пробудились внезапно и с ужасным чувством. И что же! Спустя некоторое время на глазах у Гекубы погибли ее супруг Приам, ее дети, ее отчизна. А Эвридика вскоре после своего сна умерла мучительной смертью.
   Сошлюсь на Энея: увидев во сне, что он беседует с умершим Гектором, Эней внезапно с трепетом пробудился. И что же? В ту самую ночь была разграблена и сожжена Троя. В другой раз, увидев во сне своих домашних богов и пенатов, он в ужасе пробудился — и в тот же день выдержал на море страшную бурю.
   Сошлюсь на Турна: фантастическое видение адской фурии подстрекало его во сне начать войну с Энеем, и он, разгневанный, внезапно пробудился; впоследствии, после долгих злоключений, он был умерщвлен тем же Энеем. Примеров тьма.
   Кстати об Энее: по словам Фабия Пиктора, что бы Эней ни делал и ни предпринимал и что бы с ним самим ни происходило, все это предварительно открывалось и являлось ему во сне.
   Приведенные примеры не противоречат здравому смыслу. Ведь если сон и покой — это дар и особая милость богов, как утверждают философы и как свидетельствует поэт:
 
 
Был час, когда, слетев с небес благих,
Коснулся сон усталых глаз людских, —
 
 
   то подобный дар может вызвать недовольство и гнев только в том случае, если вскоре должно разразиться великое бедствие. Иначе покой не был бы покоем, дар — даром, и посылался бы он не дружественными божествами, а враждебными демонами, согласно ходячей поговорке: Подарки врагов — не подарки.
   Представьте себе, что за столом, уставленным яствами, сидит глава семьи и с большим аппетитом ест, и вдруг в начале трапезы он в ужасе вскакивает. Тех, кто не знает причины, это приводит в изумление. Что же бы это значило? А вот что: до него донесся крик его людей: «Горим!», или крик его служанок: «Грабят!», или крик его детей: «Убивают!» И главе семьи надлежит бросить еду, бежать на помощь и принимать меры.
   Да и потом я припоминаю, что каббалисты и масореты, толкователи Священного писания, указывая, как вернее всего определить, ангел явился вам или же дух зла, — ибо и аггелы Сатаны принимают вид ангелов света, — усматривают различие между первыми и вторыми в том, что добрый ангел, ангел-утешитель, являясь человеку, сперва вселяет в него страх, а под конец утешает и оставляет его радостным и счастливым, меж тем как злой ангел, ангел-соблазнитель, сперва радует человека, а под конец оставляет его расстроенным, недовольным и недоумевающим.
 
 

Глава XV.
О том, как Панург изворачивается, а равно и о том, что гласит монастырская каббала по поводу солонины

 
   — Господь да хранит от зла того, кто хорошо видит, но ничего не слышит! — сказал Панург. — Вижу я вас прекрасно, а вот слышать не слышу совсем. Ничего не понимаю, что вы говорите. У голодного желудка ушей не бывает. Ей-Богу, я сейчас волком завою от голода! Ведь я из сил выбился после этаких трудов. Сам мэтр Муш не заставит меня повторить в этом году подобное сновидство.
   Не ужинать, черт побери? Шиш! Брат Жан, идем завтракать! Если я вовремя позавтракаю и желудок мой набит и сеном и овсом, то без обеда я в крайнем случае и в силу необходимости как-нибудь проживу. Но не ужинать? Шиш! Это заблуждение. Это против законов природы.
   Природа сотворила день, чтобы мы развивали свои силы, трудились и чтобы каждый занимался своим делом. А чтобы нам было удобнее, она снабдила нас свечой, то есть ясным и радостным солнечным светом. Вечером она постепенно его у нас забирает и как бы говорит нам: «Дети! Вы народ славный. Довольно трудиться! Скоро ночь. Пора кончать работу, пора подкрепить свои силы добрым хлебом, добрым вином, вкусными кушаньями, а потом, немного порезвившись, ложитесь и спите, с тем чтобы наутро веселыми и отдохнувшими снова приняться за работу».
   Так поступают сокольничие. Они не выпускают птиц сразу после кормежки, — пока пища переваривается, птицы смирно сидят на жердочках.
   Это же отлично понимал тот добрый папа, который ввел посты. Он установил пост до трех часов пополудни — остальное время питайся как хочешь. Прежде редко кто обедал. О монахах и канониках я не говорю. Да ведь им только и дела. Что ни день, то праздник. Они строго блюдут монастырское правило: de missa ad mensam[13]. Они садятся за стол, даже не дождавшись настоятеля. За столом, уписывая за обе щеки, они готовы ждать его сколько угодно, а иначе — ни под каким видом. А вот ужинали все, за исключением разве каких-нибудь сонных тетерь, — недаром по-латыни ужин — соепа, то сеть общее дело.
   Тебе это известно, милый мой брат Жан. Ну, идем же, черт тебя дери, идем! Желудок мой воет от голода, как пес. Набьем же его доверху хлебом по примеру Сквиллы, накормившей Цербера, — авось присмиреет. Ты любитель ломтиков хлеба, смоченных в супе, я же охотник до зайчатинки, а закусить можно соленым хлебопашцем на девять часов.
   — Понимаю, — сказал брат Жан. — Ты извлек эту метафору из монастырского котла. «Хлебопашец» — это бык, который пашет, или, вернее, который пахал. «На девять часов» — это значит хорошо уварившийся.
   В мое время духовные отцы, держась старинного каббалистического установления, не писаного, а изустного, тотчас по пробуждении, перед тем как идти к утрене, занимались важными приготовлениями: дабы не принести с собой на богослужение чего-либо нечистого, они какали в какальницы, сикали в сикальницы, плевали в плевальницы, мелодично харкали в харкальницы, зевали в зевальницы. После этого они благочестиво шествовали в святую часовню (так на ихнем жаргоне именовалась монастырская кухня) и благочестиво заботились о том, чтобы солонина на завтрак братьям во Христе нимало не медля была поставлена на огонь. Частенько они даже сами его разводили.
   И вот если утреня состояла из девяти часов, то они пораньше утром вставали, ибо после такого долгого псалмолаяния у них должны были сильнее разыгрываться аппетит и жажда, чем после вытья двух— или же трехчасовой утрени. А чем раньше, руководствуясь помянутой мною каббалой, они вставали, тем раньше солонина ставилась на огонь, а чем дольше она стояла, тем больше уваривалась, а чем больше уваривалась, тем лучше становилась: для зубов мягче, для неба слаще, для желудка все менее отягощающей, иноков честных вдоволь насыщающей. Но ведь это же и есть единственная цель и главное побуждение основателей монастырей, ибо должно знать, что монахи едят не для того, чтобы жить, — они живут для того, чтобы есть: в этом для них весь смысл земной жизни. Идем, Панург!
   — Теперь я тебя понял, блудодей ты мой заправский, блудодей монастырский и каббалистический! — вскричал Панург. — Как видно, для монахов эта каббала — совсем даже не кабала. И я рад был бы скормить тебе целого кабана за то, что ты так красноречиво изложил нам этот особый раздел монастырско-кулинарной каббалы. Идем, Карпалим! Брат Жан, закадычный друг мой, идем! Честь имею кланяться, господа! Сновидений было у меня предовольно, теперь не грех и выпить. Идем!
   Не успел Панург договорить, как Эпистемон громко воскликнул:
   — Уразуметь, предвидеть, распознать и предсказать чужую беду — это у людей обычное и простое дело! Но предсказать, распознать, предвидеть и уразуметь свою собственную беду — это большая редкость. Эзоп в своих Притчах нашел для этого весьма удачный образ; человек появляется на свет с переметной сумой; в передней торбе у нас лежат оплошности и беды чужие, и они всегда у нас на виду, и знаем мы их наперечет, а в задней торбе лежат наши собственные оплошности и беды, и видят их и разумеют лишь те из нас, к кому небо особенно милостиво.
 
 

Глава XVI.
О том, как Пантагрюэль советует Панургу обратиться к панзуйской сивилле

 
   Малое время спустя Пантагрюэль призвал к себе Панурга и сказал:
   — Моя любовь к вам, с годами усилившаяся, понуждает меня заботиться о вашем благе и о вашей выгоде. Вот что я надумал. Говорят, в Панзу, близ Круле, проживает знаменитая сивилла, которая безошибочно предсказывает будущее. Возьмите с собой Эпистемона, отправляйтесь к ней и послушайте, что она вам скажет.
   — Уж верно, это какая-нибудь Канидия или Сагана, прорицательница, восседающая на треножнике, — заметил Эпистемон. — Я потому так думаю, что о тех местах идет дурная слава: будто колдуний там пропасть, куда больше, чем в Фессалии. Обращаться к ним нельзя — Моисеев закон это запрещает.
   — Мы с вами не евреи, — возразил Пантагрюэль, — а что она колдунья — это еще не установлено и не доказано. Как же скоро вы возвратитесь, мы постараемся все это раскумекать и как-нибудь доберемся до смысла.
   Почем мы знаем, а вдруг это одиннадцатая сивилла или вторая Кассандра? Положим даже, она совсем не сивилла и названия сивиллы не заслуживает, так что же, вас убудет, что ли, если вы попросите ее разрешить ваше сомнение? Тем паче что о ней такая молва, будто она знает и понимает больше всех в том краю и больше всех женщин на свете. Что плохого в том, чтобы всегда учиться и всегда набираться знаний, хотя бы от дурака, от печного горшка, от пузырька, от чулка, от башмака?
   Вы, верно, помните, что Александр Великий после победы над царем Дарием под Арбелами несколько раз в присутствии его сатрапов отказывался принять одного человека, впоследствии же много-много раз в том раскаивался, да уж было поздно. В Персии Александр одержал победу, но он находился очень далеко от Македонии, своего наследственного государства, и его крайне огорчало, что он лишен возможности получать оттуда вести как из-за чрезвычайной дальности расстояния, так и из-за преград и препятствий, эти две страны разделяющих, а именно: больших рек, гор и пустынь. И вот когда Александр находился по сему обстоятельству в затруднительном положении и в состоянии озабоченности, и озабоченности немалой, ибо, покато он получил бы уведомление и попытался что-либо предпринять, царство его и государство давно бы успели покорить, посадить там нового царя и создать новую державу, к нему явился из Сидона купец, человек сообразительный и здравомыслящий, — впрочем, довольно бедно одетый и из себя не видный; прибыл же он объявить и поведать царю, что он открыл особый способ и путь и что благодаря его открытию царь может меньше чем в пять дней известить свою страну о своих победах в Индии и сам получить сведения о положении в Македонии и Египте. Александру его предложение показалось вздорным и неосуществимым, и он даже не пожелал выслушать купца и отказался с ним разговаривать.
   А между тем что стоило Александру потолковать с ним и удостовериться, что, собственно, он открыл? Велик ли ущерб и убыток был бы царю от того, что он узнал бы, какой такой путь отыскал купец?
   Природа, думается мне, не напрасно наделила нас ушами открытыми, без всякой дверцы или же заслона, каковые имеются у глаз, у рта и других отверстий. Устроила она так, по моему разумению, для того, чтобы мы всегда, даже ночью, беспрерывно могли слушать и через слух беспрестанно пополнять свои знания, ибо из всех чувств слух наиболее восприимчив. И, может статься, человек тот был ангел, то есть посланник Бога, как, например, Рафаил, которого Бог послал Товиту. Слишком скоро царь его отверг, слишком поздно после раскаялся.
   — Ваша правда, — молвил Эпистемон, — и все же вы меня не убедили, что может быть большой прок от предостережения и совета женщины, да еще такой женщины, да еще из такого края.
   — А мне так советы женщин, и в особенности старых, всегда идут на пользу, — возразил Панург. — От их советов у меня отлично действует желудок, иногда даже два раза в день. Друг мой! Это же настоящие легавые собаки, это указующие персты. Неспроста их зовут ведуньями. Мне же больше нравится называть их предведуньями, ибо им ведомо все, что ожидает нас впереди, и они верно это предсказывают. Иной раз я даже называю их не сопливыми, а прозорливыми, предостерегающими, как величали римляне Юнону, ибо от них нам всякий день исходят предостережения спасительные и полезные. Вспомните Пифагора, Сократа, Эмпедокла и нашего ученого Ортуина.
   Добавлю, что я превозношу до небес древний обычай германцев, которые приравнивали советы старух к священному сиклю и свято чтили эти советы. Руководясь их предостережениями и ответами, германцы жили столь же счастливо, сколь мудры были полученные ими советы. Вот вам пример: старушка Ауриния и мамаша Велледа, жившие во времена Веспасиановы.
   В женской старости, к вашему сведению, есть нечто умильное, то есть я хотел сказать, сивилльное. Ну, пошли с Богом! Пошли, чтоб тебя! Прощай, брат Жан! Отдаю тебе на хранение мой гульфик.
   — Ладно, я с вами пойду, — сказал Эпистемон, — но с условием: если только она начнет гадать и ворожить, я вас брошу там одного, и только вы меня и видели.
 
 

Глава XVII.
О чем беседует Панург с панзуйской сивиллой

 
 
   На дорогу ушло три дня. На третий день им указали дом прорицательницы: он стоял на горе, под большим раскидистым каштаном. Путники без труда проникли в хижину, крытую соломой, покосившуюся, закопченную, полупустую.
   — Вот мы и пришли! — сказал Эпистемон. — Гераклит, великий скоттист и туманный философ, не выразил удивления, зайдя в подобное жилище, — он объяснил своим ученикам и последователям, что боги приживаются в таких местах нисколько не хуже, чем во дворцах, где полно всяческих услад. Я склонен думать, что именно такова была хижина достославной Гекалы, где она чествовала юного Тесея; такою была и хижина Гирея, или Энопиона, куда не побрезгали зайти перекусить и переночевать Юпитер, Нептун и Меркурий и где они в благодарность за гостеприимство, трудясь изо всей мочи, создали Ориона.
   Возле очага они увидели старуху.
   — Да это настоящая сивилла, — воскликнул Эпистемон, — точь-в-точь такая же, как та старуха, которую столь правдиво изобразил Гомер.
   Старушонка, жалкая, бедно одетая, изможденная, беззубая, с гноящимися глазами, сгорбленная, сопливая, на ладан дышавшая, варила суп из недозрелой капусты, положив в него ошметок пожелтевшего сала и старую говяжью кость.
   — Ах ты, вот незадача! — воскликнул Эпистемон. — Опростоволосились мы с вами. Никакого ответа мы от нее не добьемся — мы же не взяли с собой золотого прута.
   — Я кое-что захватил, — молвил Панург. — В сумке у меня лежит такой прутик в виде золотого колечка и несколько хорошеньких, веселеньких монеток.
   С этими словами Панург низко поклонился старухе, преподнес ей шесть копченых бычьих языков, полный горшок кускуса, флягу с питьем и кошелек из бараньей мошонки, набитый новенькими монетками, снова отвесил низкий поклон, а затем надел ей на безымянный палец чудное золотое колечко, в которое был изящнейшим образом вправлен бесский жабий камень. После этого он вкратце объяснил ей, зачем пришел, и обратился с покорной просьбой погадать ему и сказать, каков будет его брак.
   Старуха некоторое время хранила молчание, задумчиво жуя беззубым ртом, наконец уселась на опрокинутую вверх дном кадку, взяла три старых веретена и принялась вертеть и вращать их то так, то этак; затем она пощупала верхние их края, выбрала какое поострее, а два других положила под ступку для проса.
   Потом взяла прялку и девять раз повернула се, а начиная с десятого круга, стала следить за ее движением, уже не прикасаясь к ней, и так до тех пор, пока прялка не пришла в состояние полного покоя.
   Далее я увидел, что старуха сняла один башмак (такие башмаки называются у нас сабо), накрыла голову передником, словно священник, надевающий, перед тем как служить мессу, нарамник, и подвязала его у самой шеи ветхим пестрым полосатым лоскутом. Вырядившись таким образом, она основательно приложилась к фляге, достала из бараньей мошонки три монетки, засунула их в три ореховые скорлупки, а скорлупки положила на опрокинутый вверх дном горшок из-под птичьих перьев и трижды провела метлой по очагу, после чего бросила в огонь полвязанки вереску и сухую лавровую ветку. Затем она молча стала смотреть, как все это полыхает, и вскоре удостоверилась, что горение совершается бесшумно, не производя ни малейшего треска.
   Тогда она дурным голосом завопила, выкрикивая какие-то варварские слова с нелепыми окончаниями, что заставило Панурга обратиться к Эпистемону:
   — Меня бросило в дрожь, клянусь Богом! Я боюсь, что она меня заколдовала. Она говорит не по-христиански. Поглядите: по-моему, она выросла на четыре ампана, после того как накрылась передником. Что это она так двигает челюстями? Зачем поводит плечами? Для чего шлепает губами, словно обезьяна, грызущая раков? У меня в ушах звенит. Кажется, будто это воет Прозерпина. Того и гляди, нагрянут бесы. У, мерзкие твари! Бежим! Дьявольщина, я умираю от страха! Я не люблю чертей. Они меня раздражают, они мне противны. Бежим! Прощайте, сударыня, очень вам благодарен! Я не женюсь! Нет, нет, слуга покорный!
   Тут Панург направился к выходу, однако ж старуха опередила его: с веретеном в руке она вышла в палисадник. Там росла старая смоковница. Старуха три раза подряд тряхнула ее, а затем на восьми упавших листьях начертала веретеном несколько коротких стихов. Потом пустила листья по ветру и сказала:
   — Коль хотите, так ищите, коли сможете, найдите: там написано, какую семейную жизнь уготовала вам судьба.
   С этими словами она двинулась к своей норе и, остановившись на пороге, задрала платье, нижнюю юбку и сорочку по самые подмышки и показала зад.
   Увидевши это, Панург сказал Эпистемону:
   — Мать честная, курица лесная! Вот она, сивиллина пещера!
   Старуха внезапно захлопнула за собой дверь и больше уже не показывалась.
   Тут все бросились искать листья и отыскали их с превеликим трудом, оттого что ветер разбросал их по кустам. Разложив листья по порядку, они прочли следующее изречение в стихах:
 
 
Жена шелуху сорвет
С чести твоей.
 
 
Набит не тобою живот
Будет у ней.
 
 
Сосать из тебя начнет
Соки она.
 
 
И шкуру с тебя сдерет,
Но не сполна.
 
 
 

Глава XVIII.
О том, как Пантагрюэль и Панург по-разному толкуют стихи панзуйской сивиллы

 
   Подобрав листья, Эпистемон и Панург возвратились ко двору Пантагрюэля отчасти довольные, отчасти раздраженные. Довольны они были тем, что возвратились домой, а раздражены трудностями пути, ибо путь оказался неровным, каменистым и неудобным. Они подробно рассказали Пантагрюэлю о своем путешествии и о том, что собой представляет сивилла. В заключение они передали ему листья смоковницы и показали надпись, состоявшую из коротких стихотворных строк.
   Ознакомившись с приговором сивиллы, Пантагрюэль вздохнул и сказал Панургу:
   — Ну, теперь все ясно. Пророчество сивиллы недвусмысленно возвещает то самое, что нам уже открыли гадания по Вергилию, равно как и собственные ваши сны, а именно: что жена вас обесчестит, что она наставит вам рога, ибо сойдется с другим и от него забеременеет, что она вас лихо обворует, что она будет вас бить и обдерет и повредит какой-нибудь из ваших органов.
   — Вы смыслите в полученных нами предсказаниях, как свинья в сластях, — заметил Панург. — Извините, что я так выразился, но я слегка раздражен. Все это следует понимать в обратном смысле. Выслушайте меня со вниманием.
   Старуха говорит: подобно тому как боб не виден до тех пор, пока его не вылущишь, так же точно добродетели мои и совершенства останутся втуне до тех пор, пока я не женюсь. Сами же вы сколько раз мне говорили, что видные посты и должности срывают с человека все покровы, раскрывают всю его подноготную. Иными словами, вы можете узнать наверняка, что это за человек и чего он стоит, только после того как он начнет вершить делами. До тех пор пока он не выйдет за пределы частной жизни, он является для нас такою же точно загадкою, как боб в кожуре. Вот что означает первое двустишие. Ведь вы же не станете утверждать, что честь и доброе имя порядочного человека висят у шлюхи на хвосте?
   Второе двустишие гласит: жена моя будет беременна (а ведь это и есть высшее блаженство семейной жизни), но не мной. Черт побери, я думаю! Она будет беременна хорошеньким маленьким детеночком. Я уже сейчас люблю его всем сердцем, я от него без ума. У, ты мой поросенок! Я позабуду все самые большие и самые горькие обиды, едва лишь увижу его и услышу младенческий его лепет. Спасибо этой старухе! Честное слово, я назначу ей из моих рагуанских доходов хороший пенсион, но только не в виде временного вспомоществования, как у немощных умом бакалавров, но постоянный, как у почтенных профессоров. А по-вашему выходит, что жена моя будет носить меня во чреве, что она меня зачнет и родит и что про меня станут говорить: «Панург — второй Вакх. Он дважды родился. Он возродился, как Ипполит, как Протей, который в первый раз родился от Фетиды, а во второй — от матери философа Аполлония, как оба Палики, родившиеся в Сицилии, у берегов Симета. Его жена была им беременна. Он восстановил древнюю мегарскую палинтокию и Демокритов палингенез»? Вздор! И слушать не хочу!
   Третье двустишие гласит: жена высосет у меня немало соков. На здоровье! Вы, конечно, догадываетесь, что речь идет о той палочке с одним концом, что подвешена у меня внизу. Клятвенно обещаю вам позаботиться о том, чтобы палочка у меня всегда была сочная и ни в чем недостатка не ощущала. Словом, моя жена внакладе не будет. Она свое получит. Между тем вы усматриваете в этом двустишии аллегорию и толкуете его как хищение и кражу. Я согласен с вашим толкованием, аллегория мне нравится, но только я понимаю ее иначе. По-видимому, из доброжелательности ко мне вы все толкуете так, как мне невыгодно, и притягиваете свои объяснения за волосы: недаром люди ученые говорят, что любовь необычайно пуглива и что истинная любовь непременно должна испытывать страх. А по-моему, — да вы и сами прекрасно это понимаете, — воровство здесь, как и у многих древних латинских писателей, означает сладкий плод любовных утех, который должен быть сорван тайком и украдкой, ибо так угодно Венере. Вы спросите, почему? Потому, что кипрская богиня предпочитает, чтобы любовными шалостями занимались крадучись, где-нибудь меж дверей, на ступеньках лестницы, на рассыпавшейся вязанке хвороста, прячась за ковры, чтобы все было шито-крыто (и тут мне нечего ей возразить), но только не при солнечном свете, как учат циники, не под балдахином, не за пологом златотканым, не с роздыхом и со всеми удобствами: с алым шелковым опахалом, с султаном из индюшиных перьев для отгона мух, и чтобы подружка при этом не ковыряла у себя в зубах соломинкой, выдернутой из тюфяка. А вы, значит, склоняетесь к мысли, что она меня оберет и высосет, как высасывают устриц из раковин и как киликийские женщины (свидетель — Диоскорид) собирают чернильные орешки? Ошибаетесь. Кто обирает, тот не сосет, а хапает, не в рот сует, а в мешок, тащит да подтибривает.