Четвертое двустишие гласит: моя жена обдерет меня, но не всего. Прекрасно сказано! Вы же толкуете это как побои и членовредительство. Попали пальцем в небо. Умоляю вас, отрешитесь вы от земных помыслов, возвысьте взор ваш до созерцания чудес природы, и вы сами осудите свои ошибки и признаете, что предсказания божественной сивиллы вы понимали превратно. Положим (но только ни в коем случае не допустим и не доведем до этого), моя жена по наущению нечистого духа пожелает и вознамерится сыграть со мною злую шутку, обесславить меня, наставить мне пару длиннющих рог — до самых ног, обобрать меня и обидеть; со всем тем желание ее и намерение в жизнь не претворятся.
   Довод, который утверждает меня в сей мысли, зиждется на твердом основании и почерпнут мною из глубин монастырской пантеологии. Сообщил же мне его брат Артурий Нюхозад, дай Бог ему здоровья: было это в понедельник утром, когда мы с ним вдвоем съели целый четверик свиных колбасок, и еще в это время, как сейчас помню, поливал дождь.
   При сотворении мира или же чуть-чуть позднее женщины сговорились между собой сдирать с живых мужчин кожу, ибо мужчины намеревались всюду забрать над ними власть. И в подтверждение сего участницы заговора дали торжественное обещание и поклялись святой кровью. Но — о тщета начинаний, предпринимаемых женщинами, о слабость женского пола! Прошло более шести тысяч лет с тех пор, как они принялись обдирать или, по выражению Катулла, облуплять мужчин с самого приятного для них органа, жилистого и пещеристого, и пока только успели ободрать одну головку. Евреи с досады сами ввели обрезание и обрезают себе его и загибают крайнюю плоть: они предпочитают, чтобы их называли обрезанцами и подстриженными марранами, лишь бы только их не подрезали женщины, как это бывает у всех других народов. Моя жена не пойдет против течения и, если потребуется, обдерет меня, я же охотно ей это позволю, только не дам ободрать всего. Можете быть уверены, добрый мой король.
   — Вы, однако ж, не объяснили, — вмешался Эпистемон, — отчего старуха долго глядела на огонь, а потом дико и страшно закричала, лавровая же ветвь сгорела бесшумно, не издав ни малейшего треска. Вам известно, что это — печальное предзнаменование и весьма недобрый знак, как о том свидетельствуют Пропорций, Тибулл, хитроумный философ Порфирий, Евстафий в своих комментариях к Гомеровой Илиаде и другие.
   — Тоже нашли на кого сослаться! — воскликнул Панург. — Все поэты — безумцы, а все философы — выдумщики, такие же полоумные, как и все их суемудрие, то бишь любомудрие!
 
 

Глава XIX.
О том, как Пантагрюэль восхваляет советы немых

 
   При этих словах Пантагрюэль погрузился в глубокое раздумье и долго потом хранил молчание. Затем обратился к Панургу:
   — Вас смущает лукавый, однако ж послушайте, что я вам скажу. Я читал, что в старину предсказания письменные и устные не почитались самыми верными и самыми точными. Многие из тех, что вначале были признаны тонкими и хитроумными, впоследствии оказывались неверными, как по причине двусмысленности, двоякозначимости и неясности слов, так и по причине краткости изречений. Вот почему Аполлон, бог прорицания, именовался «Двумысленный». Самыми верными и непререкаемыми предсказаниями почитались те, что выражались движениями и знаками. Такого мнения придерживался Гераклит. И так именно предсказывал Юпитер-Аммон, так пророчествовал у ассирийцев Аполлон. Поэтому-то они и изображали его бородатым, в одежде умудренного годами старца, а не нагим, безбородым юнцом, как это делали греки. Давайте применим этот самый способ: попросите какого-нибудь немого, чтобы он молча, знаками, дал вам совет.
   — Согласен, — объявил Панург.
   — Но только этому немому надлежит быть глухим от рождения и именно вследствие этого немым, — прибавил Пантагрюэль. — Ведь самый доподлинный немой — это тот, который не слышит от рождения.
   — Что вы этим хотите сказать? — спросил Панург. — Если верно, что человек, никогда не слышавший, как говорят другие, сам тоже не говорит, то я логическим путем привел бы вас к чудовищному и парадоксальному заключению. Ну да уж ладно. Вы, стало быть, не верите рассказу Геродота про двух детей, которых Псамметих, царь египетский, велел держать и воспитывать в хижине, храня совершенное молчание, и которые через известный срок произнесли слово «бек», что по-фригийски означает хлеб?
   — Нисколько не верю, — отвечал Пантагрюэль. — Это неправда, что у нас будто бы есть какой-то данный нам от природы язык. Все языки суть произвольные и условные создания различных народов. Слова, утверждают диалектики, сами по себе ничего не значат, им можно придать какой угодно смысл. Все это я вам говорю не зря. Бартол (L. priта de verb. Oblig.[14]) рассказывает, что в его времена жил в Губбио некто мессер Нелло де Габриэлис. Случилось так, что человек этот оглох, но со всем тем он понимал любого итальянца, как бы тихо тот ни говорил, единственно по его жестам и движениям губ. Потом у одного сведущего и изящного писателя я вычитал, что армянский царь Тиридат во времена Нерона прибыл в Рим и приняли его там чрезвычайно торжественно и с подобающими почестями, дабы связать его узами вечной дружбы с сенатом и народом римским. Во всем городе не осталось такой достопримечательности, которую бы ему не предложили осмотреть и не показали. Перед его отъездом император поднес ему великие и необычайные дары, а затем предложил выбрать, что ему особенно в Риме понравилось, клятвенно обещав при этом не отказать ни в чем, чего бы гость ни потребовал. Гость, однако ж, попросил себе только одного комедианта, — он видел его в театре и, хотя не понимал, что именно комедиант говорил, понимал все, что тот выражал знаками и, телодвижениями; ссылался же гость на то обстоятельство, что под его скипетром находятся народы, говорящие на разных языках, и, чтобы отвечать им и говорить с ними, ему требуется множество толмачей, а этот, мол, один заменит всех, ибо он так прекрасно умеет изъясняться жестами, что кажется, будто пальцы его говорят. Вам же следует выбрать глухонемого от природы, дабы движения его и знаки были подлинно пророческими, но не придуманными, не приукрашенными и не поддельными. Остается только узнать, к кому бы вы хотели обратиться за советом: к мужчине или к женщине.
   — Я бы с удовольствием обратился к женщине, — сказал Панург, — но я опасаюсь двух вещей.
   Во-первых, что бы женщины ни увидели, они непременно представят себе, подумают и вообразят, что это имеет касательство к священному фаллосу. Какие бы движения и знаки ни делались и какие бы положения ни принимались в их присутствии, все это они толкуют в одном направлении и все подводят к потрясающему акту трясения. Следственно, мы будем введены в обман, так как женщины вообразят, что помнить один случай, который произошел в Риме двести шестьдесят лет спустя после основания города. Один юный патриций встретил на холме Целии римскую матрону по имени Верона, глухонемую от рождения, но так как юноша и не подозревал, что имеет дело с глухонемой, то, сопровождая свою речь свойственными италийцам жестами, он обратился к ней с вопросом, кого из сенаторов встретила она, поднимаясь на гору. Слов его она не разобрала и решила, что речь идет о том, что всегда было у нее на уме и с чем молодой человек, естественно, мог обратиться к женщине. Тогда она знаками, — а в сердечных обстоятельствах знаки неизмеримо более пленительны, действенны и выразительны, нежели слова, — завлекла его к себе в дом и знаками же дала понять, что эта игра ей по вкусу. В конце концов они, не говоря ни слова, вволю набарахтались.
   А еще я боюсь, что глухонемая женщина вовсе ничего не ответит на наши знаки, а сей же час упадет на спину: она, дескать, согласна удовлетворить молчаливую нашу просьбу. Если же она ответит нам какими-либо знаками, то знаки эти будут столь игривы и столь потешны, что мы сами истолкуем ее помыслы в амурном смысле. Вы, конечно, помните, что в Крокиньольской обители монашка сестра Толстопопия забеременела от молодого послушника Ейвставия, и как скоро аббатиса о том проведала, то призвала ее к себе и при всем капитуле обвинила в кровосмешении, монашка же привела в свое оправдание тот довод, что это, мол, совершилось против ее воли, что брат Ейвставий овладел ею насильно. Аббатиса возразила: «Негодница! Ведь это было в дормитории, почему же ты не закричала? Мы бы все поспешили тебе на помощь». Провинившаяся ей, однако, на это ответила, что она не посмела кричать, так как в дормитории вечно должна царить тишина. «А почему, негодница ты этакая, — спросила аббатиса, — почему ты не подала знака своим соседкам по комнате?» — «Я и так изо всех сил подавала им знаки задом, — отвечала Толстопопия, — да никто мне не помог». — «Но отчего же ты, негодница, немедленно не прибежала ко мне и не рассказала, — допытывалась аббатиса, — чтобы мы могли по всей форме притянуть его к ответу? Доведись до меня, я бы так и сделала и тем доказала свою невиновность». — «Я вот чего боялась, — молвила Толстопопия: — Ну как я умру внезапно и свой грех и окаянство унесу с собой на тот свет? Того ради, прежде чем он ушел из комнаты, я у него исповедалась, и он наложил на меня такую епитимью: никому ничего не разглашать и не рассказывать. Уж больно великий это грех — открыть тайну исповеди. Бог и ангелы его такому греху не потерпят. Не ровен час, огонь сошел бы с небеси и спалил все наше аббатство, а мы бы все низринулись в преисподнюю, как это случилось с Дафаном и Авироном».
   — Меня вы этим не удивили, — заметил Пантагрюэль. — Я хорошо знаю, что монахи не так боятся нарушить заповеди Божьи, как боятся не соблюсти свой монастырский устав. Что ж, обратитесь к мужчине. По-моему, вам подойдет Козлонос. Он глухонемой от рождения.
 
 

Глава ХX.
О том, как Козлонос отвечает Панургу

 
   Послали за Козлоносом, и на другой же день он явился. Как скоро он прибыл, Панург пожаловал ему жирного теленка, половину свиной туши, два бочонка вина, меру зерна и тридцать франков мелочью; затем Панург привел его к Пантагрюэлю и в присутствии придворных сделал Козлоносу такой знак: он довольно долго зевал и, зевая, водил у самого рта большим пальцем правой руки, изображая греческую букву тау, каковой знак он повторил несколько раз. Засим, подняв глаза к небу, стал вращать ими, словно коза во время выкидыша, и между тем кашлял и глубоко вздыхал. После этого он показал, что гульфик у него отсутствует, затем вытащил из-под сорочки свой кинжал и, зажав его в кулак, принялся мелодично постукивать им о ляжки; наконец стал на левое колено и скрестил руки на груди.
   Козлонос с любопытством смотрел на него, затем поднял левую руку и пальцы ее сжал в кулак, за исключением большого и указательного: их он приставил один к другому так, что они едва касались ногтями.
   — Я догадался, что он хочет сказать этим знаком, — объявил Пантагрюэль. — Во-первых, это означает женитьбу, а во-вторых, как учат пифагорейцы, число тридцать. Вы женитесь.
   — Очень вам благодарен, — обратясь к Козлоносу, молвил Панург, — архитриклинчик вы мой, конвоирчик вы мой, альгвазильчик вы мой, сбирчик вы мой, надзирательчик вы мой!
   При этих словах Козлонос, еще выше задрав левую руку, вытянул и, сколько мог, растопырил все пять ее пальцев.
   — Сейчас он с помощью пятерки более обстоятельно дает нам понять, что вы женитесь, — пояснил Пантагрюэль. — И, мало того что вы будете женихом, супругом и мужем, — вы будете счастливы в семейной жизни. Видите ли, согласно Пифагору, число пять есть число брачное, указывающее на то, что брак и свадьба — дело уже решенное, ибо число это состоит из тройки, первого нечетного числа, и двойки, первого четного числа, то есть как бы из мужского и женского начал, вступивших в соединение. И точно: некогда в Риме зажигали в день свадьбы пять факелов, и нельзя было зажечь ни больше, ни меньше, хотя бы это была самая богатая или же, напротив, самая бедная свадьба. Кроме того, во времена стародавние язычники молились за новобрачных пяти богам (или же одному божеству в его пяти благодетельных свойствах): Юпитеру — бракоустроителю, Юноне — председательнице свадебных пиршеств, Венере прекрасной, Пейто — богине убеждения и красноречия и Диане, вспомоществующей при родах.
   — Ах, мой милый Козлонос! — вскричал Панург. — Я ему подарю мызу близ Сине и ветряную мельницу в Мирбале.
   Тут немой оглушительно чихнул, вздрогнул всем телом и повернулся налево.
   — Ах ты, бык его забодай, это еще что такое? — воскликнул Пантагрюэль. — Не к добру, ой, не к добру! Он намекает на то, что брак ваш будет неблагополучным и несчастным. По словам Терпсиона, чох — это один из сократических демонов. Чох направо означает, что можно уверенно и смело идти избранным путем к намеченной цели и что начало, дальнейшее развитие и окончание будут удачны и успешны, в то время как чох налево означает противоположное.
   — Вы имеете обыкновение, — заметил Панург, — все истолковывать в худшую сторону и при этом шиворот-на-выворот, — прямой Дав, вот вы кто. А я ничему этому не верю. Этот ваш бумагомарака Терпсион — не кто иной, как записной враль.
   — Но и Цицерон что-то такое говорит о чихании во второй книге De divinatione, — возразил Пантагрюэль.
   Тут Панург повернулся к Козлоносу и сделал такой знак: вывернул веки, задвигал челюстями справа налево и высунул наполовину язык. Затем раскрыл левую руку, но так, что средний ее палец по отношению к ладони занял положение перпендикулярное, и приставил ее к штанам вместо гульфика; правую же руку он сжал в кулак, за исключением большого пальца, каковой палец он, просунув под правую под мышку, приставил к спине выше ягодиц — к тому месту, которое у арабов называется альхатим. Потом сейчас же переменил руки: правой руке придал положение левой и приставил к тому месту, где надлежало быть гульфику, а левой придал положение правой и приставил к альхатиму. Эту перемену рук он повторил девять раз. После девятого раза он привел веки в естественное их состояние, равно как челюсти и язык; затем искоса взглянул на Козлоноса и зажевал губами, как обезьяна или же как кролики, когда едят овес на корню.
   В ответ на это Козлонос поднял совершенно раскрытую правую руку, затем вставил большой палец, до первого сустава, между третьими суставами среднего и безымянного пальцев и крепко его там зажал, прочие суставы помянутых пальцев согнул, указательный же и мизинец вытянул. Расставив таким образом пальцы, он положил руку Панургу на пупок, а засим, опираясь на мизинец и указательный, как на ножки, стал двигать большим пальцем. Мало-помалу рука его поднималась все выше и выше, касаясь Панургова живота, области желудка, груди, шеи и, наконец, подбородка, после чего он сунул двигающийся большой палец ему в рот, затем почесал ему нос, а дойдя до глаз, сделал такое движение, будто собирался выдавить их. Тут Панург рассердился и предпринял попытку вырваться и убежать от немого. Козлонос, однако, продолжал тереть ему большим пальцем то глаза, то лоб, то поля шляпы. В конце концов Панург возопил:
   — Эй вы, умалишенный! Оставьте меня в покое, а то я вас изобью! Если вы не перестанете меня злить, я из вашей поганой физиономии сделаю маску.
   — Он же глухой, — вмешался брат Жан. — Он не слышит, что ты ему говоришь, чудила ты этакий! Набей ему харю — вот этот знак он поймет.
   — Какого черта нужно от меня этому шарлатану? — кричал Панург. — Мои глаза ему не яички, чтобы их так давить. Яичницы из них все равно не выйдет. Ей-богу, da jurandi, я вас сейчас досыта накормлю щелчками впрослоечку с оплеухами!
   И тут он, подавшись назад, стрельнул в сторону Козлоноса губами.
   Немой, видя, что Панург от него пятится, забежал вперед, вцепился в него и сделал такой знак: опустил правую руку во всю ее длину, до самого колена, и, сложив пальцы в кулак, просунул большой палец между средним и указательным; затем левой рукой начал тереть себе правую руку выше локтя и одновременно то медленно поднимал эту руку на высоту локтя и выше, то внезапно ее опускал; и так он попеременно то поднимал руку, то опускал и показывал ее Панургу.
   Панург, озлившись, замахнулся на него кулаком, однако из уважения к Пантагрюэлю сдержался.
   Тут Пантагрюэль сказал:
   — Уж если вас возмущают самые знаки, то как же вы будете возмущены, когда узнаете, какой заключен в них смысл! Всякая истина находит себе отклик в другой истине. Немой утверждает и указывает, что вы будете женаты, рогаты, биты и обворованы.
   — Что я женюсь — это я вполне допускаю, — объявил Панург, — все же остальное отрицаю начисто. И уж вы, будьте настолько любезны, поверьте мне, что еще ни одному человеку в мире так не везло на женщин и на лошадей, как мне.
 
 

Глава XXI.
О том, как Панург советуется с одним престарелым французским поэтом по имени Котанмордан

 
   — Никогда еще не видел я человека, столь закоснелого в своих представлениях, как вы, — молвил Пантагрюэль. — Однако ж, дабы рассеять ваши сомнения, я готов сдвинуть гору. Вот к какому решению я пришел. Лебеди — птицы, посвященные Аполлону, — поют, только когда чувствуют приближение смерти, поют, по крайней мере, те из них, что водятся на реке Меандр во Фригии (я потому оговариваю это особо, что Элиан и Александр Миндский пишут, будто в других местах они видели много умирающих лебедей, но никто из них не пел). Итак, пение лебедя есть верная примета близкой его смерти, и он не умрет до тех пор, пока не споет. Равным образом поэты, находящиеся под покровительством Аполлона, перед смертью обыкновенно становятся пророками и по внушению Аполлона предсказывают в своих песнопениях будущее.
   Более того, я слыхал от многих, что всякий дряхлый старик, стоящий одной ногой в гробу, без труда угадывает, что с нами будет. Сколько я помню, Аристофан в одной из своих комедий называет стариков сивиллами.
   Когда мы, стоя на молу, издали завидим в открытом море корабль с моряками и путешественниками, мы только молча за ними следим и молим Бога, чтобы они благополучно причалили, но едва лишь они приблизятся к гавани, как мы уже и словами и движениями приветствуем их и поздравляем с тем, что они достигли пристани, укрытой от бурь, и теперь снова с нами; так же точно, согласно учению платоников, ангелы, герои и добрые демоны, завидев людей, приближающихся к смерти, как к некоей надежной и спасительной гавани, гавани отдохновения и покоя, отрешившихся от земных тревог и волнений, приветствуют их, утешают, беседуют с ними и тут же начинают обучать искусству прорицания.
   Я не стану ссылаться на примеры, какие являет нам древность: на Исаака, Иакова, Патрокла, напророчившего Гектору, Гектора, напророчившего Ахиллу, Полимнестора, напророчившего Агамемнону и Гекубе, некоего родосца, восславленного Посидонием, Калана — индийца, напророчившего Александру Великому, Орода, напророчившего Мезенцию, и других; я хочу лишь привести вам на память просвещенного и отважного рыцаря Гийома дю Белле, покойного сеньора де Ланже, который скончался на горе Тарар десятого января в преклонном возрасте, по нашему исчислению — в тысяча пятьсот сорок третьем году, если исходить из римского календаря. Часа за три — за четыре до его кончины мы еще слушали его бодрые, спокойные, вразумительные речи, в коих он предсказывал то, что частично потом сбылось и чему еще суждено сбыться, хотя в то время его пророчества казались нам странными и совершенно невероятными, ибо тогда ничто еще не подтверждало правильности его предсказаний. Недалеко отсюда, под Вилломером, проживает один престарелый поэт, некто Котанмордан, тот самый, который женился вторым браком на достоименитой Сифилитии, от какового брака родилась у них красавица дочь по имени Базош. Я слышал, что он при смерти, при последнем издыхании. Ступайте к нему и послушайте его лебединую песнь. Может статься, вы получите от него желанный ответ и его устами Аполлон разрешит ваши сомнения.
   — Ладно, — сказал Панург. — Но только, Эпистемон, идем не мешкая, а то как бы смерть нас не опередила. А ты, брат Жан, пойдешь с нами?
   — Ладно, — сказал брат Жан. — Из любви к тебе, блудодейчик, пойду с удовольствием. Ведь я тебя всей печенкой люблю.
   Нимало не медля они тронулись в путь и, войдя в жилище поэта, застали доброго старикана уже в агонии, хотя вид у него был жизнерадостный и смотрел он на вошедших открытым и ясным взором. Поздоровавшись с ним, Панург надел ему на безымянный палец левой руки, в виде дара от чистого сердца, золотой перстень с чудным крупным восточным сапфиром; затем в подражание Сократу он подарил ему красивого белого петуха; петух тотчас же вскочил к больному на постель, поднял голову, превесело встрепенулся и весьма громко запел. После этого Панург в наиучтивейших выражениях попросил поэта высказать и изложить свое суждение касательно тех сомнений, какие вызывает его, Панурга, намерение жениться. Добрый старик велел принести чернила, перо и бумагу. Все было тот же час принесено. Тогда старик написал следующее стихотворение:
 
 
Женись, вступать не вздумай в брак,
Женившись, угадаешь в рай.
А коль не женишься, то знай,
Что был ты вовсе не дурак,
 
 
Не торопись, но поспешай.
Беги стремглав, замедли шаг.
Женись иль нет.
Постись, двойной обед съедай.
 
 
То, что починено, ломай.
Разломанное починяй.
Балуй ее, бей за пустяк,
Женись иль нет.
 
 
   Стихи эти старик передал посетителям и сказал:
   — Ступайте, детки, храни вас Царь Небесный, и не приставайте ко мне больше ни с какими делами. Сегодня, в этот последний мой и последний майский день, я уж потратил немало трудов и усилий, чтобы выгнать отсюда целое стадо гнусных, поганых и зловонных тварей, черных, пестрых, бурых, белых, серых и пегих, не дававших мне спокойно умереть, наносивших мне исподтишка уколы, царапавших меня гарпийными своими когтями, досаждавших мне шмелиной своей назойливостью, ненасытной своей алчностью и отвлекавших меня от сладких дум, в какие я был погружен, созерцая, видя, уже осязая и предвкушая счастье и блаженство, уготованное Господом Богом для избранных и верных ему в иной, вечной жизни. Не идите по их стопам, не уподобляйтесь им, не докучайте мне больше! Молю вас: пусть вокруг меня вновь воцарится тишина!
 
 

Глава XXII.
О том, как Панург заступается за орден нищенствующих братьев

 
   Выйдя из Котанмордановой комнаты, Панург в испуге сказал:
   — Сдается мне, он еретик, ей-ей, — пусть меня черт возьмет, ежели я вру! Он бранит честных отцов — нищенствующих кордельеров и иаковитов, а ведь это же два полушария христианского мира: благодаря гирогномонической циркумбиливагинации этих снебесисшедших противовесов, всякое перифрастическое умопомрачение римской церкви в том случае, когда ей отшибает памороки какое-нибудь ахинейно-белибердистое заблуждение или же ересь, гомоцентрикально сотрясается. Что же, однако, сделали капуцины и минориты этому старику, черти бы его взяли? Уж они ли, черти, не бедные? Уж они ли, черти, не обездолены? Уж кто, как не эти несчастные ханжители Ихтиофагии, вдосталь хлебнули горя и знают, почем фунт лиха? Брат Жан, скажи мне по совести: спасет он свою душу? Клянусь тебе Богом, этот проклятый змий угодит прямо к чертям в пекло. Так костить славных и неутомимых грабителей, то бишь рачителей церкви! Вы скажете, что он в состоянии поэтического исступления? Это не оправдание! Он — окаянный грешник. Он глумится над религией. Я глубоко возмущен.
   — А мне начхать, — заметил брат Жан. — Монахи сами всех ругают, так если все ругают их, меня это ничуть не беспокоит. Посмотрим, что он написал.
   Панург, прочтя со вниманием письменный ответ доброго старика, сказал:
   — Несчастный пьянчужка бредит. Впрочем, я его прощаю. Видно, скоро ему конец. Давайте сочиним ему эпитафию. От его ответа я так поумнел, что теперь меня никто за пояс не заткнет. Эпистемон, толстопузик, послушай! Как ты находишь, есть в его ответах что-нибудь положительное? Клянусь Богом, это крючкотворный, вздорный, самый настоящий софист. Бьюсь об заклад, что это омавританившийся вероотступник. А, едят его мухи, как он осторожен в выражениях! Пользуется одними противоречениями. Так в конце концов нельзя не сказать верно, ибо для их достоверности довольно, если окажется верной та или другая часть. Вот так хитрюга! Сант-Яго Бресюирский, есть же на свете этакие мастаки!