Но вот и колокол умолк, а Вышата все еще стоял и думал. До рассвета еще было далеко, как вдруг он встал и ровными, уверенными шагами направился к калитке. Она была заперта. Он попробовал засовы, но они были крепки. Сторож, увидев издали человека, стоявшего у калитки, громко окликнул его, но ответа не получил… Он подошел к воротам и узнал Вышату.
   — Отвори, — сказал ему тысяцкий.
   Сторож молча открыл ворота и выпустил его на улицу. Молодой боярин повернул направо по узкой тропинке, ведшей к Печерской лавре и к колодцу святого Антония.
   Уж тысяцкий давно скрылся в ночном тумане, но сторож все еще стоял, глядя ему вслед и удивляясь: куда это он в такую рань?
   — Странно! — прошептал он. — Пошел пешком, видно, к заутрене, в лавру.
   Но что его тянуло туда и зачем он пошел? Неужели молиться и в этой молитве найти облегчение наболевшему сердцу? Да, тоска и печаль расшевелили его воображение, и сердце, требовавшее успокоения, влекло его в церковь.
   Он медленно шел по лесной тропинке. Начинало светать, звезды уже меркли одна за другой. Время от времени до него долетал крик проснувшейся совы, чирикали мелкие птицы, и ревел скот, выгнанный в долину. Наконец небо закраснелось; Вышата спускался с горы к долине, через которую вела тропинка мимо колодца святого Антония к Печерской лавре. Подойдя к колодцу, он перекрестился, зачерпнул деревянным ковшом воды, напился и пошел дальше. Лавра была открыта.
   Снаружи она представляла собой довольно узкий проем, запиравшийся простыми, небрежно сколоченными и даже неотесанными дверями. Издали видно было, как благочестивые люди с зажженными свечами подходили к проему, открывали его и исчезали…
   В тот же проем вошел и Вышата.
   Спустившись на несколько ступенек вниз, он очутился в узком темном коридоре. Вдали блестела зажженная восковая свеча какого-то странника, шедшего к заутрене, затем она исчезла в крутых подземных поворотах коридора. Его обдало затхлым воздухом, смешанным с запахом восковых свечей и ладана. Среди мрака и неясного подземного шума до него долетало приглушенное пение, но по мере приближения пение слышалось отчетливее, толпа народа увеличивалась. Узкий коридор пещеры переполнился молящимися. Издали казалось, что над открытыми головами горели красным светом восковые свечи, пламя которых развевалось во все стороны ветром. В конце коридора виднелась маленькая церковка, откуда доносился запах фимиама[9], смешанный с ароматом лампадного масла, и слышалось пение псалма «Помилуй мя, Боже».
   Вышата оперся о стену одной ниши и начал молиться, как какой-нибудь схимник или аскет. Быть может, он никогда так горячо не молился, как в эту минуту. Но, войдя в сумрачное подземелье, где почивали мощи святых, он почувствовал себя ближе к вечному источнику мира и покоя.
   Таким образом, сосредоточив свои мысли на молитве, он дождался конца заутрени; народ начал уже выходить из пещеры, но Вышата все еще продолжал стоять, опершись о нишу. Его никто не узнавал, а если кто и узнал, то не удивлялся, что он был в пещере святого Антония, так как этого святого народ чтил более других.
   За народом начали выходить и чернецы, длинную вереницу которых заканчивал отец Еремий. Это был аскет, который, с минуты вступления в Печерский монастырь, питался одним хлебом и водой, молился, поучал народ, лечил больных детей и переписывал для монастыря разные божественные книги. Ему было более ста лет, но он был еще довольно бодр и крепок, ходил без посоха, лицо его было преисполнено достоинства и покоя. Глядя на него, никто не мог подметить ни малейшего следа пережитых им лет и страданий.
   Проходя по коридору, он спокойно смотрел вперед, будто благословляя богомольцев, шедших впереди него. В числе их он заметил Вышату и узнал его: он знал воеводу Коснячко, знал Люду и весь Киев. Ему бросилось в глаза необычное настроение тысяцкого, несколько странным было и появление его в пещере, но он не осмелился прервать сосредоточенное размышление Вышаты, он только кивнул ему головой и пошел дальше.
   Скоро за ним вышел и Вышата. Молитва лишь отчасти облегчила его сердце, которое все еще сильно ныло.
   Когда он вышел из пещеры и на него повеяло свежим воздухом, ему показалось, какая-то невидимая сила тянет его назад.
   Он остановился.
   — Пойду, — сказал он про себя, — открою мою душу пред отцом Еремием, и пусть он посоветует, как помириться с самим собою.
   Келейка отца Еремия была неподалеку от Печерской церкви, на холме, и он пошел. Было уже светло. Народ разошелся — кто по домам, кто вернулся к своим занятиям. Большой монастырский двор был пуст. Чернецы, отпев заутреню, сидели по своим кельям, отдыхали…
   При келейке отца Еремия, находившейся за церковной колокольней, был цветник и сад с несколькими яблонями, за которыми старик ухаживал. Два маленьких оконца с деревянными решетками, затянутые пузырями, выходили в сад. Отец Еремий открыл их перед уходом к заутрени для освежения кельи.
   Чернец, вернувшись от заутрени, съел кусочек хлеба с водой и сел за работу. У окна келейки стоял деревянный стол, на котором лежали свертки пергамента. Несколько книг, представлявших собой жизнеописание святых мучеников, и печерский патерик. Тут же лежал дубовый крестик ручной работы. Крестик этот был сделан просто, как и все в этой келийке. На нем не было распятия, но он напоминал своей простотой тот крест, на котором умер Спаситель. У стола стоял толстый пень, на который чернец садился писать. В келье не было постели; только в углу лежал кусок дерева, заменявший отцу Еремию подушку: он спал на земле. Неподалеку от его неприхотливой постели стоял глиняный кувшин с водой, которую приносил сам старик.
   Старик развернул свой пергамент и начал писать. Вдруг он услыхал, что за дверью кто-то рыдает… Он потихоньку отворил дверь кельи и увидел перед нею человека, стоявшего на коленях. Наклонив голову к земле и закрыв ладонями лицо, он громко рыдал. Еремий узнал в нем Вышату, подошел к нему и дотронулся до плеча.
   — Что с тобою, мой бедный сын? — спросил он тысяцкого.
   Вышата приподнял голову и охватил обеими руками ноги Еремия.
   — Благослови, отец! Мне тяжело жить на свете, и я не могу найти себе места.
   Отец Еремий поднял руку над головой Вышаты и взволнованным голосом промолвил:
   — Да благословят тебя, мой сын, святые Антоний и Феодосий печерские. Встань и войди в мою келью.
   Вышата встал и, как дитя, послушный старцу, вошел за ним внутрь кельи. Монах посадил его на обрубок дерева, который служил ему креслом, встал перед тысяцким, всматриваясь в его печальное лицо.
   — Вот видишь, мой сын, до чего ты дошел! В твое сердце закралась зависть… Она возбудила мысль о мести, а месть заставила тебя решиться на преступление.
   Вышата опустил голову на грудь и молчал, но отец Еремий читал в его душе, как в открытой книге.
   — Ты сошелся с врагами Бога, и что же они, бессильные, дали тебе? Они только привели тебя на край пропасти, где сами стоят и ожидают страшного суда Божия… Но добрый дух твоих родителей остановил тебя вовремя…
   Вышата взял руку Еремия и покрыл ее поцелуями.
   — Отец! Укажи мне дорогу, я заблудился, — рыдая, произнес он.
   Но Еремий как будто не слыхал его слов и продолжал:
   — Я знаю, по какому пути поведет тебя Изяслав. Но он еще никого не вывел на путь добра… Зачем ты братался со Славошей, с Чудиным и прочими княжескими мясниками? На кого ты метишь? На того, кто защитил своею грудью Русь от половцев; кто посадил Изяслава на отцовский престол и положил конец междоусобной войне… Правда, он сидит здесь — это скверно. Лучше бы он сидел у себя дома, но негоже поднимать на него руку, пока он сидит здесь, как гость и друг. Если б он поднял против нас оружие, тогда дело другое: ведь сам Господь приказал защищать себя от врагов; но он сидит смирно…
   Глаза Вышаты сверкнули.
   — Да, смирно! Но ведь на его же Красном дворе и в его королевских хоромах моя Люда!
   Еремий призадумался.
   — Бедное дитя! — сказал он. — Тебе жаль Людомиры, но предоставь ее собственной судьбе, какую ей послал сам Господь. Пусть будет так, как есть.
   — Пусть будет! — отозвался Вышата, точно эхо.
   Старый чернец стоял призадумавшись, как бы сосредоточившись на самом себе. Казалось, что из глубины его собственной души он будил прошлые воспоминания.
   — Сын мой! — сказал он. — Женщины не дают нам счастья на земле, хотя уста их слаще меда и глаже масла. Конец всегда бывает горек, как полынь, и остер, как меч.
   Казалось, слова эти переполнили чашу страданий Вышаты. На его бледном лице отразились следы борьбы.
   — Вот видишь, мой сын, я дожил до глубокой старости, хотя и не щадил своей жизни, — продолжал чернец. — Я спал не на пуховиках, но на земле; под голову я не клал подушки, голая земля служила мне периной, однако же Господь наградил меня здоровьем и спокойствием. Я победил искушение, которое влекло меня, и в этой келийке, у подножия Бога, я нашел спокойствие и тишину. Был и я молод, любил и часто плакал, потому что та, которая поклялась мне в своей верности, предпочла богатого боярина. Теперь она уж стоит перед престолом Всевышнего. Я давно простил ее и в служении Господу нашел новый труд и обязанности.
   — Отец! — произнес Вышата. — Вокруг нас измена. Я думал, что служу матушке-Руси, но оказалось, что я был только орудием в чужих руках. Я думал, что в сердце Люды я похороню свои сомнения и печаль, но ее сердце закрылось предо мною, и сегодня я ничего не желаю, кроме спокойствия, тишины и забытья… Благослови меня!..

VIII. Неожиданности

   Настала осень, но киевляне еще не успели собрать со своих огородов винограда, и листья груш и яблонь золотились на деревьях. Черешни, краснея на опушках леса, соперничали с золотисто-бурыми листьями; на калине висели коралловые гроздья, впитывая в себя лучи нежного солнца. Природа обретала скромный вид гармонии и тишины.
   Никогда Болеслав не был так занят войском, как в настоящее время. Хотя он никогда не рассказывал о своих намерениях, но ни для кого не было тайной, что его приготовления преследуют военные цели.
   Он увеличил число войск, обострил дисциплину и запретил удаляться из обоза в город, иметь с городом какие бы то ни было сношения. Этим он возбуждал неудовольствие воинов, которые роптали на короля, упрекали в том, что он медлит с возвращением в Польшу. Пока они пировали, ели и пили мед с киевлянами, все было тихо и спокойно: они забывали о доме и отечестве; но как только король запретил отлучки из обоза, тут-то и поднялся ропот. Однако ж, несмотря на то, что войска были недовольны, они подчинялись ему, зная, что король не любит шутить. Воины продолжали уходить тайком, затевали ссоры с киевлянами и в это время пропадали, так что даже нельзя было найти следа. Некоторые их видели то там, то сям, но затем они внезапно исчезали… Их стали разыскивать: одного нашли убитым в лесу, другого рыбаки вытащили из Лыбеди, третьего из Днепра… Войско становилось все меньше и меньше, Болеслав все ожидал подкрепления из Кракова, но паны не присылали его. Так он жил изо дня в день, не видя конца этому ожиданию, а тут еще воины гибли, как мухи.
   Поэтому не удивительно, что он, возмущенный происходящим, собрал остатки своих войск и сгруппировал их в один лагерь и строго-настрого запретил отлучку под каким бы то ни было предлогом. В сущности явного недоразумения между Изяславом и польским королем не было, но каждый мог заметить, что отношения их охладели, что за плечами короля происходят заговоры и измена. Об этом уже неоднократно предупреждали Болеслава, но Изяслав как ни в чем не бывало продолжал приглашать его к себе, пил с ним вино и мед и всегда был как бы послушен, даже покорен. Все знали, что существует измена, но доказательств не было, и все с минуты на минуту чего-то ожидали.
   Болеслав с каждым днем становился грустнее и печальнее. Его раздражало, что паны пренебрегают его просьбами и на его желания отвечают молчанием.
   «Зачем я пришел сюда! — думал он. — Ведь я хотел славы для Польши, хотел для нее приобрести расположение Руси, а они, как слепые, не замечают моего желания. Гордость ослепляет их, и они не видят дальше своего носа. А ведь мне гораздо легче было бы сидеть дома, ничего не делая, только протягивать им руку для целования, чем ждать и ждать, быть может, позорного конца».
   Его раздражало и двусмысленное отношение Изяслава к Руси, что вынуждало короля не сегодня, так завтра сделать решительный шаг. Поэтому не удивительно, что он, находясь в таком сложном положении, не мог быть веселым и не показывался на людях; он не показывался даже Людомире. Она только вздыхала:
   — Видно, не любит меня.
   Мысль эта зародилась у нее по весьма простой причине. Вся ее любовь происходила от милости и доброты короля, который приютил ее в самую тяжелую минуту ее жизни, — минуту, когда она потеряла любимого отца. И этого было для начала достаточно. Она полюбила молодого короля тою любовью, которая не спрашивает о прошлом возлюбленного; она не думала о том, что будет впереди. Полюбив однажды, она думала, что любовь будет бесконечной. С нею она не смешивала никакие другие чувства и желания. Она сидела на Красном дворе, в тереме короля, как птичка в клетке, для которой достаточно клочка голубого неба, представлявшего для нее весь мир. Она была счастлива, пока король весело улыбался ей. Он улыбался сегодня, и должен был улыбаться завтра. Но о завтрашнем дне она не беспокоилась. Для нее не существовало короля, существовал человек, которого она любила. Что ей было за дело, что думает король, какие мысли зародились в его голове, какие он строит планы и как их будет исполнять? Она любила и жила этой любовью; чувствовала, что любима, и этого ей было достаточно. Этим удовлетворялись все ее желания и составляли для нее весь ее мир. Люде казалось, что так она проживет век, что лицо короля никогда не омрачится в ее присутствии. Поэтому не мудрено, что ей было больно видеть человека, которого она любила, печальным.
   — Да, он меня не любит, — повторяла она, и эта мысль омрачала ее душу.
   Люда искала решения этого вопроса, но не находила, потому что искала его в самой себе. Не умея объяснить все, что происходило в ее душе, она начала чаще ходить в лавру и к Спасу, но никого из знакомых, кто бы рассеял ее грусть, там не встречала.
   Однажды в воскресенье она возвращалась с Добромирой домой, как вдруг перед самым Красным двором их нагнал Путята.
   Люда обрадовалась ему, точно увидела родного отца.
   — Ах, как я давно не видела тебя! — воскликнула она. — Да и сама-то я никак не могла собраться в город. Ну, как там поживает тетушка Ростиславна? Что Богна? Все ли живы, здоровы?
   И она забросала старика вопросами.
   Лицо Путяты было чем-то озабочено.
   — Слава Богу, все здоровы и живы… по крайней мере я оставил их такими, но, Бог знает, найду ли их живыми, вернувшись.
   Люда угадала его мысль.
   — Значит, еще не успокоился, — сказала она полушепотом.
   Они уже подходили к частоколу Красного двора.
   — Мне хотелось видеть тебя, мое дорогое дитя, — ласково сказал Путята. — Ну вот и увидел. Теперь я должен вернуться. Вот уж видна и калитка Красного двора.
   Люда поцеловала его руку.
   — Спасибо тебе, дорогой отец! Приходи как-нибудь ко мне испить медку, да и Богну прихвати с собою, пусть она не чурается меня.
   Путята поцеловал Люду в лоб.
   — Прощай, будь здорова! — сказал он, хотел еще что-то прибавить, но удержался, и, когда Люда уже хотела войти в калитку, он наклонился к ее уху и таинственно шепнул:
   — Смотри, будь осторожна, не ходи в город после заката солнца!
   И, обратившись к Добромире, прибавил:
   — Не пускай ее, матушка.
   — Почему? — спросила Люда.
   Путята опять наклонился к уху Люды и с грустью ответил:
   — Уж слишком часто Славоша около вас вертится.
   Добромира перекрестилась…
   Люда любила сад Красного двора и подолгу сидела там, и, когда сомнения закрались в ее молодую душу и терем сделался тесным для нее, она все чаще выходила из светелки и гуляла в саду, пытаясь размыкать свое горе. Да и куда ей было идти?
   В тот же день после заката солнца Людомира, не послушавшись совета Путяты, вышла в сад, который скорее был похож на громадный лес, обнесенный частоколом, как крепость. Сад этот с одной стороны примыкал к устью Лыбеди, с другой — граничил с Выдубычью, а третьей стороной прикасался к стенам монастыря Святого Михаила, с четвертой — проходил по берегу Днепра, широкого в этом месте, как море. Неподалеку от монастыря Святого Михаила, на высоком холме, стоял Красный двор, обращенный лицом к Днепру и Переяславлю. Двор этот был построен недавно, так что его еще не успели отделать и только вырубили кусты и деревья, чтобы открыть вид на Днепр и окрестности. Вдали шумел густой лес, доходивший до Лыбеди. Над Днепром возносился обрывистый песчаный берег, поросший мелким сосняком, волчаником и терновником. Со стороны Лыбеди обрыв этот делался покатее, так что, не доходя до берегов двух рек — Лыбеди и Днепра, был уже совершенно отлогим. В стороне, на полянке, примыкавшей к обрыву, еще Всеволод приказал поставить деревянную скамейку, на которой часто любил сидеть и издали смотреть на свой любимый удел — Переяславль. Отсюда в ясный день были видны золотистые купола церквей.
   Эта же скамейка была излюбленным место отдыха и Людомиры, в особенности в настоящее время, когда Болеслав по целым дням пропадал в обозе и когда ее мысли, прежде незнакомые ей, жужжали в ушах, как рой пчел. Ввиду этого она уходила под старые дубы и садилась на скамью Всеволода. Здесь она чувствовала себя как-то вольготнее. Спрятавшись за толстыми дубовыми ветвями и вслушиваясь в осеннюю тишину, в ласковый шепот деревьев, она глядела вдаль, восхищаясь видом природы, прекрасной и щедрой в этих местах.
   Солнце уже закатилось, на землю падали его последние лучи. Но они побледнели, расплылись, исчезли. Звезды на небе начали уже загораться одна за другой, а Люда все еще сидела, прислушиваясь к тишине, упавшей на Днепр и его окрестности.
   Но вот из-за Переяславля показалась красная луна, взошла, стала бледнеть и, отразившись в Днепре, бросила длинные серебристые лучи на воду, заиграла на ее поверхности.
   Ночь с каждой минутой делалась тише и глуше. Только изредка над Днепром раздавались какие-то отголоски, отзывавшиеся эхом на холмах. Там и сям на берегах Днепра, в направлении Турханьего острова, блестели на песчаных отмелях, между ивняком и кустами, огоньки рыбачьих фонарей. Зеленый остров и отдаленная лощина, и лозы, и Днепр, в котором ярко отражалась луна, — все это вместе с тишиной ночи составляло чудесную гармоничную картину.
   Люда продолжала сидеть. По узкой тропинке, шедшей через сад, точнее, через лес, огороженный частоколом, должен был возвращаться из обоза Болеслав; туда он уехал в полдень. Люда дожидалась своего короля. Ей хотелось взглянуть на него — вдруг блеснет в его глазах искорка веселости.
   И она ждала, и смотрела. Ей показалось, что между густыми ветвями дубов мелькнула на Днепре лодка, направлявшаяся к берегу. Она встала, отвела рукою ветки и убедилась, что это в самом деле была чайка, в которой сидело три человека. Двое из них легкими ударами весел направляли ее к берегу.
   Люда с напряженным вниманием следила за ними.
   Наконец гребцы остановились, привязали чайку в лозняке, росшем у частокола, и трое мужчин стали медленно подниматься в гору, в направлении Красного двора. Через минуту они исчезли в лесной чаще.
   Люда не могла понять, кто были эти люди и почему они ночью, как воры, подкрадывались к Красному двору. Она не знала, что делать: вернуться ли в терем или ждать, пока они подойдут ближе, может, удастся узнать, кто они. Люде сделалось страшно, она хотела вернуться, но вдруг в голове мелькнула мысль, что это, может быть, король, и она остановилась. Ей не долго пришлось ждать. Скоро на поляне показалась длинная тень, сначала одна, потом вторая, третья. Все они промелькнули и исчезли. Очевидно было, что прибывшие прятались за деревьями. Она притаилась и ждала. Ею овладел страх, она поняла, что это не король, да и зачем ему прятаться за деревьями. «А если это и впрямь не король, если эти люди заметят меня?» — подумала она…
   Дальше некогда было размышлять, так как в этот момент один из трех незнакомцев остановился в нескольких шагах от нее, и только благодаря густым дубовым ветвям он ее не заметил. За первым на некотором расстоянии шли, озираясь, еще двое.
   Люда стояла полуживая.
   — Теперь уж скоро будет возвращаться, — сказал первый.
   — Нужно прислушиваться к оклику, — отвечали ему полушепотом.
   — Не бойся, старик не прозевает. Он и поныне не может забыть того меда, которым король угостил его на Красном дворе.
   Люда угадала, о ком идет речь, и внимательно прислушивалась.
   — Пойдем подальше, к тем двум дубам. Ты, боярин, станешь с одной стороны, а я — с другой, смотри не промахнись.
   В голове молодой девушки мелькнул совет Путяты. Из нескольких слышанных ею слов она поняла все: это были посланцы Изяслава, а именно — Славоша и двое ей неизвестных. Таких посланцев Изяслав просто так не посылал.
   Дыхание в груди у Люды сперло. Она видела людей, кравшихся к Красному двору с целью убить короля.
   «Надо оповестить стражу, — подумала она. — Но как? Легко наткнуться на нож разбойника».
   Через минуту все трое отошли к тропинке и спрятались за дубами в ожидании сигнала, который должен был дать Добрыня, стороживший Болеслава. Король должен был возвращаться из лагеря именно этой дорогой. Люда решилась перебежать тропинку наискось, между кустами, и попасть в терем с противоположной стороны двора. Когда все успокоилось и утихло, она осторожно встала со скамейки и пошла между кустами так тихо, что едва слышала собственные шаги. Однако напряженный слух Славоши различил шелест сухой травы и хруст веток под ногами Люды. Он подошел к соседу.
   — Здесь, кажется, кто-то есть! — произнес он.
   — Кому тут быть? Видно, сова проснулась и тряхнула крыльями. Больше некому.
   Славоша посмотрел в направлении терема.
   — Вон мелькнула тень, исчезла.
   — А ты что же, тени боишься?.. Видно, ветер колыхнул березу…
   Наконец Люда добежала до терема и оповестила стражу. Немедленно послали в обоз предостеречь короля, чтобы он возвращался другим путем. Воины тем временем окружили сад, отрезали злоумышленникам путь к лодке и начали поиск убийц. Посланцы Изяслава, ничего не подозревая, продолжали поджидать короля. Они уже давно слышали свист Добрыни, который подавал им сигнал, что король оставил обоз. Убийцы ждали, но Болеслава все не было. Добрыня видел, как король вышел из обоза, но не заметил, какой дорогой он пошел. Вдруг на той же тропинке, где устроили засаду на Болеслава, послышались шаги. Все насторожились. Шелест с каждой минутой приближался, убийцы слышали отчетливые людские голоса, которые как бы переполнили весь сад. Это обеспокоило Славошу.
   — Плохо дело! — шепнул он одному из сообщников.
   — Кажись, Добрыня нам изменил!
   — Ведь говорил я, здесь был кто-то!
   Между тем шум приближался. Смелые, уверенные шаги, звон оружия заставляли думать, что вместо Болеслава им придется встретиться с толпой вооруженных людей, и злоумышленники дали стрекача к лодке. Но здесь их уже ожидали вооруженные люди. Столько же или более гнались за ними. Спастись не было возможности: их схватили и связали.
   — Ночные пташки, не в пору же вы собрались на охоту! — послышались голоса.
   — Отвести этих поганцев во двор?
   — Да, отвести. Пусть там посидят до утра. Днем увидим, кто они такие.
   Один из стражников присмотрелся к Славоше.
   — А… милый! Ты, кажись, мне знаком. Я, кажись, видал тебя. И впрямь, знакомый, знакомый. Это тот самый чернец, что приходил за подаянием.
   — Ну, завтра мы его лучше разглядим.
   — Отвести их в подвал, и пусть там проспятся.
   Их схватили под руки и повели…
   Ранним утром всех троих доставили к Болеславу. Он молча посмотрел на них, на одном он остановил свой взгляд: очевидно, узнавая его. Это был красивый двадцати двух — двадцати трех лет мужчина, старавшийся гордо держаться перед королем. Но Болеслав не обращал на это никакого внимания.
   — Кто вы? — спросил он.
   — Слуги княжеские.
   — Слуги? А как же вы служите князю?
   Разбойники молчали.
   — Значит, служите князю с ножом в руках? Кто вас послал?
   — Тот, кто имеет право посылать, — отозвался один из разбойников.
   Болеслав вместо ответа кивнул Болеху.
   — Прикажи повесить этих негодяев. Какой жизнью жили, такой смертью пусть умрут.