Ей не было нужды скрывать это чувство ни перед собой, ни перед людьми; она любила и не считала это преступлением, любила, как может любить только молодая девушка. С каждым днем она все больше чувствовала, что эта любовь становится для нее потребностью. Поэтому изо дня в день откладывала свой отъезд с Красного двора в оставленный ею отцовский дом. Потом в конце концов этот отъезд стал совершенно невозможным… Теперь ей нечего было тужить по прежней жизни, она нашла новую, еще незнакомую ей жизнь — в сердце короля: расстаться с нею было чересчур тяжело, просто невозможно.
   Через несколько недель своего пребывания на Красном дворе Людомира вспомнила о своей доброй старой мамушке Добромире и заскучала по ней.
   Между тем мамка одиноко жила в опустевших хоромах Коснячко. Едва услышав, что воеводу увез на княжий двор Славоша, известный всем киевлянам разбойник и палач, все отроки и гридни со страха разбежались. Все еще шло кое-как, пока Люда жила дома, но вот и Люды не стало, она ушла и бесследно пропала.
   Добромира, сидя в светелке Людомиры, по целым дням пряла пряжу и смотрела в оконце, не увидит ли дорогого лица своей Люды. Посередине двора, свернувшись кренделем, лежал верный пес; при каждом шорохе на улице он поднимал голову и прислушивался, уж не знакомый ли это голос, но, убедившись, что нет, клал голову между лапами и опять лежал неподвижно. Добромира и он охраняли дом и добро воеводы.
   Однажды за два или за три часа до захода солнца кто-то робко постучался в калитку. Добромира не слыхала стука, услышал его пес, он поднял голову и зарычал. Вскоре он замолчал и, насторожив уши, повернул голову к воротам; затем встал, потянулся, тряхнул лохматой шерстью и медленно пошел к воротам. Подойдя к калитке и воткнув нос в щель, он понюхал воздух и завилял хвостом… Какое-то беспокойство овладело им: он отбегал от калитки, становился посреди двора и смотрел на окно, у которого сидела Добромира, как бы желая обратить ее внимание; потом опять вернулся к калитке, понюхал воздух, помахал хвостом и наконец завизжал.
   Стук в калитку усилился. Услыхала ли старуха стук на этот раз или ее внимание было привлечено визгом собаки, но она встала, спустилась вниз и подошла к калитке.
   — Кто там? — спросила она.
   — Отворите! — отозвался чей-то женский голос. — Я пришла с весточкою…
   Сердце старухи дрогнуло. С горячечной поспешностью она отодвинула засов и отперла калитку, в нее вошла незнакомая ей девушка.
   — Люда прислала меня за вами, — сказала она.
   — Люда… Люда… Да где же она?! — радостно воскликнула Добромира. — Бедное дитя!..
   У девушки был несколько смущенный вид.
   — Где Люда?.. Говори скорее.
   — На Красном дворе…
   Мамка сразу не поняла.
   — Где, где? — переспросила она.
   — Около Выдубичей… На Красном дворе… в обозе ляшского короля.
   Добромира всплеснула руками от страха и удивления.
   — Бедная Люда! — воскликнула она и вперила свои глаза в девушку, как бы спрашивая о подробностях, но девушка ответила другим восклицанием:
   — О, она так счастлива, так счастлива!.. И только желает, чтобы вы были при ней.
   — Счастлива?
   — Да. Ее король так любит…
   — Король? Какой король? Ляшский?
   — Ну да, Болеслав…
   Все это для Добромиры было загадкой: как Люда очутилась на Красном дворе, где ее увидел король, что это за счастье и любовь, о которых упомянула девушка! Однако сердце старухи преисполнилось радости, потому что ту, которую она вскормила своей грудью, полюбил король и она с ним счастлива.
   — Посиди же, моя голубка, на рундучке, — обратилась она к девушке, — отдохни… Я только запру все двери, и мы пойдем…
   Не прошло и получаса, как Добромира с девушкой уже были в дороге.
   Все произошло так внезапно, что старуха даже забыла зайти к Брячиславовой и поделиться с нею известиями о Люде. Но ей хотелось поговорить, порасспросить!
   Она знала, что Мстислав велел повесить воеводу, что Люда пошла искать тело отца, а нашла ли она его, об этом еще никто ей не сказал. По дороге девушка рассказывала ей чудеса о том счастье и роскоши, которыми окружена на Красном дворе ее питомица Люда.
   — А Люда нашла ли отца-то? — спросила старуха.
   — Да, нашла и похоронила его близ Аскольдовой могилы.
   Она рассказала и о том, каким образом Люда отыскала его и как попала на Красный двор.
   Солнце уже зашло, когда обе женщины выходили из лесу и перед ними замелькали постройки двора.
   — Вот и Красный двор, — заметила девушка.
   Добромира глубоко вздохнула.
   — Замучилась я, — отвечала старуха.
   — Отдохнете у Люды… Она, наверное, нас высматривает с нетерпением.
   Старою мамкою овладели приятные чувства.
   — Какое доброе да ласковое дитя! — сказала она как бы про себя.
   Наконец они пришли на Красный двор.

V. Пир на княжьем дворе

   Пировальная гридница на княжьем дворе могла вместить несколько сот человек. К ней с обеих концов примыкали две другие поменьше. Посередине залы стояли в два ряда колонны, подпиравшие потолок. Княжеская гридница служила исключительно для пиров и приемов, для жилья имелся второй этаж. В данное время княжий двор занимал Изяслав. Обычно здесь князья жили только осенью и зимой, а весной и летом уезжали в свои летние терема, которых в окрестностях Киева было немало: Красный двор, Красница, двор на Берестове, Олегов двор на могиле Аскольда и терем Ольги над Днепром, неподалеку от деревянной церкви Святого Андрея. При настоящих обстоятельствах Изяслав вынужден был жить в городе, именно на княжьем дворе. Кто жил на княжьем дворе, тот и княжил в Киеве. Это вошло в обычай, в поговорку, слагавшуюся сто лет. В нем жила Ольга, Святослав, Владимир и Ярослав. Собственно говоря, этой традиции Изяслав не придавал особенного значения и не она привязывала его к княжьему двору: ввиду сложившихся обстоятельств это место было для него самым удобным, так как он мог свободно следить за всем, что предпринимали киевляне — чтобы они, не дай Бог, не пригласили на великокняжеский стол Святослава или Всеслава. Поэтому вполне понятно, что он предпочел княжий двор всем пригородным теремам.
   В большой гриднице во всю ее длину, как равно и в примыкавших к ней комнатах, были поставлены длинные столы. В большой зале, предназначавшейся для князей, стол покрыли полотенцами, расшитыми цветными нитками; там и сям разбросаны были петухи, лебеди, фантастические грифы. Полотенца заканчивались широкой каймой, украшенной цветами и арабесками, сделанными крестиком. В обеих смежных горницах дубовые столы ничем не покрывались; их гладкая поверхность только по углам была украшена грубой резьбой, по-видимому, местных мастеров.
   Сервировка княжеского стола была замечательно богата и обнаруживала византийскую роскошь, к которой богатые соседи приучили русских князей. По краям стола с равными промежутками были расставлены серебряные тарелки; рядом с каждой положена круглая серебряная ложка и нож, оправленный оленьим рогом. Середину стола занимали серебряные и золотые блюда различной, бросающейся в глаза величины. Одни были узкие, длинные и плоские, с длинными серебряными ушками; другие — поменьше, овальные, а некоторые из них совсем круглые. Каждое из этих блюд имело особое назначение: первое называлось бараньим, второе — лебяжьим, третье — куриным, потому что на первом помещался целый зажаренный баран, на втором — лебедь, а на третьем — куры или дичь. Таких блюд было бесконечное множество. Между ними стояли отличающиеся разнообразием форм чаши, рога и кубки с резными ручками — в виде змеиной головы, головы медведя или клюва совы.
   Один конец стола отличался еще большим богатством: на нем тарелки и ложки были из чистого золота, чаши более изящной резной работы и больше по величине. Этот конец стола назывался княжьим, и здесь сидели князь Изяслав с сыном, Болеслав, Болех Ястржембец и еще несколько выдающихся воевод и посадников, которые были приглашены самим князем. Изяслав и Болеслав сидели на возвышениях.
   Когда все сели за стол, в гридницу вошло несколько отроков, одетых в одинаковое богатое платье: красные кафтаны без рукавов, черные лисьи шапки; на шее у каждого красовалась гривна на золотой цени. Они шли по два в ряд прямо к княжескому концу стола и, поклонившись низко князю и королю, остановились. Один из отроков, шедший впереди всех и исполнявший обязанности крайчего[4] и виночерпия, украшенный, кроме гривны, золотым кольцом в левом ухе, сделал шаг вперед, снова молча поклонился князю и гостям и громко сказал:
   — Милостивый княже, кушанье готово.
   — Подавайте! — коротко отвечал Изяслав.
   Отроки снова поклонились князю и гостям и начали собирать блюда со стола и уходить парами, как пришли; оставшиеся принялись наливать в чаши и кубки мед.
   Через минуту стали вносить кушанья. На первом блюде был лебедь, который подавался только на княжеских пирах, как неизбежная принадлежность стола в торжественных случаях. Крайчий поставил первое блюдо перед князем и королем; за первым блюдом последовали другие, так что стол в несколько минут заставился разнообразными кушаньями, и каждый из гостей выбирал себе, что ему нравилось. В общем никто не стеснялся присутствием князя или почетных гостей. Для питья подавали хмельной мед; только князю и почетным гостям наливали в рога и кубки дорогие греческие вина.
   Под влиянием выпитого меда и вина у всех развязались языки, застолье становилось шумным.
   В разгаре пира, среди звона ножей, тарелок и чаш, как бы вторивших веселому настроению и свободному выражению чувств пирующих, грянул величальную песнь в честь князя и гостей хор певцов.
 
То не солнышко светит весело,
То Изяслав пирует со друзьями;
То не звездочки светят на землю,
А огнем блестят княжьи очи:
Взглянет на кого — тому шубу сулит,
Молвит слово — точно чашей дарит.
Возле князя пирует дружина его,
Рядом гость, круль[5] полянский, сидит,
Знают силу его, мощь державной руки
И отвагу в той земле-то мадьярской,
Острие меча уж давно притупил
Он на вражеской шее немецкой.
 
   Бояны замолкли. Оживленный разговор да звуки серебряной и золотой посуды заглушили последние слова песни.
   — Да здравствует князь наш! — крикнул кто-то на «сером» конце, где сидела дружина.
   Варяжко, сидевший недалеко от князя, нахмурился и повел косо глазами на дружинников; мед уже произвел свое действие на его голову.
   — А какого князя вы хвалите? — резко спросил он. — Того ли, который в песне шубами дарит, или того, которого мы должны дарить куницами да соболями?
   Казалось, на эти слова никто не обратил внимания, бояре продолжали шуметь, чокаясь и осушая чаши.
   — Многие лета милостивому князю! — отозвался с другого конца стола боярин Чудин, желавший польстить князю.
   Несмотря на общий шум, слова Варяжко не остались незамеченными князем. Они кольнули в самое сердце; видно было, что он в гневе и старается овладеть собой.
   — Мне кажется, Варяжко, — проговорил он, — что из Белгорода еще не принесли ни одной куницы…
   Варяжко не растерялся.
   — Успеешь, — резко отвечал он, — еще доберешься и до Белгорода… если киевлян успел побороть…
   — Поборол, потому что они хотели бороться со мною, — возразил Изяслав. — Где борются, там один должен быть побежден.
   — Хорошо говоришь, князь! Жаль только, что ты побеждаешь своих, а половцев не умеешь победить.
   — С Божьей помощью одолеем и половцев.
   Варяжко на минуту задумался.
   — А с чем же выступишь на половцев теперь? — спросил он, помолчав. — Ведь старой отцовской дружины ты не уважаешь… Воевод всех перевешал… Разве с Чудиным и Славошей пойдешь на войну? Ты не любишь народ, а народ не любит тебя! Пока этот молодой король сидит у нас, — и он кивнул в сторону Болеслава, — половцы молчат… у них тоже ведь собачье чутье! А едва только гость уедет, и ты не справишься с ними… опять будет беда.
   Эти резкие, правдивые слова вызвали неудовольствие у пировавших: одни сердились на Варяжко за то, что он препирается с князем на пиру, другие говорили, что он отравляет веселье.
   — Эй ты, старик! — крикнул Чудин. — Какой это мед развязал твой язык?.. Не вишневый ли?
   — Тот самый, который вам голову отуманил, — нисколько не смутившись, отрезал Варяжко.
   Словом, и речи обнаружили, что есть две партии: старая, которая не могла забыть и простить Изяславу самоуправства, с каким он насиловал права и обычаи киевлян, пренебрегая боярами и воеводами своего отца; и новая, состоявшая из молодых да зеленых, отдавшихся князю за соболью шубу. Старая партия сторонников все еще была сильна и страшна Изяславу. Сначала ему казалось, что, наказав смертью или тюрьмой тех, кого считал для себя опасными по тем или иным причинам, он избавится от внутренних врагов. Однако с каждым днем он убеждался, что наказать всех невозможно, потому что все киевляне и посадники, которых еще Ярослав посадил на места, были против него. Хотя они покорились ему из страха, но при первом удобном случае возвышали голос. Если бы не посредничество Болеслава, то между киевлянами и Изяславом произошла бы резня еще в тот день, когда он вернулся в Киев и сел на оставленный им великокняжеский престол.
   Молодые сторонники были слабы и невлиятельны, в большинстве своем это были слабовольные льстецы, покорно кланявшиеся Изяславу за соболя и гривны. Но в то же время если старики не особенно жаловали польского короля, то молодые совсем не переносили его пребывания в Киеве. Им казалось, пока Болеслав сидит в Киеве, на Красном дворе, Изяслав должен делить с ним великокняжескую власть, и что тот играет при князе роль опекуна и посредника. Дальше этого они ничего не видели.
   Шутки и препирательства начались с обеих сторон, тем более что мед, подливаемый в кубки, одних побуждал к веселости, а у других вызывал глубоко затаенный гнев.
   Отрок наливал в эту минуту мед в чашу Варяжко; Чудин бросил на него злобный взгляд.
   — Не пей, старик, — громко сказал он, желая обратить на себя внимание князя, — в Белгород не попадешь…
   — На Оболони застрянешь, — прибавил кто-то.
   — Половцы схватят тебя…
   Варяжко нетерпеливо разглаживал бороду и кусал усы.
   — Половцы хитры, — отозвался он, помолчав. — Они знают, когда можно нападать на город… Когда в Киеве такая дружина, как вы, то они каждый день поят своих коней в Лыбеди, а вот теперь, когда в городе дружины ляшские, пусть попробуют… Небось и носа не покажут.
   Вся эта перепалка очень не нравилась Изяславу, но он молчал, продолжая беседовать с королем.
   Между тем Чудин старался выслужиться перед князем.
   — Полно болтать, старик! — обратился он к Варяжко. — Ведь прежде у нас не было ляшского короля, а мы сражались, однако, и с Всеславом и с половцами…
   — Сражались, но были биты…
   Пир принимал неприятный характер для Изяслава; да и положение короля становилось двусмысленным. Приходилось заминать обострившийся разговор.
   — Не меня боятся ваши враги, господин посадник, — сказал король. — У меня и со своими немало хлопот…
   Затем он наклонился и по-приятельски взял Изяслава за бороду.
   — Не меня, — продолжал он, — а вот кого вам надо бояться, этой умной головы!..
   Изяслав усмехнулся, поняв мысль Болеслава.
   — Милостивый король, — спокойно возразил Варяжко, — мы не бояться хотим нашего князя, а любить, поэтому хотим, чтобы и он нас любил.
   Изяслав, пользуясь лучшим настроением присутствовавших, вызванным словами короля, со своей стороны постарался сгладить неприятное впечатление.
   — Иногда и наказать не мешает, — сказал он. — Тяжело бывает наказывать, а все-таки надо. Ты знаешь, Варяжко, что и отец мой наказывал дружинников, когда они не слушались его, а народ любил его. Когда дружина провинилась, он пригласил ее на пир и задал пир кровавый… а когда до него дошла весть о злодеяниях Святополка, он пожалел о содеянном: «Жаль, что вчера я велел перебить мою дружину, теперь она как раз пригодилась бы мне».
   Молодые дружинники, льстя князю, дружно закричали:
   — Ты прав, князь! Кто заслужил, того следует наказать…
   Старики молчали. Слова Изяслава звучали угрозою для них.
   — А вас, киевляне, я позвал не на отцовский пир, — продолжал князь, помолчав. — С вами я хочу жить весело, в дружбе и любви.
   Он кивком подозвал отрока, исполнявшего обязанности виночерпия, и шепнул ему что-то на ухо, чего среди общего шума не было слышно. Отрок наполнил чашу греческим вином и, поклонившись белгородскому посаднику, подал ему.
   — Князь посылает вашей милости, — проговорил он.
   Это было доказательством милости и прощения.
   Варяжко встал, принял чашу и, повернувшись в ту сторону, где сидел князь, произнес с поклоном:
   — Если ты желаешь жить с нами в дружбе, то пусть тебе, милостивый княже, дружба будет наградою.
   И он выпил чашу до дна.
   Подле Варяжко сидел хмурый Вышата, он прислушивался к препирательству соседа с князем и молчал, а когда спор утих, обратился к нему:
   — Ты уж чересчур лаешься с князем.
   — Не по головке же гладить его?.. Не за что…
   — Правда, что своих гладить не за что, но не стоит гладить и пришлецов… разве за то только, чтобы еще гордыни прибавилось.
   Не понравились эти слова Варяжко:
   — А тебя какая змея ужалила? Давно ли ты порицал князя, а теперь хвалить вздумал… Разве у тебя не было глаз и ушей, разве ты не видал и не слыхал, что он проделывал с нами?
   Вышата не знал, что ответить.
   — Надоедаешь ему и дразнишь… — наконец произнес он, — точно нарочно, что ли, злишь?..
   — Я правду говорю, а больше ничего!
   — Зла не исправишь злом, надо поискать чего-нибудь лучшего.
   При этом Вышата засмеялся принужденным глухим смехом.
   — И плакать не каждый сумеет! — прибавил он. — Вот Люда скоро утешилась.
   — Зависть в тебе кипит, — обрезал его Варяжко. — У тебя Люда на уме, а у меня родная земля да народ!
   Застольная беседа сделалась веселее, хотя разговор Вышаты с Варяжко не остался без внимания со стороны Чудина. Между тем князь, чтобы окончательно сгладить неприятное впечатление от перепалки, велел позвать плясунов и музыкантов. Они вошли в сопровождении шутов и скоморохов. Вся толпа потешников подошла к князю и низко поклонилась; один из них выступил вперед.
   — Позволь, милостивый князь, потешить тебя и гостей.
   Изяслав кивнул.
   Так как пир подходил к концу, князь и король встали из-за стола и подошли к окнам, выходившим на рундук, где толпились музыканты. Рундук этот представлял собой род громадного балкона с навесом, где князья нередко задавали пиры своей дружине.
   Прежде всего два силача попробовали свои силы. На одном из них торчал высокий колпак из темной материи, острый конец его свисал набок. На силаче была тонкая рубашка с полосками, короткая, выше колен. Она была выпущена поверх портов и подпоясана узеньким пояском. На ногах были кожаные лапти, подвязанные ремешками почти до колен. Рубашка у шеи и воротника была вышита цветным стеклярусом. Противник его был в лисьей шапке, а в остальном ничем не отличался от своего собрата, только стеклярусная вышивка на рубашке была другого цвета и другого рисунка.
   Противники стали друг против друга и принялись острословить.
   — Эй, молодец, откуда ты? — спросил один.
   — Откуда? Издалека, любезный, — отвечал другой. — Оттуда, где такие, как ты, не умеют бороться, а за печью сидят да толокно едят.
   — Да, угадал… я из тех… из тех, которые бьют таких, как ты…
   Они подошли еще ближе и схватились. Из гридницы послышались поощрительные выкрики:
   — А, ну-ка, ребята! Кто кого? Победителю князь даст шубу и чашу меду.
   Но борьба шла вяло.
   — На словах мед едали, а на деле — что зайцы! — сказал кто-то с упреком.
   Силачи мало-помалу входили в раж и, не щадя друг друга, наносили удары.
   — Эх ты, рак новгородский! Не туда попал! — крикнул один из силачей, получив полновесную пощечину от напарника.
   — Ты угадал, впрямь новгородский… Ты знаешь, что у нас в Новгороде дома каменные, а руки железные?
   И как бы в подтверждение своих слов так хватил противника, что тот зашатался, однако затем подскочил и схватил его посередине туловища.
   — Ай да молодец, Нехорошко! — закричали вокруг. — Дуй его, не бойся отца… чужая шкура, у тебя не болит…
   Нехорошко, поощренный этими возгласами, поднял противника, тряхнул им в воздухе и бросил на землю, так что тот застонал и не мог подняться.
   Победитель снял лисью шапку и поклонился Изяславу.
   — Слава милостивому князю и дружине слава! — крикнул он.
   — Подать чашу меду Нехорошко! — кивнул князь отроку. — И дать ему два соболя!
   Нехорошко принял от отрока мед, поклонился сначала князю, потом гостям.
   — Во славу князя и за здоровье гостей и дружины! — возгласил он, выпивая мед залпом.
   Побежденного подняли и унесли.
   После этого князь дал знак музыкантам, сидевшим на возвышении. Их было пятеро: двое играли на охотничьих рогах, один — на гуслях и один — на бандуре; пятый держал в руках металлические тарелки.
   Грянула музыка, и начались танцы: искусство плясунов предполагало не грациозность и чистоту движений, а чрезвычайную живость и веселость, придававшие пляске характер свободных гимнастических упражнений. Гости и дружина смотрели на них с любопытством.
   Одни плясуны сменялись другими, и пляска продолжалась бесконечно среди общего шума, гама, звона серебряных чаш.
   Между танцами были короткие перерывы, чтобы дать отдых музыкантам; на это время их заменяли певцы.
   Было уже около пяти часов утра, когда Болеслав со своими приближенными уехал на Красный двор. Изяслав с дружиною продолжал пировать.
   Утренняя заря уже зарумянила край неба, когда дружина Изяслава стала разъезжаться по домам. Вышата под впечатлением услышанного на пиру возвращался домой мрачный, хмурый. Подле него молча ехал боярин Чудин. Оба направлялись к Берестову и уже спускались к Крещатику, как вдруг Чудин заговорил:
   — Заметил ты, как Варяжко выслуживается перед ляхами… пьет за их здоровье…
   — Пусть его выслуживается, — процедил сквозь зубы Вышата, — пока Изяслав не придет в себя… а он скоро опомнится!
   — Конечно! — отвечал как бы нехотя Чудин. — Дело клонится к тому, что скоро мы не будем знать, кто княжит у нас на Руси — Болеслав или Изяслав?.. Всеслав бежал, а на его место беда принесла ляхов.
   Наступило минутное молчание.
   — Да, навел ляхов, — продолжал, помолчав, Чудин, — на свою голову… Жрут наш хлеб, насилуют женщин, Бог весть чем еще кончится эта ляшская дружба…
   Вышата разозлился.
   — И зачем это князь держит при себе этих ляхов? — воскликнул он. — К чему он пьет с ними и охотится?.. Гнать бы их прочь… Ведь мы прежде обходились без ляхов и теперь можем жить без них.
   — Еще бы не жить! — поддакивал Чудин. — Как прогнать их… Он не смеет: ляхи посадили его на отцовский стол.
   Они опять замолкли. Чудин исподлобья посматривал на Вышату, как бы желая убедиться, какое впечатление произвели его слова, но Вышата молчал. Видно было, что каждый думал про себя и скрывал свои мысли. Но Чудину хотелось прощупать своего спутника.
   — Впрочем, не ахти как трудно избавиться от ляхов, — пробурчал он под нос, — русских много, ляхов мало…
   — Не драться же нам с ними.
   — Драться!.. Гм! Все может быть…
   Вышата бросил на Чудина недоверчивый взгляд.
   — Сами-то не уйдут, — отвечал он, — им привольно у нас, а Изяслав не прогонит… не посмеет…
   Боярин улыбнулся и, наклонившись к уху Вышаты, таинственно сказал:
   — Князь давно прогнал бы их ко всем чертям, да только он не хочет накликать беды на свою голову. Отпусти он ляхов, так Всеслав коршуном набросится на Русь, а пока ляхи здесь — боится.
   — Коли так, то нечего делать… либо брататься с ляхами, либо…
   Чудин сычом посмотрел на Вышату.
   — Есть средство, — сказал он. — Убирать их по одному, так, чтобы и родная матушка не могла отыскать костей!
   Вышата отпустил поводья лошади, свободно шедшей по узкой лесной тропинке, и молча разгладил усы и бороду.
   — Этаким путем мы ничего не достигнем! — заговорил он. — Пока этот королек будет сидеть у нас, — он показал рукою в направлении Красного двора, — до тех пор мы не успокоимся. Одних уберем, ему пришлют других.
   Лицо боярина Чудина в оспинах, поросшее волосами, просияло. Он улыбнулся во весь рот, растянув его до ушей, потом громко рассмеялся. Эхо подхватило его голос и разнесло по Дебрям.
   — Ты говоришь словами Изяслава, — заметил он. — Сегодня после пира, когда Варяжко уже успокоился и Болеслав уехал домой, князь мигнул мне, чтобы я подошел к нему. «Скверное дело, — сказал он. — Болеслав расположил к себе сердце киевлян! Пока он будет сидеть на Красном дворе…» Князь не кончил, но я угадал его думу.
   Чудин как бы умышленно поджигал Вышату.
   — Да, ты прав! — воскликнул последний. — Довольно нам дружиться с ляхами!..
   Его губы сжались, и две глубокие складки образовались над носом. Он стиснул кулак и, грозно махая им в воздухе, произнес: