Францишек Равита
НА КРАСНОМ ДВОРЕ

I. Вече

   В эпоху, которую мы описываем, Киев был уже большим, крепким городом и разделялся на две части: на Гору, или княжий двор, и Подол, расположенный у подножия Горы. Собственно город с укреплениями представляла Гора, на которой помещались княжьи дворы, дома бояр, церкви и монастыри. Город, или Гору, окружали каменные стены, построенные Ярославом, который соединил их мостом, переброшенным через овраг близ церкви Святой Софии, и защитил этот последний Золотыми воротами. На север и северо-запад тянулись эти широкие стены на подгорья, сад и огород киевлян; затем около Жидовских ворот, через которые проходила дорога на Польшу, стены спускались в овраг, соединяющийся с Подолом. От оврага стены поднимались на высокие холмы, возвышавшиеся над Подолом и тянувшиеся вплоть до Боричева въезда — до того места, где при дедушке князя Изяслава стоял славянский Перун с серебряною головою и золотыми усами. За церковью и монастырем Святого Михаила стена соприкасалась с холмом, называемым Перевесищем и шедшим наклонно к узкому, но крутому Крещатику, поросшему лесом и пересекаемому Днепром. Крещатик, или, как прежде называли, Крещатая долина, соединялся с лесом, называвшимся Дебрями, и далее соприкасался лесистым своим крылом с монастырем Святого Николая, Аскольдовою могилою, Угорским побережьем и разбросанными постройками с келийками Киево-Печерской лавры. Наконец эта стена соединялась с Золотыми воротами близ монастыря Святой Ирины.
   В центре города жил Изяслав на княжьем дворе, называвшемся также и Ярославовым, расположенном неподалеку от церкви Святого Василия, то есть в том самом месте близ Боричева оврага, где сидел Кий, первый князь Киевский. Рядом с великим двором находились терема Ольги, церкви Десятинная, в честь Богородицы, Андрея и Федора, а также обширный двор деместников, или певцов; тут же помещались терема князей, обнесенные особыми стенами с воротами Святой Софии, соединявшими двор с другим концом Горы, называемым Софийским концом. Здесь находилось жилье воевод и бояр.
   К концу княжения Ярослава, правившего твердою рукою, обитатели Горы охотно переселялись на Подол, где создался свободный самосуд народа, представлявший сильную оппозицию княжеской власти. У киевлян там был свой торг или торговые конторы, учрежденные для торговли с болгарами и греческими колониями, и свое вече.
   Князья, сидевшие на Горе, неохотно смотрели на эти народные собрания, которые не только умаляли их величие, но часто принимали угрожающий характер. Однако народ, находясь вдали от гридней и дружины, чувствовал себя свободнее и охотнее отзывался на вечевой звон.
   Именно в данное время в Киеве было беспокойно, в особенности на Подоле; народ волновался и шумел, измышляя на князя и воевод разные небылицы.
   Это было осенью, по возвращении Изяслава с дружиною из похода, предпринятого им вместе со Святославом Черниговским и Всеволодом Переяславльским на половцев. Поход не удался. Хотя братья соединили свои войска в решимости победить общего врага, вышло наоборот — половцы победили их, и князья потеряли охоту бороться с кочующим народом, разойдясь по домам в надежде, что в их укрепленных городах им будет легче защищаться.
   Половцам это было на руку. Они избавились от неприятеля, перед ними были открыты все дороги, и они стали совершать набеги на Переяславльское княжество, а затем, переправившись через Неводницкий перевоз, обошли по берегам Лыбеди Киев и начали беспокоить окрестных жителей, грабя их и разоряя.
   Внутрь города нельзя было проникнуть, его надежно охраняли. Постоянную же осаду вести было невозможно, так как силы половцев были весьма слабы; поэтому они нападали на села и деревни, на городские предместья, наводя ужас на жителей, которые видели их впервые. Половцы не вступали в открытый бой; они только грабили и жгли все, что встречали на своем пути.
   Особенно пострадали от их набегов сады и огороды киевлян, к которым проще всего было приступиться; грабители хватали каждого, кто осмеливался выйти на улицу; жители боялись выходить за городские стены, чтобы попоить лошадей в Лыбеди.
   В такой же, если не большей, опасности находился и Подол, потому что эта часть города отгорожена была от Оболони только частоколом и рвом. Почти каждую неделю в Киеве нет-нет да и возникал переполох.
   Между тем Изяслав не делал ничего для обороны города и защиты киевлян: он только сидел в своем великокняжеском дворце и пировал с дружиною.
   Это последнее обстоятельство вызывало неудовольствие киевлян.
   — Нам нужен князь не для пиров, — слышались голоса недовольных, — а для защиты.
   — Место дружинников не в княжеских палатах, — говорили иные, — а в рядах рати и в поле.
   Эти слова доходили до слуха Изяслава, и нередко доставалось воеводе Коснячко, который не принадлежал к числу людей, боявшихся говорить правду. Он гордился дружбою и доверием князя, знал свой долг и обязанности по отношению к Руси, поэтому при каждом удобном случае высказывался смело и справедливо.
   Тем не менее киевляне не переставали обвинять и воеводу, которого считали правою рукою князя, хотя князь редко пользовался услугами Коснячко, так как окружил себя новыми друзьями и дружинниками.
   Как только в народе началось брожение, Коснячко поехал на княжий двор.
   — Скверно, князь, — сказал он. — Половцы разоряют нас, а ты держишь у себя дружину, кормишь, поишь ее да одеваешь в золото и дорогие ткани…
   — Потому что я со своею дружиною это злато добываю, — отвечал подгулявший князь. — Если дружина при мне, значит, и вся сила на моей стороне.
   — Быть может, ты прав, княже, — задумчиво отвечал воевода, — но народ бунтует. Дружина твоя — малость, а народ — сила. И если ты со своею дружиною не станешь защищать народ, он сумеет сам себя защитить от врага.
   Изяслав недовольно поморщился.
   — Воевода! — грозно заметил он. — Ты не на боярском совете! Позовут тебя, тогда и будешь говорить…
   Ответ князя был ясен воеводе, и, нахмурясь, он отправился восвояси.
   Между тем Изяслав по обыкновению или пировал с дружинниками, или охотился в Дебрях с рогатиною на медведей и волков, а то и с кречетами — на лебедей…
   Но вот за час или за два до захода солнца на Подоле зазвучал вечевой колокол; звуки его пролетели над Днепром, затухая где-то в лозняке на Турханьем острове; пролетели по Оболонью, отзываясь в лесах и горах у Вышгорода, — достигали княжеских палат.
   Звон не прекращался до захода солнца. Вслушиваясь в вечернюю тишину, среди которой грустно и монотонно гудел вечевой колокол, можно было отчетливо расслышать несколько посторонних голосов.
   Действительно, вечевой колокол сзывал людей не только с Подола, но и со всех окрестностей, составлявших с Киевом одно неразрывное целое, как, например, село Предславино, Вышгород, Берестово и Белгород. Конные и пешие люди шли по всем дорогам и тропинкам по направлению к Подолу, на площадь перед Турьей божницей, где, по обыкновению, происходило вече.
   Ввиду этого из великокняжеского двора был послан верхом один из гридней узнать, по какому случаю народ собирается перед Турьей божницей на вече.
   Гридень вернулся поздним вечером и принес князю весть, что киевляне собрались на совет обсудить, как им избавиться от половцев, которые с каждым днем все более беспокоят их, и что не только имущество горожан находится в опасности, но они сами боятся за своих жен и детей.
   Киевляне просили гридня передать их просьбу князю, боярам и дружине, чтобы те явились на вече.
   Это не понравилось Изяславу, и он, быть может предчувствуя что-то нехорошее, не пошел на вече. Пока киевляне ночью держали совет, как им быть, князь собрал дружину, велел выкатить из подвала две бочки меду, позвать музыкантов и плясунов, и началось пиршество.
   Народное вече, созванное так внезапно в Киеве, не прошло незамеченным и воеводою Коснячко.
   Было около полуночи, когда он вышел из терема, сел в саду на лавочке и стал вслушиваться в отдаленный шум, долетавший с Подола. Слышно было ржание лошадей, мешавшееся с топотом копыт и людскими голосами. Это и обеспокоило его, и возбудило любопытство. Он посидел немного, затем встал, вышел за ворота и направился к башне, стоявшей рядом с его садом. Взобравшись на башню, он стал смотреть в сторону Подола и прислушиваться. Несмотря на то что луна ярко светила, старые глаза воеводы ничего не видели; к нему долетали только отдельные слова, угрозы и жалобы, из этого он пришел к заключению, что там ничего хорошего не происходит.
   Он продолжал смотреть в том же направлении. Все вокруг него давно спало спокойным сном, только вдали, на вече, близ церкви Святого Глеба, шумел народ. Днепр катил свои воды точно сонный. Иногда на Щекавице или в Кожемяках кое-где мелькал огонек; на Оболони перекликались пастухи, пасшие в ночном скот и лошадей, да испуганные лебеди перелетали с Оболони на Долобское озеро.
   Долго сидел воевода, призадумавшись и глядя в сторону Подола. Вдруг до него долетели звуки пения. Это был целый поток серебристых девичьих голосов, хлынувший из светлиц и разнесшийся в ночной тишине далеко над Подолом и Днепром.
   Коснячко поднял голову и от удовольствия улыбнулся.
   — Это поет моя пташечка! — узнал старик знакомый голос.
   Действительно, это пела его дочь Людомира.
   Слушая пение, старик, казалось, забыл о той буре, которая кипела внизу на Подоле. Эхо вторило пению все звучнее и печальнее. Первую строфу пела его дочь; подруги вторили.
 
Я, младешенька, не спала,
Все тебя, соколика, ждала,
Ты летаешь все в лесочек,
Загляни ко мне разочек!
Месяц ходит по светлице,
Видит грусть-тоску девицы…
Ты потешь меня, дружочек,
Загляни ж ко мне разочек,
Ой дубравушка, дубрава,
Где соколикова слава,
Где его все сладки речи,
Что шептал он мне на вече?..
Почто молвил: любить буду,
Коль забыл он свою Люду.
 
   Звуки этой дивной песни далеко неслись, сливаясь с гулом, долетавшим от Турьей божницы и замиравшим над зелеными днепровскими островками.
   Старик сидел и слушал, не шевелясь…
   Хоромы воеводы Коснячко только и отличались размером от княжеских; во всем остальном они были схожи, как по стилю, по материалу, из которого были выстроены, так и по расположению горниц. Хоромы были деревянные, как и у всех других. В то время только двор Ярослава был каменный.
   Дом воеводы стоял среди густых вековых лип и чинар, и только вблизи можно было заметить среди них эту двухэтажную постройку, крытую тесом. Лишь одно маленькое слюдяное оконце выходило из терема на улицу, остальные смотрели в сад. Стекол тогда не было, их заменяли бычьи или телячьи пузыри; только в этом теремном оконце и была слюда. Слюдяные окна считались роскошью и встречались лишь в княжеских теремах. В летнее время окна совсем выставлялись. В нижнем этаже хором, кроме нескольких сеней, приспособленных для летнего отдыха семьи и почетных гостей, находилась еще большая горница, называемая гридницею; она предназначалась для приема гостей, пиров и танцев. Вся нижняя передняя часть, обращенная к воротам, имела вид крытой террасы в полтора аршина шириною с бутылкообразными колонками. Такая терраса имелась в каждом зажиточном боярском доме; она называлась рундуком и служила в летнюю пору местом отдыха семьи. Здесь вдоль стены стояли дубовые скамьи, покрытые красными накидками с золотою бахромою внизу. В небольшие косящатые окошечки, выходившие из гридницы во двор и рундук, были вставлены бычьи пузыри. К хоромам примыкал фруктовый сад, огороженный, как и сами хоромы, дубовым частоколом. Высокие дубовые ворота находились против хором; а сбоку, то есть в стороне от ворот, в самом частоколе имелось маленькое, с железною решеткою оконце, из которого в случае надобности можно было выглянуть на улицу, не выходя наружу.
   В хоромах воеводы не горел огонь; только месяц освещал строения и сад, бросая во двор длинную тень от частокола.
   Войти в хоромы можно было через просторные сени, у порога которых лежала рогожа для вытирания ног; в конце сеней находилась лесенка, ведшая в терем и на вышку.
   Терем воеводы Коснячко был почти пуст; старик давно схоронил жену, а сыновей у него не было; единственною утехою в старости осталась дочь Людомира, которая владычествовала в этом тереме под неусыпной опекой старой мамки Добромиры. Жили еще здесь несколько подруг Людомиры да сенные девушки.
   Терем представлял собой просторную квадратную избу с двумя небольшими оконцами, выходившими в сад; по середине стены со стороны сада была входная дверь, которая выставлялась или вставлялась смотря по надобности. Летом она была необходима по вечерам для освежения воздуха после дневной жары. Теперь она была открыта, и бледная луна с любопытством заглядывала внутрь.
   Чуть дальше от середины горницы стояли два высоких треножника, вроде греческих жертвенников, на которых помещались глиняные с лебедиными шеями плошки, дававшие коптящее красное пламя. Стены избы обшиты тесом и завешаны шелковой материей; тою же материей были покрыты подоконники и скамьи. Продолговатый дубовый стол стоял у одной из стен; столешница его была инкрустирована кусочками дерева различных пород. Изображены на ней были лики святых с орнаментами по углам из цветов, птиц и зверей. Стол этот служил скорее украшением терема, нежели для домашнего обихода. С противоположной стороны стены видны были еще две двери, одна вела в опочивальню Людомиры, а другая — в горницы подруг, гостивших у нее, и в комнату сенных девушек.
   На лавках сидели девушки, друг против друга, по две на каждой; перед ними стояли прялки с навернутою куделью: девушки пели и пряли.
   Людомира, или просто Люда, была стройной девушкой с густыми белокурыми волосами; заплетенные в одну длинную косу, они падали ей на плечи; вплетенные в косу ленточки с золотистыми и серебристыми нитями сверкали в свете луны разноцветными блестками. Румяное, с правильными чертами личико Люды вызывало у ее подруг умиление и душевное расположение.
   Одетая поверх белой рубашки темно-голубая безрукавка Люды, называемая летничком, отличалась от тех, что были на подружках, богатым шитьем. Полы летничка с разрезом спереди застегивались до пояса на крючки; от пояса до самой шеи летничек застегивался на серебряные пуговицы. Безрукавка плотно охватывала ее гибкую талию, обрисовывая статную фигуру. Манжетки рубашки, или, точнее, запястья, вышитые разноцветными шелками, были усыпаны мелкими зернышками жемчуга и золотых кружочков. Широкие рукава с разрезами спускались до пояса; пунцовая подкладка, как и края рукавов, была обшита блестками и жемчугом, а по низу была пущена широкая золотая тесьма. Летничек был настолько короток, что обнаруживал ноги Люды, обутые в греческие сандалии. По праздничным дням или когда наезжали гости вместо сандалий она надевала короткие ботинки, расшитые шелком, золотом, жемчугом и блестками. В ушах посверкивали золотые сережки в виде змейки, которая кончик своего хвоста держала в пасти; руки девушки украшали такие же браслеты.
   В то время как мы осматривали внутренность терема, старый воевода сидел в башне, прислушиваясь к пению. Меж тем девушки повторили последний стих и вдруг замолкли; однако не успели еще замереть последние звуки колокола над Днепром, как Люда встала от прялки и весело произнесла:
   — Довольно петь, мои подруженьки… Уже полночь, спать пора.
   Все встали от своих прялок и позвали сенных девушек; одна из них принялась убирать прялки, другая взяла с треножника светец и отправилась в опочивальню Люды приготовлять постель.
   — Я еще сойду вниз попрощаться с тятей, — прибавила Люда, — а потом уже спать.
   И она ушла с вышки на рундук, стала в сенных дверях и начала отыскивать глазами отца. Не найдя его в светлице, вышла на террасу; она знала, что отец любил тихими вечерами подолгу сидеть на ней.
   Оглянувшись кругом и не видя его, она окликнула;
   — Тятя! Тятя!
   В ту же минуту скрипнула калитка, и в ней показался старый воевода. Он был без шапки. Легонький осенний ветерок раздувал его седые волосы на голове и бороде, серебрившиеся при свете луны.
   Люда живо подбежала к нему и повисла на шее.
   — А я, тятя, искала тебя, чтобы попрощаться, — сказала она. — Пора спать.
   Отец поцеловал ее в лоб.
   — Я думал, ты уже спишь, моя ласточка! — отозвался старик.
   — Нет, мы все пряли, батюшка! — отвечала она, гладя отцовскую бороду.
   Во время этого разговора за калиткою послышался топот лошади; воевода поднял голову и начал прислушиваться. В ночной тишине слышны были равномерные, быстрые шаги приближавшегося. Люда, прислонив головку к плечу старика, тоже прислушивалась. Стук копыт раздавался уже рядом; наконец кто-то остановился у ворот, соскочил с коня и начал привязывать его к кольцу.
   «Дурные вести!» — подумал старик и затем громко прибавил:
   — Верно, посол с Подола!..
   — А что там, на Подоле? — спросила дочь.
   — Сегодня вече у Турьей божницы. Уже с полудня народ сбирается и галдит…
   Калитка скрипнула, и на пороге появился красивый молодой человек; его тотчас узнали. Это был Иван Вышата, сын посадника из Вышгорода, друга и товарища молодости воеводы.
   В эпоху нашего повествования Иван был тысяцким в Берестове и из любопытства поехал на вече.
   Сверху темно-зеленого кафтана, подпоясанного золототканым поясом, был наброшен плащ-корзно, застегнутый у шеи золотой фибулой; на голове серебрилась островерхая соболья шапка.
   Подойдя на несколько шагов к воеводе, он снял шапку и низко поклонился старику.
   — Бью челом вам, воевода! — сказал он и, повернувшись к Людомире, поклонился ей в пояс. — И тебе, красная девица, — прибавил он.
   После этого снова обратился к воеводе:
   — А я к вам приехал… Я был на вече у Турьей божницы… Увидев издали огонек в ваших хоромах, я и поспешил.
   Вышата говорил отрывисто, с остановками, как бы обдумывая, что сказать. По-видимому, он хотел что-то сообщить воеводе, но ему мешала Людомира.
   Старик понял его и, попрощавшись с дочерью, велел ей удалиться.
   Оставшись наедине, они уселись подле рундука.
   — Ну, что слышно? — спросил старик.
   — Печальные вести… — начал Вышата. — Народ галдит и несет чушь на вас и на князя…
   — Несет… — повторил воевода задумчиво. — И он прав…
   Вышата не ожидал подобного ответа; он ожидал, что воевода станет осуждать людей, собравшихся на вече без разрешения князя, между тем старик принял это известие совсем равнодушно.
   Однако видно было, что Вышата приехал к воеводе не ради одного оповещения о том, что делалось на вече; его привлекли сюда ясные глазки и гибкий стан молоденькой Люды, которую он давно знал.
   После такого равнодушного ответа Иван призадумался, не зная, что сказать.
   — Чего ж они хотят? — наконец спросил воевода.
   — Хотят прогнать половцев… Говорят, если князь не желает защищать ни нас, ни наше имущество, то мы сами должны защищаться. Не для того, говорят, мы прикопили добра про черный день, чтобы отдать его половцам и княжеским отрокам… Многие громко заявили, что у нас уже нет ни князя, ни воеводы, ни дружины, которые защищали бы нас от врагов, а потому мы должны поискать нового князя, лучших воевод и надежную дружину.
   Коснячко внимательно слушал Вышату.
   — Не дружины и рук у нас нет, — сказал он, подумав, — а ума… Разве люди не видят этого? Правду говорит пословица: горе голове без ума, но горе и рукам без головы!
   Разговор их продолжался недолго. Было уже поздно, и Вышата, откланявшись, уехал домой, а воевода пошел в опочивальню отдохнуть, так как решил с рассветом отправиться на княжеский двор к Изяславу, чтобы рассказать о той опасности, которой он подвергался, и посоветовать, как ее предотвратить. Он хорошо знал характер киевлян и предвидел печальные последствия ночного веча.
 
 
   Едва занялась утренняя заря, воевода был уже на ногах, приказал оседлать коня и поехал к князю.
   Тем временем на Подоле все кипело как в котле: народ продолжал галдеть и уже начинал собираться толпами, чтобы идти на Гору.
   Настало утро, солнце уже давно взошло, а воевода все еще не возвращался, и напрасно Людомира поджидала его на террасе… Толпы людей росли, народ сходился со всех сторон; на дороге, ведшей к воротам воеводы, появились конные. Все галдели и кричали, измышляя всякую всячину на князя и дружину. В воздухе пахло бурей. Воевода все еще не возвращался; Люда продолжала сидеть на террасе, поджидая отца.
   У ворот раздался топот лошади.
   «Верно, отец», — подумала Людомира, вставая с лавки и готовясь идти навстречу.
   В тот же момент калитка отворилась, и в нее вошел Иван Вышата.
   Он был бледен и взволнован.
   — Где отец? — спросил он тревожно, встречаясь глазами с Людомирою.
   — Уехал на княжий двор еще засветло и вот не вернулся, — отвечала она. — Я с нетерпением жду его.
   — Скверно! — невольно вырвалось у Вышаты, забывшего, что он может напугать девушку.
   Людомира смотрела на него своими голубыми глазами, в которых стояли слезы, как бы спрашивая, в чем он видит это зло.
   Вышата, по-видимому, понял ее немой вопрос и беспокойство и объяснил:
   — Народ с веча на Гору двинулся.
   Однако Людомира еще не понимала, в чем заключается опасность, и ее только встревожила скрытность Вышаты. Она взглянула на него ласковым взглядом и, помолчав, спросила:
   — Что же может приключиться с отцом?
   Но Вышата, как бы не слыша ее, продолжал:
   — Я хотел его предупредить, чтобы он собрал дружину и не пускал людей на Гору.
   — Разыщи его… поезжай за ним на княжий двор! — испуганно воскликнула Люда.
   Заметив ее испуг, Вышата хотел поправить положение. Ему стало жаль бедной девушки, и он ласково произнес:
   — Успокойся, мое солнышко… Еще ничего не случилось!
   Но девушка уже не слушала его:
   — Скорее поезжай, отыщи отца, скажи ему, что случилось.
   Вышата стоял как вкопанный, смотря на Людомиру; ему хотелось говорить, но он не мог.
   — Поезжай же, поезжай, — прибавила она, — нужно предупредить отца…
   Молодой тысяцкий приподнял шапку, поклонился и ушел. Быстро сел на коня и в карьер помчался на княжеский двор.
   Не прошло и получаса после отъезда Вышаты, как дорога из Кожемяк в Княжеский конец начала оживляться; конные и пешие толпы увеличивались, занимая площадь между Кожемяцкими воротами и хоромами воеводы.
   Испуганная этим обстоятельством, Людомира приказала запереть ворота.
   Видно было, что народ с умыслом останавливался перед домом Коснячко, потому что с каждою минутою все громче произносилось его имя.
   Вскоре кто-то подошел к оконцу в частоколе воеводы и начал громко кричать:
   — Эй!.. Вы… Отоприте ворота!..
   — Позовите сюда воеводу — заячью шкурку!.. — крикнул другой. — Пусть идет на совет… Народ просит его.
   — Пусть даст нам коней и мечи, и мы сами прогоним половцев!
   — И без дружины обойдемся!
   Толпа росла, шум увеличивался.
   Людомира в испуге послала отрока к окошечку в частоколе и велела сказать, что воевода уехал на княжий двор.
   — Неправда! — крикнули за воротами. — Мы видели, как отсюда выходил тысяцкий Берестова. Значит, воевода дома!
   — Вышата не застал воеводы, — отвечал отрок из окошечка.
   — В таком разе мы найдем его… Если он воевода, так пусть ведет рать на половцев, а не сидит дома, словно заяц в лесу.
   Волна народа приближалась и становилась опасной.
   — Пойдем к князю! — послышались голоса.
   — Пойдем!
   — Нам не таких надо князей, которые пируют на наши куны… Мы найдем таких, которые будут отстаивать нашу жизнь и добро в открытом бою…
   Неисчислимая масса пешего и конного народа все увеличивалась, волновалась и шумела.
   Но вдруг из толпы выехал всадник и, махая собольей шапкой над головою, закричал:
   — Братцы, други милые, давайте разделимся! Пусть одна половина идет на княжий двор и требует от князя коней и мечи, а другая пойдет к темнице, в которой заперт князь Всеслав… Если Изяслав не хочет княжить над нами, то мы освободим Всеслава и посадим его на княжий стол. Пусть княжит и защищает нас!
   Речь эта, по-видимому, понравилась народу, так как, словно по мановению жезла, толпа разделилась на две половины. Одна половина двинулась за двор Брячислава через мост и ворота Святой Софии к Княжескому концу, а другая поворотила назад и отправилась к месту заключения князя Всеслава.
   Изяслав знал о начавшемся волнении народа, но, имея при себе дружину, не боялся киевлян и пренебрегал ими; он не ожидал, что бунт примет такой грозный характер.
   На всякий случай князь послал воеводу Коснячко к митрополиту Георгию с просьбою поспешить на княжеский двор и помочь усмирить народ.
   Едва воевода успел уехать, как перед воротами княжеского двора стал собираться народ, и вскоре уже он толпился, выл и шумел, как разъяренное море.
   Великокняжеский двор был обнесен таким же частоколом, как и хоромы воеводы Коснячко; фасадом он был обращен к Десятинной церкви и Бабьему Торгу, а задки его примыкали к каменным стенам Перевесища. Стоя на высоком холме неподалеку от дороги, ведшей от Боричева оврага, он казался вполне обособленным.
   Изяслав сидел со своею дружиною в сенях, когда услыхал какие-то дикие крики на дороге. Один из бояр выглянул через окошечко в частоколе и отскочил с испугом. Внизу и на площади вокруг Десятинной церкви собрался весь Киев.
   — Княже! — сказал он, задыхаясь от страха. — Народ пришел с веча!